Ольга. Запретный дневник — страница 14 из 17

Я встану над жизнью бездонной своею,

над страхом ее, над железной тоскою…

Я знаю о многом. Я помню. Я смею.

Я тоже чего-нибудь страшного стою.

О. Берггольц

НАТАЛИЯ СОКОЛОВСКАЯ«Тюрьма — исток победы над фашизмом»

«Вот и похоронили Ольгу, Ольгу Федоровну Берггольц». Первая строка рассказанной Даниилом Граниным истории о похоронах Ольги Берггольц 18 ноября 1975 года. Строка как строка. Но что-то в ней цепляло. Интонация. Цезура, прозой не предусмотренная. Обрыв. Пауза длиною в жизнь. Из этой паузы возник сборник «Память» (СПб.: Азбука-классика, 2009). Собрать его было несложно: избранные стихотворения, книга «Дневные звезды». Сложно было остановиться, вынырнуть из этой уже не чужой судьбы. Особенно обжигали стихи, подписанные: «Январь 1939. Камера 33», «Апрель 1939. Одиночка 17», «Апрель 1939. Арсеналка. Больница», «Май. Одиночка 29».

То, что с 14 декабря 1938 года по 3 июля 1939 года О. Берггольц находилась под арестом, известно. Об этих днях сохранились и ее дневниковые записи. До последнего времени оставалось неясным, по какому делу она проходила, что, собственно, инкриминировалось будущей «Блокадной музе», «Голосу блокадного города». В воспоминаниях современников осталась ироничная реплика Берггольц об обвинении ее «в пятикратных попытках убить Жданова».

Первый запрос в КГБ с целью ознакомления с Делом О. Ф. Берггольц был сделан 4 октября 1989 года и подписан заместителем председателя правления Ленинградской писательской организации. Запись об этом есть в архиве критика Натальи Банк, хранящемся ныне в Российской национальной библиотеке. Надо полагать, инициатором запроса и была Н. Банк, близкий Ольге Федоровне человек, исследователь ее творчества. 27 ноября из КГБ пришел ответ (документ за № 10/28–015832): «В результате поисковой работы наличия в архивах КГБ МВД уголовного дела по обвинению О. Ф. Берггольц не обнаружено» (Динаров З. Распятые. СПб., 1993).

Ответ из архивов КГБ МВД следовало принять на веру. Во всяком случае, попыток получить доступ к Делу О. Ф. Берггольц больше не предпринималось (Н. Банк не стало в 1997 году).

Спустя почти двадцать лет, в августе 2009 года, в связи с подготовкой настоящего издания, было сделано еще одно обращение в Управление ФСБ по Санкт-Петербургу и Ленинградской области с просьбой о получении доступа к Делу О. Ф. Берггольц. Сила инерции могла сработать и в этом случае: зачем запрашивать то, что уже «не обнаружено».

Мысль повторно запросить следственные материалы принадлежит Д. А. Гранину. «Интересно было бы посмотреть на Дело». — «Но ведь оно не сохранилось». — «А вы попробуйте».

24 сентября позвонили из Службы регистрации и архивных фондов УФСБ. А в понедельник, 28-го, Архивное следственное дело № П-8870 лежало передо мной на столе в одном из кабинетов на Литейном, 4.

Из «Справки о наличии сведений» (все материалы из следственного Дела цитируются впервые. — Я. С):

«…Бергольц О. Ф. (в Деле фамилия О. Берггольц везде пишется с ошибкой. — Н. С.) было предъявлено обвинение в том, что она являлась активной участницей контрреволюционной террористической организации, ликвидированной в г. Кирове, готовившей террористические акты над т. Ждановым и т. Ворошиловым; в том, что квартира Бергольц в г. Ленинграде являлась явочной квартирой террориста Дьяконова Л. Д., который в 1937 г. приезжал к ней и совместно с ней намечал план убийства т. Жданова, т. е. в пр<еступлениях> пр<едусмотренных> ст<статьями> 58–8, 58–10 и 58–11 УК РСФСР.

Постановлением Управления НКВД ЛО от 2 июля 1939 г. следственное дело по обвинению Бергольц О. Ф. за недоказанностью состава преступления производством прекращено. 3 июля 1939 г. Бергольц О. Ф. из-под стражи освобождена».

