Ольга Седакова в Журнальном зале 1997-2011 — страница 59 из 105

si che, veduto il ver di questa corte,

la spene che la giu bene innamora

in te ed in altrui di cio conforte (Par. XXV, 44)5.

Надежда, как мы видим в этих стихах, связана с памятью, памятью будущей славы, которую она «твердо ожидает»:

«Spene», diss’io «e uno attender certo

della Gloria future…» (Par. XXV, 44)6.

и потому уже несет в себе присутствие будущего праздника. Но это не единственная ее связь. Она ближайшим образом породнена со щедростью и открытостью (слово larghezza, буквально «широта», у Данте означает и generosita «щедрость», и speranza «надежда», и aperturа «открытость»). И потому, что обладающий надеждой непременно щедр и открыт — и потому, что надежда вызывает, как ответ себе, сугубую щедрость Бога, «необманывающего надежд» (так у Данте объясняется спасение язычников, которые «имели упование», Par. XX, 94–99).

Об этой добродетели, насколько мне известно, обыкновенно говорят и думают куда меньше, чем о Вере и Любви. Ее облик, ее содержание труднее уловить, она как будто менее «религиозна». Но забвение о Надежде обедняет образы и Веры, и Любви. Их лица меняются. Они явно становятся дальше друг от друга, утрачивая связующее их начало, Надежду. В дантовской динамике (вполне каноничной, впрочем) Надежда имеет своим основанием Веру:

credenza,

sopra la qual si fonda l’alta spene  (Par. XXIV, 73–74)

и «внизу, среди смертных» делает их «правильно любящими» или же «хорошо влюбляет»:

la spene che la giu bene innamora (Par. XXV, 44).

Вера, из которой не растет надежда, любовь, которая отчуждена от надежды, — это уже другие, вообще говоря, не совсем христианские образы или смыслы.

Вера, которая мне угоднее всего,  — говорит Бог,  — это надежда8.

Во всей своей свежести эта совершенно особая, нежная и непобедимая — пасхальная — Надежда обращается к нам в изображениях раннехристианского искусства, в катакомбных Орантах, в надгробьях мучеников, в равенских моза­иках, в Капелле Зенона, в древнейших молитвах (таких, как «Свете тихий»). Так что с удивлением встречая этот взгляд, мы догадываемся, что в позднейшие времена мы (вместе с нашими церковными художниками) о чем-то забыли… О том, что родная среда христианства — не «осень Средневековья», а ранняя весна совсем юной надежды. О том, как это «твердое ожидание» обгоняло происходящее и смотрело не отрываясь туда, где обещанное уже исполняется, начинает исполняться. Где? не здесь — но здесь. Как ребенку говорят: «Летом мы непременно поедем на море!» — и, если он поверил (а дети обычно верят обещаниям), он слушает эти слова, и море будущего лета уже здесь, перед его взглядом. Он видит это еще невещественное море не только глазами веры, но и глазами надежды: он видит его, как во сне, несказан­но прекрасным (а это дело надежды — делатьпрекрасным), он видит его в его будущей славе. Оно, обещанное и принятое на веру море, — та самая невидимая­ «глубокая вещь», laprofondacosa. И он уже любит ее, как если бы знал въяве.

Данте — поэт надежды. Этого не может не знать любой, кто заглядывал хотя бы в его первую, юношескую книгу, в «Новую Жизнь», кто прочел там первый параграф о «книге памяти моей». Между тем Данте всемирной легенды — поэт гнева и муки, суровый нелюдим, мастер кошмарной образности, предвосхищающей сюрреализм и экспрессионизм, гордый и скорбный изгнанник. Одним словом, Данте для «широкого читателя» остается автором «Ада». Вопреки замыслу «Комедии», как изложил его сам автор: «Вывести человечество из его настоящего состояния несчастья и привести его к состоянию счастья» («Письмо Кан Гранде»), общеизвестный Данте ни с надеждой, ни тем более со счастьем никак не увязывается. Самая знаменитая, самая цитируемая строка Данте, вероятно: «Оставьте всякую надежду!»

Lasciate ogni speranza voi ch’entrate! (Inf. III, 9)9.

Почему Первая Кантика, «Ад», века напролет на всех языках больше читается, больше нравится, больше обсуждается, больше влияет на других поэтов, объяснить нетрудно. Так же ясно, увы, почему две другие, «Чистилище» и «Рай», остаются, по существу, непрочитанными и представляются читателю более «бледными», «схоластическими» и «абстрактными». Обиднее другое: и сам этот «Ад», оторванный от своего центра и замысла, читается превратно. Как заметил Поль Клодель, дантовский «Ад» начинается в Раю. Характерно еще и то, что знаменитой адской надписи придается — многими мыслителями и художниками XX века — смысл некоего универсального морального императива. Вот что требуется от человека, от каждого человека, если только он хочет мужественно посмотреть в глаза правде: «Оставь всякую надежду!» Но об этом я скажу в дальнейшем.

