Я решительно против того, чтобы противопоставлять хищную анархию “свободных лет” советским временам как упорядоченным и законным. Они были абсолютно беззаконными, на чем и держались — на “воле партии”, на “исторической необходимости”. За приверженность к законности, как известно, сажали и высылали (правозащитников). Во время освобождения это централизованное беззаконие было “приватизировано”, вот и все. Его опять захотели обобществить. Ведь только человеку советского воспитания может импонировать хлесткая формула “диктатура закона”. Диктатура — это, с римских времен, именно чрезвычайная ситуация, когда действие законов временно приостанавливается. А действуют законы только вне диктатуры. Ей-то они и противопоставлены, а не частной свободе. Законопослушный человек, отдающий кесарю кесарево, свободней, чем нарушитель. Мне всегда хотелось быть законопослушной (Веничка Ерофеев говорил, что у меня не описанный Фрейдом “комплекс послушной дочери”), но только не отдавать кесарю Божье. Нормальный, законный кесарь этого и не требует. Вы спросите: где я видела таких нормальных кесарей? Видеть не видела, но полагаю, что они есть. Или могут быть.
По моему впечатлению, в эти годы, когда свободное высказывание было возможно, как, может быть, никогда в русской истории, ничего по-настоящему хорошего почему-то публично не говорилось. Хорошего нового, уточню: хорошее старое (до того запрещенное или перевранное) издавалось, переводилось. В большой перспективе этот прорыв культурной блокады непременно скажется. Скажется и многое другое, что стало возможным только благодаря освобождению: хорошие частные школы, например, в которых растят совсем другого человека… Да много еще чего.
Нет, годы освобождения — не какой-то страшный провал, как любят изображать их наши левые. Но возможности — многие — упущены. Первая из них, по-моему, — окончательно освободиться от советского прошлого, вынеся о нем решительное суждение. Такого суждения, общего, не было вынесено, и близко к тому не подошло. Обдумывать собственное прошлое кончили сразу же после победы Августа, после смехотворного суда над компартией. Было ли это общее настроение — “не ворошить прошлого”, не устраивать “охоты за ведьмами”, как тогда говорили? Или кто-то “не позволил”, то есть до полного освобождения от этого “кого-то” дело так и не дошло? Он только постоял в стороне, а теперь опять выходит на сцену. Если бы (что я уже сказала о виноватости) без всяких подобий Нюрнберга, без всяких люстраций это прошлое было названо своим именем — преступное, может быть, иначе бы переносились и беды смутных времен. Может быть, те, чей привычный уровень благосостояния это разрушило, могли бы на минуту подумать: а может быть, это расплата? Надо же чем-то расплатиться за собственные дела. Мы грабили награбленное и передавали его по наследству, теперь и с нами так поступили… Мы всенародно осуждали Солженицына и Сахарова, а теперь ждем хорошей пенсии?
Вторая упущенная возможность — попытаться убедить нашего человека в благе законности. Это была бы действительно революционная перемена в нашей истории. Но, увы, сделать это убедительно можно лишь тогда, когда законы действительно не враждебны человеку, когда он не вынужден, просто чтобы выжить, нарушать наличную систему законов. Этого не произошло. Ни нового типа законности, ни нового отношения к законопослушности не возникло. Человек, обходящий законы (а такими сделан почти каждый житель нашей страны), абсолютно уязвим. Его всегда есть на чем поймать, и он это знает. Главной свободы — свободы чистой совести, сознания собственной невиновности — он лишен. То, что ловить будут тоже не по закону, а по понятию, кого сейчас нужно, — другой вопрос.
Вы можете спросить: а почему я говорю об этих освобожденных годах как сторонний наблюдатель, как будто меня здесь не было? Кто мне лично мешал сказать то, что я считаю нужным? Акустика, отвечу я. Это была такая акустика, что высказывания не только что мои, но куда более почтенных людей, к которым прислушивались “до освобождения” (как вышеупомянутый Аверинцев), были совершенно не слышны. Серьезное, внутреннее, глубокое вдруг стало совсем не актуально. Как будто у мыслящих людей отобрали микрофон, а в него стали болтать, захлебываясь, новые культуртрегеры, ди-джеи вроде Бориса Парамонова. Я никогда не чувствовала себя такой ненужной дома, как в эти вольные годы. Все, что мне интересно и дорого, было здесь ни к чему. Поэтому я охотно ездила всюду, куда приглашали. И за это, между прочим, спасибо освобождению! В самом деле, огромное спасибо.
В.В. Бибихин как-то — в самом начале 90-х — сказал у нас в МГУ, на кафедре мировой культуры: “Нам будет стыдно за то, как мы прожили эти годы”. С.С. Аверинцев, подумав, сказал: “Наверное, Вы правы”. Да, для ученых главной наукой этих лет стала грантология. Для самых знаменитых — гастрольный туризм по всему свету.