Напомним, что статья 58–8 означает «совершение террористических актов, направленных против представителей советской власти или деятелей революционных рабочих и крестьянских организаций, и участие в выполнении таких актов, хотя бы и лицами, не принадлежащими к контрреволюционной организации, влекут за собой меры социальной защиты, указанные в ст. 58–2». То есть «высшую меру социальной защиты — расстрел или объявление врагом трудящихся с конфискацией имущества и с лишением гражданства союзной республики и, тем самым, гражданства Союза ССР и изгнание из пределов Союза ССР навсегда, с допущением при смягчающих обстоятельствах понижения до лишения свободы на срок не ниже трех лет, с конфискацией всего или части имущества». Неизвестно, нашлись бы для О. Берггольц «смягчающие обстоятельства».

О Леониде Дьяконове читаем в дневнике О. Берггольц от 20 мая 1942 года: «Вчера были у Матюшиной, тетки Тамары Франчески. Тамара — сестра Игоря Франчески и близкая подруга Леньки Анка — двух людей из 6, которые оговорили меня в 38-м году, и из-за них я попала в тюрьму. Они не виноваты, их очень пытали, но все же их показания чуть-чуть не погубили меня…»

Анк — журналистский псевдоним Л. Дьяконова. Упоминается его имя и в подготовительных материалах ко второй, ненаписанной части «Дневных звезд»:

«Это был 1931 год. Чума, холера, черная оспа. Там хранили воду в выдолбленных тыквах и пытались замостить почти болотистые улицы Алма-Аты, там, где пламенеют канны и где сейчас асфальт… <…> Все было далеко не только до социализма — до нормальной человеческой жизни. Жизни, достойной человека.

Но мы круто повернули, послушные дороге — пути, и сразу открылась сверкающая красота земли.

— Вот, ребята, — сказал Ленька, — вот так мы войдем в социализм.

И мы молча и безоговорочно согласились с ним, только кивнув головой (молча от волнения).

…Мы были молоды, очень молоды, я и Коля (Николай Молчанов, муж О. Берггольц. — Н. С.), приехавшие работать в казахскую газету, и друг наш, Леонид Д., — сотрудник той же газеты.

<…>

Все было не так, как нам в тот зеленый день казалось.

Всем нам троим, и мне, и Леониду пришлось выдержать 37-й, 39-й год.

И даже самоотверженную работу нашу в 31-м, в дни мечты о социализме, — оклеветали и представили как вражескую деятельность. Потом была война. Николай умер от голода в январе 42-го года. То, что было с нами троими, было с миллионами».

Шестой лист из 226 листов, составляющих Дело О. Берггольц — «Постановление об избрании меры пресечения и предъявления обвинения». Лист седьмой — ордер на арест № 11/046. Постановление утверждено комиссаром 2-го ранга Гоглидзе. Его же подпись на ордере на арест.

Комиссар Гоглидзе назван в дневниковой записи от 1 марта 1940 г.

«…Читаю Герцена с томящей завистью к людям его типа и XIX веку. О, как они были свободны. Как широки и чисты! А я даже здесь, в дневнике (стыдно признаться), не записываю моих размышлений только потому, что мысль: „Это будет читать следователь“ преследует меня. Тайна записанного сердца нарушена. Даже в эту область, в мысли, в душу ворвались, нагадили, взломали, подобрали отмычки и фомки. Сам комиссар Гоглидзе искал за словами о Кирове, полными скорби и любви к Родине и Кирову, обоснований для обвинения меня в терроре. О, падло, падло.

А крючки, вопросы и подчеркивания в дневниках, которые сделал следователь? На самых высоких, самых горьких страницах!

Так и видно, как выкапывали „материал“ для идиотских и позорных обвинений.

И вот эти измученные, загаженные дневники лежат у меня в столе. И что бы я ни писала теперь, так и кажется мне — вот это и это будет подчеркнуто тем же красным карандашом со специальной целью — обвинить, очернить и законопатить, — и я спешу приписать что-нибудь объяснительное — „для следователя“ — или руки опускаю, и молчишь, не предашь бумаге самое наболевшее, самое неясное для себя…

О, позор, позор, позор!.. <…>»

Об изъятых дневниках, которые будут «загажены», тоже есть в Деле. Лист восьмой. Протокол обыска. Под номером семь значатся «пятнадцать записных книжек», под номером десять — девять тетрадей. В Примечании к протоколу сказано также и об опечатанной комнате, в которой находится много рукописей, письма, материалы по истории завода «Электросила», где О. Берггольц работала пропагандистом и историю которого писала.

