образе мира, символизирующем его будущее (пророк именует Господа “Богом, сотворившим будущее” Ис 45:11), о победе и празднике этого явленного образа:
И образ мира, в слове явленный (IV, 532).
Теперь осмелимся совсем немного договорить за Гете и Пастернака. Для них обоих вполне реален был традиционный образ двух Книг, созданных одним Автором и говорящих об одном, — Книги Природы, “бессловесного слова”, и переведенной на множество языков Книги Св. Писания. В каком отношении к двум эти Книгам стоит творчество человеческого гения, которое Пастернак называет историей, “второй вселенной, воздвигаемой человечеством в ответ на явление смерти с помощью явлений времени и памяти” (IV, 67), а Гете — “второй природой”? Это творчество в своем целом может быть понято и как комментарий и истолкование “бессловесного слова”, Книги природы, как ее “дописывание” (ср. мысли Гете о природности человеческого творчества и мысли Пастернака о человеке как “пятом элементе”, quinta essentia мироздания, элементе исторического задания), — и как комментарий или даже “дописывание” Св. Писания (ср. известную мысль Пастернака о Библии как “записной тетради человечества”201 и о великом искусстве, “которое называется Откровением Иоанна и тому, которое его дописывает”202). “Бессловесным словом” природы, вероятно, человеческий гений во все времена был занят много больше, чем Св. Писанием. У Пастернака (и кажется, только у него, читающего обе книги разом, так что природа действует внутри истории, а история происходит в самой природе, — ср. рассуждения о “митингующих деревьях” летом 17-го года или о “весенней листве 1903-го, а не 1803-го года”203!), в силу его особого, совсем открытого восприятия Писания, две эти Книги в каком-то смысле сходятся — в качестве образца для подражания: “образная сторона нашей культуры, герои и люди европейской истории в определенном смысле представляют собой некоторое подражание Иисусу Христу или тесно с ним связаны и... Евангелие — основа того, что называется царством словесности и реализмом” (Х, 412).
Итак, искусство, творчество, лирическая стихия подражают двум Книгам (или: комментируют, толкуют их). Но у той “записной тетради”, которую ведет человечество и которое обычным и неточным образом называется “историей мировой культуры”, можно предположить и другое значение, превосходящее чисто служебное, комментаторское. Так собственно и происходит во “второй вселенной” Пастернака — и в продолжающемся “дне Творенья” у Гете. Последний разговор, записанный Эккерманом накануне смерти Гете, открывает это со всей прямотой:
“— Если послушать людей, — сказал Гете, — то, право же, начинает казаться, будто Бог давным-давно ушел на покой... В вопросах религии и нравственности вероятность вмешательства Господня еще допускается, но никак не в искусстве и науке — это, мол, дела земные, продукт чисто человеческих сил, и только.
Но пусть кто-нибудь попытается с помощью человеческой воли и силы создать что-либо подобное тем творениям, над которыми стоят имена Моцарта, Рафаэля или Шекспира...
И что все это должно значить? А то, что по истечении шести дней Творения Бог отнюдь не ушел от дел, напротив, он неутомим, как в первый день. (Материальный мир задуман им) как питомник для великого мира духа. Так этот дух и доныне действует в высоких натурах, дабы возвышать до себя натуры заурядные204.
Всё это очень близко к мысли Пастернака о “продолжении образа рода человеческого”, о том, что “именно в лице лирической истины постепенно складывается человечество из поколений” (III, 179),что более всего творение продолжается в “делах гения”205. Человеческий гений, который есть “дар жизни”, по Пастернаку, продолжает писать Апокалипсис. Можно предположить и другой образ: этот гений, “пятая стихия” не “дописывает” первую или вторую Книгу, а пишет своего рода третью — и тоже, как верят и Гете, и Пастернак206, книгу богодухновенную: книгу, которая одновременно есть и действо (см. выше, о “зрелище”). Он пишет ее, в конце концов, о том же: это история того, что “Смерти не будет”, как Пастернак вывел на титульном листе черновой рукописи первых глав романа207. Чтение этой книги, тему которой составляет человек, точнее — благородство человека, “новое благородство”208, а материю — символ и сила, на привычном языке называется “изучением истории культуры” и даже “культурологией”. На более прямом языке это чтение называется участием в истории: в истории человеческой природы, истории человека символического, который к нашему времени, по слову романа, немыслим без двух вещей: “идеи свободной личности и идеи жизни как жертвы” (IV, 13). Эту книгу писали люди, известные нам по именам и безымянные для нас, те, кто отливали первые бронзовые фигурки в нурагах и расписывали греческие вазы, те, кто изобретали арфу, пели и сказывали о короле Артуре... Их призванием было, как сказал Гете в своем “Завещании”, “предвосхищать благородные души”. На место это предвосхищенных душ нам и придется встать, если, как говорил Пастернак, больше некому.
