— Повышенное внимание к отдельному человеку многими воспринимается как разрушение целого. У нас, в постсоветский период, долгое время не было такого хорошо работающего целого, от которого надо защищать отдельного человека. Отсюда болезненная реакция на внедрение принципа прав и свобод человека, который представляется неуместным и вредным.
Мысль о ценности отдельного человека у нас всегда назвали бы не иначе как “повышенным вниманием” к нему (а какое внимание “в меру”?), поощрением “индивидуализма”. “Индивидуализм” (как и “формализм”, и “юридизм”) принято считать западным качеством — и полагать, что у нас есть кое-что получше, “соборность” и “духовность”. Когда я впервые побывала в Европе, меня удивил вовсе не индивидуализм, а совсем другое: вошедшее в кровь европейца чувство солидарности, которого у нас я просто не видела. На самом обыденном уровне. Я спрашивала в Англии: “Почему у вас не воруют телефонные книги в уличных автоматах?” (у нас в то время и трубки срезали). Мне удивленно отвечали: “Но ведь они кому-то потребуются! Этим кем-то следующий раз могу оказаться и я!” Я могла бы задавать такие вопросы на каждом шагу. Почему у вас не пытаются прорваться без очереди? И т.п. и т.п. Крайними индивидуалистами в сравнении с ними выглядим как раз мы, в чем я многократно убеждалась. Удивительно, что славянофилы XIX века замечали европейский индивидуализм — и не заметили той ставшей повседневной рутиной солидарности, на которой держится этот мир, такой хрупкий на взгляд того, кто привык, что крепко все держится только страхом и насилием. Я не настаиваю на самом этом слове “солидарность”, но имею в виду постоянное чувство соотнесенности твоего движения и волеизъявления с движениями других, как в ансамблевом музицировании. Но для этого нужно чувствовать, что мы исполняем общую музыку, и при этом сложную, требующую внимания. У нас как будто каждый — солист. Я видела как-то сцену, показавшуюся мне символической: два грузчика несли тяжелую вещь, и когда кто-то из них хотел передохнуть, он делал это, не предупреждая другого! Не держа внимания на другом и других, вместе можно только скандировать лозунги из трех — пяти слов. Сплоченно. У нас в советские годы было любимое слово для человеческого единства — “сплоченность”. Когда теперь, в постсоветские годы, говорят “соборность”, боюсь, имеют в виду ту самую “сплоченность”. Это слово, этот образ вызывает у меня ужас, даже больше, чем слово “толпа”. В “сплоченности” не предполагается личного внимания друг к другу, памяти о другом, участия, уважения. Свободного, добровольного единства свободного человека с другими, тоже свободными. Простейшее выражение единства такого рода — этикет, учтивость. “Сплоченные” люди друг с другом не церемонятся (помните, как у нас преследовались “буржуазные манеры”?), чего там — все свои. “Сплоченность” — опять “чрезвычайное”, военное слово. Я думаю, что на самом деле противоположны друг другу не индивидуальность и общность, а такие формы единства, как “сплоченность” и солидарность.
Что касается традиционного отличия ценности одного отдельного человека, разной цены одной жизни, одного личного мнения на Востоке и на Западе, об этом столько говорилось, что добавить нечего. Мне удивительно одно. Когда язычник или “материалист” не стыдясь объявляет, что есть вещи и поважнее, чем человек, поскольку он фантом для первого и “винтик”, или материал (“человеческий материал”), или фактор (“человеческий фактор”) для второго, это, пожалуй, естественно. Но когда такого мнения придерживаются те, кто считают себя христианами, вот это уже необъяснимо. Допустим, мы Восток — но христианский Восток. Или нет? Я думаю, что принцип прав человека направлен против идолов. Он неприемлем для идолопоклонников.
Но в таком масштабе, в такой полноте признание прав каждого человека независимо от его… (не буду перечислять, чего) — это новое дело и для Западной Европы. Вероятно, это плоды страшного опыта ХХ века, опыта тоталитаризма (в нацистской форме прежде всего насчет коммунизма и в Европе не достигнут консенсус), опыта крайнего надругательство над отдельным человеком.
Об этом (о том, что любой человек бесконечно ценен) говорили веками — но от того, что можно назвать “мыслями прекрасных людей” (так, русские писатели всегда выступали против смертной казни), до общепринятых юридических установлений — огромная дистанция. Как от мыслей Диккенса об ужасе детской эксплуатации и работных домов до реального упразднения этих явлений в Англии.
Мне кажется, что всеобщим, обыденным, юридическим это восприятие человека стало довольно поздно, после Второй мировой войны, когда разрушилась сословная система. Например, в Италии, как мне рассказывали, разрушение традиционного общества произошло только после войны. И сопровождалось шоком. В послевоенные годы благородная синьора ужасалась тому, что ее дочь и дочь ее кухарки учатся в одной школе и одеваются одним образом. Похоже, что окончательная демократизация Европы на публичном уровне произошла тогда…
— Но одновременно на Западе совершалась культурная революция. Происходила так называемая сексуальная революция, и в то же время в Америке шли “культурные войны” по поводу как раз нравственных ценностей. Усиливался конфликт между либералами и консерваторами, и последние считали, что в совершающемся раскрепощении всего и вся виновата излишняя свобода.