Итак, отсеченность надежды — главная черта Дантова «Ада». Это и суть наказания заключенных в адскую темницу:

Nulla speranza li conforta mai (Inf. V, 44)10,

и причина, по которой они там оказались (в случае Вергилия и других великих душ древности — единственная причина, единственная вина, за которую они расплачиваются:

che sol per pena ha la speranza cionca (Inf. IX, 18)11 

«обломанная надежда», которая не дотянулась до своего предмета). Жизнь без надежды, не по закону надежды, венчается заключением в окончательную безнадежность. Это даже не внешнее наказание, а простая и окончательная реализация того, что и так с ней было. И сразу же за порогом безнадежности, за стенами ее тюрьмы начинается мир «избранных» и «спасенных душ»: он начинается у Данте в Чистилище (о том, что «Чистилище» — не некая средняя зона, а область спасения, обычно забывают):

O eletti di Dio li cui soffriri

е giustizia e speranza fa men duri! (Purg. XIX, 76–77)12.

Надежда (и следующее из нее горячее желание «страдать по справедливости») преображает муки его Чистилища, физически не уступающие адским. «Вы, одаренные надеждой, избраны и блаженны». Такого рода надпись могла бы украшать вход в это Чистилище.

Однако и в Аду сам Данте, вопреки закону этого пространства, не должен оставлять надежды; в том случае, когда он — под действием страха — готов это сделать, о надежде напоминает ему Вергилий:

E tu ferma la spene, dolce figlio! (Purg. III, 66 ).

«А ты укрепи надежду, сынок!». Надежда — не только свет

che speranza mi dava e facea luce (Purg. IV, 30)13

и родниковая вода (как мы уже видели). Она корм, еда:

Ma qui m’attendi, e lo spirito lasso

conforta e ciba di speranza bona

ch’i’non ti lascero nel mondo basso (Inf. VIII, 105–108)14.

«Накорми усталый дух доброй (можно сказать: надежной) надеждой!»

Она одежда или доспехи, которые нельзя снимать (spogliarlaspene). Она, кроме того, некий полезный предмет, рабочая утварь; «мужичонка» (lovillanellо), отчаявшись было при виде утреннего инея, «вновь сует надежду в свою котомку» («elasperanzaringavagna»), когда видит, что снег сошел, — и с этим снаряжением отправляется к своим овцам (очаровательная буколика, картинка немудрящей земной жизни, которая у входа в сюрреалистический кошмар XXIV Песни «Ада» вспоминается как утраченный рай: и это не единственный случай остроумной дантовской «реабилитации» земной жизни при помощи взгляда на нее из адского рва!)15.

У дантовской Надежды обычно две черты: они «живая» (vivasperanza) — и она «высокая»( altaspene). В согласии с природой дантовского эпитета это значит: она есть «надежда жизни» и «надежда высоты»:

ch’io perdei la speranza del’altezza (Inf. I, 54)16.

Жизнь (истинная жизнь, «новая жизнь») и восхождение у Данте — одно и то же. Он продолжает библейский образ жизни — пути, но у него это не только путь «вперед», но непременно и «вверх». Другой род пребывания на земле жизнью он не назовет. Новая жизнь — это усилие восхождения, штурм высоты, возможный только в надежде. Корни своей надежды, как Данте отвечает на небесном экзамене, он находит в глубокой библейской древности, в постоянных увещеваниях Псалмов: «Да уповает Израиль на Господа», «Да уповают на Господа все народы», «Да уповает душа моя…». Но событие обретения надежды в его личной судьбе точно датировано: девять лет, первая встреча с восьмилетней Беатриче.

Собственное падение и близость к вечной гибели, с которой начинается «Комедия», Данте понимает как утрату «надежды высоты» (Inf. I, 54). В этом, как в злейшей измене, в бегстве с поля битвы, на вершине горы Чистилища, почти издеваясь, обличает его Беатриче:

Quai fossi attraversati o quai catene

Trovasti, per che del passare innanzi

Dovessi cosi spogliar la spene?

«Какие же охранные рвы и какие запоры /Ты встретил, если тебе пришлось отбро­сить (как платье или доспехи) / Надежду идти вперед?» (Purg. XXXI, 2527).

Вопрос предполагает: не лги, таких препятствий не может быть; надежда, которой я тебя вооружила, непобедима. Ее не должна была победить и моя смерть. Ты должен был взять этот вражеский замок. Разговор идет в военных терминах. Надежда у Данте неотделима от мысли о жизни как духовной битве и о земной Церкви как Церкви воинствующей (Сhiesamilitante). Беспощадные укоры Беатриче, как говорит Данте, окончательно растопляют лед его ума, сама кровь его до последнего грамма приходит в трепет: приближается «древнее пламя» (anticafiamma) надежды и любви. Теперь Данте готов к пламенному миру небес.

И навсегда расставаясь с Беатриче в сфере Таинственной Розы, первое, за что он благодарит ее на прощанье, — это дар надежды:

O donna in che la mia speranza vige! (Par. XXXI, 79)17.

Сюжет Надежды завершается в тех стихах, с которых я начала, — в прославлении «полуденного факела любви» и «живого источника надежды» — Богородицы: в Ней