Эти заметки я писала с постоянной памятью о Владимире Ивановиче Хвостине. Это попытка как-то ответить на его подарки. Почти все, о чем здесь говорится, подарил мне он, в самом начале 70-х, на уроках фортепьяно. Он дарил мне немецкие издания Гете и Рильке. Он познакомил меня с Альбертом Швейцером и подарил книгу Швейцера о Бахе, тогда почти недоступную (с пометой на обложке: “Для научных библиотек”). Он подарил мне Эккермана и Канаева — две неисчерпаемые книги, в которые я постоянно заглядываю все эти годы. В его исполнении я слышала того Брамса, о котором пишет Пастернак:
Мне Брамса сыграют. Тоской изойду...
От Владимира Ивановича я получала тогда еще самиздатские машинописные списки прозы и писем Пастернака (он, в свою очередь, получал их от Марии Вениаминовны Юдиной), и письма эти звучали для меня как соборные послания:
“Я думаю, несмотря на привычность всего того, что продолжает стоять перед нашими глазами и что мы продолжаем слышать и читать, ничего этого больше нет, это уже прошло и состоялось, огромный, неслыханных сил стоивший период закончился и миновал. Освободилось безмерно большое, покамест пустое и не занятое место для нового и еще небывалого, для того, что будет угадано чьей-то гениальной независимостью и свежестью, для того, что внушит и подскажет жизнь новых чисел и дней.
...Надо понять, что все стало прошлым, что конец виденного и пережитого был уже, а не еще предстоит” (Х, 336).
И мое сердце соглашалось, захваченное этим нежданным и долгожданным счастьем: “ничего этого больше нет”.
Да, все последующие десятилетия все это прошлое как прежде, как ни в чем не бывало, стоит перед глазами: нет, не как прежде, оно стоит, уже зная о своем прошедшем конце, и делается все пустее и мертвее и глумливее, — но все-таки мы читали: “Прошлое прошло... освободилось безмерно большое место для нового”...
Примечания
1 Ибо предвосхищать (чувствовать наперед) благородные души — Вот предельно желанное призвание (Гете, “Завещание”).
2 Ср. в письме М. Окутюрье от 4 февраля 1959 года: “Я всегда думал, что в своих собственных опытах и во всей своей художественной деятельности я лишь перевожу его (Рильке. — O. C. ) и развиваю, что ничего не добавляю к его оригинальности и все время плаваю в его водах. Как мне теперь (в 1959 году! — О. С.) кажется, есть основания считать, что я заблуждался”. — Пастернак Б. Полное собрание сочинений с приложениями. В одиннадцати томах. М., 2005. Т. Х. Письма 1954–1960. С. 427 (в дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте статьи с указанием тома и страницы). При этом уловить какие-то вещественные следы влияния Рильке и в прозе, и в стихах Пастернака, — исключая разве что библейский цикл из “Стихотворений доктора Живаго”, — не так-то просто! Чему учился Пастернак у Рильке? По его собственным словам, “уметь видеть и любить” (Х, 115).
3 Ср.: “Спокойное, естественное изложение, соответствующее впечатлению при перечитываемом Malte Brigge”. — Из черновых набросков и планов (IV, 686).
4 Только в двух-трех частных письмах Пастернак говорит о значении “Фауста” для его работы, — см. далее, прим. 51, прим. 103.
5 Масштаб философской эрудиции и философской работы молодого Пастернака мы смогли представить совсем недавно — благодаря трудам Л. Флейшмана, издавшего двухтомник философских конспектов и заметок московского и марбургского периода: Lazar Fleischman, Hans-Bernard Harder, Sergej Dorzweiler. Boris Pasternaks Lehrjahre. Неопубликованные философские конспекты и заметки Бориса Пастернака. Т. I, II. Stanford Slavic Studies. Vol. 11. Stanford, 1996. Двухтомник предварен большим исследованием Л. Флейшмана “Занятья философией Бориса Пастернака”, вошедшим, вместе с другими заметками на эту тему, в том: Флейшман Л. От Пушкина к Пастернаку. М., 2006. В дальнейших ссылках — Флейшман.
В нашу задачу не входит исследование мысли Пастернака в перспективе такой философии, “философии как науки”, — и, соответственно, сопоставление ее с философскими системами Г. Когена, Э. Гуссерля, А. Бергсона и др. В этом смысле сам Пастернак недвусмысленно говорит: “Никакой философии у меня нет” (Х, 560). То, что мы собираемся рассмотреть, — это, словами Гете, “естественное философское состояние” Пастернака.
6 Этой стороной пастернаковской мысли занимается в последнее десятилетие А. Шмаина-Великанова.
7 “Если только позволят внешние условия, я мог бы выдержать испытания благословенного, неслыханного и бросающего в дрожь образа жизни, деятельного и плодотворного, как у Гете. И конечно, я его веду, хотя тайно, в высшей степени скованно и незаметно”. — Л. Слейтер, 31 июня 1959 (Х, 512).
8 “Как это современно по жизненности, как ново и вместе как интересно тут преломляются Гете и Л. Толстой!