Да, и много других революций: потребительская, информационная… Итальянский дипломат и писатель Серджо Романо назвал свой очерк о советской жизни в ранние горбачевские годы: “Страна без революций”. Смешно, правда? Мы-то считали “дореволюционным” весь мир за границами “социалистического лагеря”. Романо имел в виду именно эти революции, глубоко изменившие западную цивилизацию. И конечно, у них очень разные и отнюдь не всех радующие последствия. И мы после открытия железного занавеса увидели совсем не тот Запад, какой представляли, не “страну святых чудес”. Представляли мы Запад “дореволюционный”. Пореволюционный — так называемое “терапевтическое” или пермессивное (позволяющее) общество — многих (и меня отчасти, признаюсь) огорчил. Но это другая, отдельная тема. Наша проблема с неожиданной свободой, скорее, другая. Она в том, что люди увидели высвобождение плохого и низменного — и не увидели (или очень мало увидели) явления того хорошего, что было прежде запрещено. Ведь, если вспомнить, разве по сексуальной свободе мы тосковали в брежневское время? Да нет, ее (как и коррупции, и воровства), между прочим, и тогда хватало. Что это за миф о высокой нравственности советских лет? Мы (я имею в виду людей моего круга) тосковали по исторической правде, по высокому искусству, по сложной мысли, по содержательному обсуждению... По свободе от фельдфебеля в роли Вольтера. И в самом деле: фельдфебели удалились, пытка “передовой идеологией” кончилась. И на том спасибо! Я не смела надеяться, что это произойдет при моей жизни. Но на освобожденном пространстве развернулись не высокая мысль и великолепное искусство, а какие-то новые формы тривиальности и посредственности. Теперь еще и теоретически обоснованные: ведь демократия — это царство посредственности и прозы, важно говорили властители дум; вот гений, идеалист — они тоталитарны. Кажется, мы хотели каких-то других свобод…
— Что значит “других свобод”? Разве не из одного источника происходит и доброе, и худое, если этим источником считать свободу? Может быть, правильнее говорить о конфликте ценностей в ситуации свободы, о том, что уже нет общих норм и свобода позволяет выбирать любые возможные представления о том, что можно и что нельзя делать?
“Любые возможные” — сомневаюсь! Это у лесковских нигилистов они любые. Например, что можно варить чужой скелет. Теперь, правда, есть эксцессы почище: художественные поделки из трупов. Конфликты ценностей, отсутствие иерархии, условность морали… Вот это у нас и твердили “либералы” все эти годы — как о нашем светлом будущем.
В самом деле, кризис норм в современной цивилизации постоянно обсуждается. Но без малейшего самодовольства, отнюдь не как наше светлое настоящее, наоборот. Это область тревоги. Первыми, и уже давно, эту тревогу огласили христианские мыслители — Честертон, Бернанос… Но, стоит заметить, даже этот кризис пока не дошел до свободы людоедства. Не стоит преувеличивать. Такие крайности допускаются только в области “эстетической”. Для того эта область и существует, чтобы не подлежать суду здравого смысла. Кто этого не понимает — тот не культурен, так предполагается. Скажем, кусать незнакомых людей не похвально, с этим все согласятся, даже учитывая исторический релятивизм норм. Но художнику (нашему О. Кулику) на его “акции” это можно. Это его художественная находка. Это принесет славу, успех, и деньги за это заплатят. Искусствоведы откомментируют. Можно повторять этот номер на бис: покусать посетителя вернисажа в Стокгольме, в Берлине, в Торонто… Роль, отведенная искусству в этом кризисе норм, мне очень не нравится. Правда, а что такое искусство? Мы уже не обладаем самым минимальным определением границ искусства. В эпоху школ и обязательных ремесленных требований художник должен был доказать, что он профессионально пригоден. Теперь нет такого необсуждаемого умения, относительно которого сдается экзамен. Это говорит только о том, что искусство не слишком существенно для современности. Представьте, чтобы действительно общественно необходимые вещи — например, выпечка хлеба — оказались в таком плюралистическом пространстве. Хочет пекарь, печет хлеб из муки, а хочет — из глины. Или обувщик. Может производить хорошую обувь — а можно дрянную, за ту же цену. Какие еще каноны! Актуальное эстетическое действие сводится к провокации и скандалу: разрушить очередной “предрассудок”, еще что-нибудь обличить и деструктировать (простейшим образом, не по Хайдеггеру, а с помощью топора). Здесь уже хочется повесить табличку: “Осторожно, искусство!” Этот эстетический терроризм похож на месть за собственное бессилие. Честно сказать, и обсуждать этого не хочется. Со злом не нужно спорить, говорил Бродский, наше внимание придает ему ту реальность, к которой оно стремится. Зло хочет привлечь к себе внимание и тем самым как-то “быть”. Так что лучшее ему возражение — просто не поддаваться на провокацию, оставить ее без внимания. Кусайтесь себе на вернисажах, варите скелеты, а нам есть чем заняться. Поглядим альбом офортов Рембрандта или рисунков Клее.