И вот этот не происшедший переворот в отношениях отдельного человека и всего общества с законностью сказывается теперь в обсуждении “прав человека”. Ведь признание этих прав — это область юридическая прежде всего. Не моральная, не религиозная, не противопоставленная “ценностям” и морали. Правовая в строгом смысле. Видимо, реальных документов, в которых изложены права человека, никто из их критиков не читал. А воображение рисует им то “право”, о котором кричит пьяный мужик, когда лупцует жену: “А имею право!” — или как говорил упомянутый критик: “Имеем право считать “Понтий” личным именем и употреблять с уменьшительным суффиксом, как у Айтматова: “Понтюша”!” Но такого права — права на невежество, так же, как права огреть кого захочется дубиной по голове (права, которое было у неандертальца, как говорит Солженицын), никакая хартия о правах не предоставляет. Признание прав человека — это не отмена уголовного кодекса. И не отмена профессиональной дисциплины. Но обсуждают эти права так, как будто это отмена уголовного кодекса и разрешение каждому делать все, что заблагорассудится. А заблагорассудится ему, предполагается при этом, прежде всего “оторваться” и побезобразничать. Но права человека не об этом!
— А о чем права человека?
О достоинстве отдельной личности перед лицом в основном могучих безличных инстанций: о достоинстве, юридически закрепленном. О защите слабейшей стороны: ведь в такой конфронтации — с государственной властью, с какими-то другими институциями или установлениями — отдельный человек, несомненно, слабая сторона. Об этом у нас не думают! Кто рассудит подданного с властителем, если этот подданный лишен формально установленных прав? Скажем, в числе прав гражданина Объединенной Европы есть право на хорошее начальство. Это значит: тот, кто определяет общую работу, должен быть прозрачен в своих планах и подчиненный имеет право знать о них, поскольку это его лично касается. Человек имеет право, участвуя в общем деле, знать, куда это ведет и зачем это все затеяно. Разве это не справедливо, не естественно? Кому может не нравиться такое право? Отчаянному мизантропу, как Великий Инквизитор у Достоевского. Или тому, кому нужна полная свобода манипулировать другими. Им, конечно, удобнее “чудо, тайна и авторитет”.
— С понятием о правах человека в России очень много проблем. Для того чтобы представление об этих правах утвердилось, нужна своего рода культурная революция.
С правами человека в их реальном исполнении везде много проблем. На наших глазах в последние годы “свободный мир” сдает их под угрозой терроризма. Кто поверил бы, что человек, уже столетия живущий с чувством гарантированной телесной неприкосновенности habeas corpus, в поле действия презумпции невиновности, позволит себя ощупывать, разувать и шмонать, как теперь в любом аэропорту мира? Там тоже начинается “чрезвычайка”, “необходимость” (а что еще делать в такой ситуации?). Между безопасностью и свободой общество выбирает безопасность. Утешает, что не без сопротивления.
Но главное: признаются ли эти права по существу, как некоторый горизонт, как фундаментальное — sine qua non — основание современной цивилизации? Признаются ли они не только властями, но и самим населением? Я не вижу, чтобы у нас многие (в том числе, весьма просвещенные люди) эту реальность признавали и чтобы эти права их радовали. Например, конкретное право: на жизнь. Из него следует запрещение смертной казни. Меня это запрещение радует, но очень многих — совсем нет. Вы правы, здесь требуется не меньше, чем культурная — или, скорее, моральная, — революция, перемена какого-то самого общего самочувствия. От привычного у нас самочувствия человека в чрезвычайном положении (когда какие-то крайние обстоятельства — знаменитая марксистская “историческая необходимость” — вынуждают делать то, что “вообще-то” нехорошо, несправедливо, незаконно) пришлось бы перейти к другому самочувствию, где “вообще-то” и “в этих конкретных условиях” не так далеко расходятся. К самочувствию человека среди людей, прежде всего. А не, как пелось в поздней советской задушевной песне, “тонкого колоска в русском поле”. А в другой, ранней романтике — гвоздя среди гвоздей (“Гвозди бы делать из этих людей”).
У меня есть французское издание “Прав гражданина Объединенной Европы”, откуда я и процитировала право подчиненного на хорошее начальство. В грустную минуту я люблю заглядывать в эту книжицу. Очень утешает — и поверьте, ничего похожего на право безобразничать там не содержится! Свобода насилия и преступления человеку отнюдь не гарантируется. Повторю: стоит познакомиться с этими правами, прежде чем ими возмущаться.
В наших обсуждениях права человека обыкновенно противопоставляют его обязанностям, а также ценностям, устоям. Но это просто другая область! Здесь, в формальных, юридических, повторю, документах речь идет, как я говорила, о защите слабой, подвластной стороны. Мы не встретим, например, такого положения: “Родители обязаны любить своих детей” или даже: “Родители обязаны не издеваться над своими детьми”. Право будет изложено относительно страдательной стороны, то есть ребенка. А ценности и обязанности — это совершенно другое дело, иная область. Говорить, допустим, о патриотизме в сопоставлении с правами человека (выше он или ниже этих прав) нелепо, потому что эти вещи располагаются в разных пространствах, в разных ярусах действительности. Патриотизм — не юридическое лицо, как его защищать? В качестве личной позиции человека он защищен в ряду прав на свободу убеждений. Так что, если какая-то властная инстанция захочет запретить человеку быть патриотом, ей это возбраняется.