Неоднократно в Деле встречается и фамилия И. Т. Мусатова, следователя следчасти УНКВД ЛО.

Об И. Т. Мусатове можно прочитать в набросках ко второй части «Дневных звезд»:

«(На внутритюремном допросе с Иваном Тимофеевичем Мусатовым.)

Он добивается, чтобы я сказала, какие шифры я передала Лизе Косульниковой. Я чувствую, что Лиза явно предала или кто-то другой, кому она доверила. Лизе так хотелось к Ванечке и Виталику. Мусатов говорит под конец:

— Ольга Федоровна… Вы поступаете нечестно.

Я взглянула ему прямо в глаза, и взгляды наши столкнулись и вошли друг в друга, — всепонимающий то был, единый взгляд людей.

Взгляд людей друг другу в глаза, взгляд коммунистов — не боюсь сказать. И так мы говорили друг с другом не менее трех секунд, целую вечность.

— Иван Тимофеевич, я поступаю честно, — сказала я, не отводя своего взгляда от его человеческого взгляда (коммуниста), — и вы понимаете это.

— Я понимаю, — ответил он и опустил глаза на мое „дело“ и несколько раз быстро сожмурился, похлопал веками, как делают люди, которые, прямо взглянув на солнце, сразу вновь погружаются в сумерки…

<…>

Нет, таких век не могло быть ни у кутилы, ни у фанатика, ни у развратника, ни у бессонного поэта.

Усталый человек, усталые, коричневые, в мелкую продольную желтую складочку веки… Да ведь он устал… устал этот человек… Потому что он — тоже человек… (как с немцами). Это мгновенное видение век прошло сквозь сознание сквозным, но не колющим, а тупым прободающим ударом, но не задержалось в сердце, в сознании… Я как будто бы отложила его. „Потом, — сказала я себе, — потом…“ С чего ты устал, так твою…

— Ну так как же, значит, у вас в камере вы врагов народа не обнаружили?

Мы вновь были не людьми, а следователем и подследственной…»

Под Постановлением об избрании меры пресечения стоят три фамилии: лейтенанта ГБ Резникова, младшего лейтенанта ГБ Кудрявцева, младшего лейтенанта ГБ Дроздова.

Подпись начальника 6-го отделения Ивана Кудрявцева видим и на Протоколе первого допроса О. Берггольц от 14 декабря (листы 14, 15 Дела).

«Вопрос. Вы арестованы за контрреволюционную деятельность. Признаете себя виновной в этом?

Ответ. Нет. Виновной себя в контрреволюционной деятельности я не признаю. Никогда и ни с кем я работы против советской власти не вела.

Вопрос. Следствие не рекомендует вам прибегать к методам упорства, предлагаем говорить правду о своей антисоветской работе.

Ответ. Я говорю только правду.

Записано с моих слов правильно. Протокол мною прочитан.

О. Берггольц

Допросил Иван Кудрявцев».

В протоколе обозначено время, которое шел этот допрос из семи фраз. Он шел три часа, с 21:30 до 00:30.

Дневниковая запись от 14 декабря 1939 г.

Ровно год тому назад я была арестована.

Ощущение тюрьмы сейчас, после 5 месяцев воли, возникает во мне острее, чем в первое время после освобождения. И именно ощущение, т. е. не только реально чувствую, обоняв этот тяжкий запах коридора из тюрьмы в «Б<ольшой> дом», запах рыбы, сырости, лука, стук шагов по лестнице, но и то смешанное состояние посторонней заинтересованности, страха, неестественного спокойствия и обреченности, безвыходности, с которыми шла на допросы.

<…>

Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в нее, гадили, потом сунули ее обратно и говорят: «Живи». <…>

<…> Вот на днях меня будут утверждать на парткоме. О, как страстно хочется мне сказать: «Родные товарищи! Я видела, слышала и пережила в тюрьме то-то, то-то и то-то… Это не изменило моего отношения к нашим идеям и к нашей родине и партии. По-прежнему, и даже в еще большей мере, готова я отдать им все свои силы. Но все, что открылось мне, болит и горит во мне, как отрава. <…>»

«…На днях меня будут утверждать на парткоме». Из кандидатов в члены ВКП(б) Ольгу Берггольц исключали дважды. Первый раз, с последующим восстановлением, — в мае 1937 года, это было связано, вероятно, с делом Л. Авербаха (расстрелян в августе 1937 г.).

5 января 1939 года Берггольц исключили из кандидатов в члены ВКП(б) повторно. В Деле имеется выписка из протокола № 57 заседания бюро РК ВКП(б) Московского района по партийной организации завода «Электросила» им. Кирова (лист 182): «Бергольц Ольга Федоровна, г./рожд. 1910, кандидат в члены ВПК(б) с 1932 года, к/карт. № 0 478 579, национ. — русская, соц. положение — служащая, работала редактором-автором истории завода „Электросила“. Бергольц О. Ф. арестована органами НКВД, как враг народа.

П/организация завода исключила Бергольц из рядов ВКП(б).

Постановили: Бергольц О. Ф., как врага народа, арестованную органами НКВД, из кандидатов ВКП(б) исключить».

В это время она уже три недели находилась в тюрьме, оговоренная Л. Д. Дьяконовым, И. Г. Франчески, А. И. Семеновым-Алданом (писатель, в начале 1930-х также работал в Алма-Ате в редакции газеты «Советская степь»).

А. Семенов-Алдан (показания от 5 апреля 1938 г.):

«…В Алма-Ате Дьяконов был связан с троцкисткой О. Бергольц, которая потом переехала в Ленинград. В начале 1937 г. Дьяконов приезжал в Ленинград (из Кирова. — Я. С.), где связался с О. Бергольц. Бергольц обещала нам полную поддержку».

Л. Дьяконов (показания от 14 апреля 1938 г.):

«…Подобно мне она уже готовила себя для террористической деятельности. И на мой первый же вопрос, как она смотрит на террор? Ольга ответила: только положительно. Она знала о моем вступлении в группу еще в 1936 г. и спросила о работе. <…> В одной из маленьких комнат ее квартиры мы в течение нескольких дней обсуждали план покушения на Жданова. <…> На первомайском параде 1937 г. мы готовили два терр-акта. По одному из них предполагалось произвести выстрел по трибуне из танка. Это дело, как сообщила мне Бергольц, было задумано военной террористической группой, но не состоялось из-за внезапного заболевания надежного танкиста (курсив мой! — Н. С.). Второй вариант покушения продумали мы сами. Мы предполагали использовать прохождение перед трибуной кавалерии, бросить в нее шумно-взрывающееся вещество типа больших петард, чтобы напугать лошадей и в получившейся панике проникнуть на трибуну через места у трибуны и стрелять. Бросать вещество должен был я, а стрелять или Бергольц, или Молчанов, смотря по тому, кому удастся ближе подойти. Но я струсил, приехал в Ленинград только первого мая, а они без меня не решились».

Из показаний И. Франчески:

«В начале 1937 г. Дьяконов выезжал в Ленинград. По возвращении он сообщил, что покушение на Жданова по договоренности с Бергольц решено приурочить к торжественному заседанию в театре, посвященному 20-й годовщине Октября. Бергольц взяла на себя достать пропуск в театр…»

Знаю, знаю — в доме каменном

Судят, рядят, говорят

О душе моей о пламенной,

                    Заточить ее хотят.

За страдание за правое,

За неписаных друзей

Мне окно присудят ржавое,

Часового у дверей…

1938

Спустя годы она делает наброски об этом времени для второй части «Дневных звезд»:

«Мои даты: 7/XI-37.

Меня выгнали из демонстрации.

Ничего. Я не сержусь на вас. Я еще напишу о вас такое, что вы будете плакать над этим. Парикмахер, который стрижет меня сейчас, когда-нибудь будет гордиться этим.

Затем — блокада. И вот я на „Электросиле“ — веду кружок, и <неразб.> они просят у меня прощения за то, что они выбросили из демонстрации…»

Тогда, в 1937-м, «обошлось». В мае выгнали из кандидатов в члены ВКП(б), потом выгнали с октябрьской демонстрации (но, кажется, и тюрьму ей было бы пережить легче, чем это унижение!), в ноябре 1937 года выгнали и с «Электросилы». С 19 декабря 1937 года по 1 сентября 1938 года она работала учительницей в школе.

С 1937 годом связан еще один эпизод, отраженный в Деле.

В «Постановлении о прекращении дела № 58 120-38 г. по обвинению Бергольц О. Ф.» читаем (синтаксис и стиль оригинала сохранены): «…Что же касается показаний Бергольц, данных ею во время допроса в качестве свидетеля в июле м-це 1937 г., где она показала, что является участником троцкистско-зиновьевской контрреволюционной организации, являются, как установлено следствием, показаниями вынужденными, даны в состоянии очень тяжелого морального и физического состояния, о чем свидетельствует тот факт, что сразу же после допроса Бергольц попала в больницу с преждевременными родами».

Удивительно: о том, что она летом 1937 года проходила свидетелем по какому-то делу, сама О. Берггольц не пишет. По крайней мере, в опубликованной части предельно откровенных дневников никаких упоминаний об этом нет, разве что глухие намеки на то, что испытания начались для нее уже в 1937 году (а не в конце 1938-го, как принято считать). Может быть, причина такого «умолчания» прояснится, когда будут опубликованы дневники, находящиеся в РГАЛИ.

В 1937-м Берггольц действительно ждала ребенка, лежала на сохранении, о чем свидетельствуют письма к Н. Молчанову от 14 и 17 марта (архив Н. Банк в РНБ, цитируется впервые). Из письма от 14 марта: «Знаешь, после того, как врачи дали определенный срок, я почувствовала некоторый прилив бодрости. <…> О, конечно, конечно, лучше всего было бы родить толстого, милого Степу, — назло жизни, которая в этом пункте точно заговор против нас соорудила, родить, чтобы освободиться от милых, но мучительных теней Иришки и Маечки… да просто так, потому что это нужно и хорошо. Я и стараюсь…» Но есть в этом сугубо житейском, бытовом письме странная фраза: «Здесь, на свободе, много думаю». О какой свободе — или свободе в сравнении с чем — пишет она, находясь по определению не на свободе (в больнице)? Что значит в данном контексте «на свободе»? Обо всех общественных ипостасях своей жизни — ни слова в письме. Только многозначительно подчеркнутая фраза: «Как здоровье, — всё в порядке?»

Тогда, весной, случилось почти чудо: ребенка она удержала.

«Что же касается показаний Бергольц, данных ею во время допроса в качестве свидетеля в июле м-це 1937 г…» Письмо к Н. Молчанову от 13 июля написано опять в больнице. И ребенок уже потерян («Чувствую себя не плохо — а ведь могли быть всякие сюрпризы, вплоть до заражения крови»).

Это совпадает с данными из Дела.

В апреле 1938 года она действительно была первый раз восстановлена как кандидат в члены ВКП(б) и, судя по всему, в сентябре, уволившись из школы, первый раз возвращается на завод.

Существует и запись о втором, уже послетюремном, возвращении:

«К 1939 г., к возвращению на „Электросилу“»

Надо ли уточнять, что зубы в этой записи упоминаются в совершенно определенном контексте: они не были выбиты на допросах (в связи с этим вспомним пересказ М. Ф. Берггольц фразы О. Б. о Леониде Дьяконове: «Он не знал тогда, что на первом же допросе, где ему выбьют зубы, он предаст меня, Колю и свою мечту» (Встреча. СПб., 2003. С. 279).

Вернемся к справке от 27 ноября 1989 года, выданной КГБ на первый запрос о Деле О. Ф. Берггольц.

«С 8 апреля 1939 года находилась во внутренней тюремной больнице (причина болезни не указана), откуда была направлена в Областную больницу для составления заключения. Возвращена 22 апреля 1939 года».

«— Гражданин следователь! да ведь я беременная баба, куда уж мне покушаться! (на Жданова. — Н. С.). (Диалог воспроизведен О. Оконевской по рассказу О. Берггольц (Оконевская О.…И возвращусь опять. СПб., 2005).

Следователь. Подумайте хорошо! Вы еще можете спасти ребенка. Только нужно назвать имена сообщников.

— Нет, гражданин следователь. Я ребенка не сохраню. (И в это время кровь как хлынет…) Немедленно отправьте меня в больницу!

— Еще чего захотела!

— Называйте меня на вы. Я — политическая.

— Ты заключенная.

— Но ведь я в советской тюрьме…

Меня все-таки повели в больницу. Пешком. По снегу. Босую. Под конвоем.

— Доктор Солнцев! Помогите мне!

Сидели несколько врачей. Не подошел никто. Молодой конвойный со штыком наперевес, пряча слезы, отвернулся.

— Ты что, солдатик, плачешь? Испугался? А ты стой и смотри, как русские бабы мертвых в тюрьмах рожают!

— Доктор Солнцев! Вы на воле. Вы можете передать моему мужу, что Степки больше нет… Всего два слова, понимаете, два слова: „Степки нет!“

С тех пор ни мальчики, ни девочки у меня больше не рождались».

Думала — родится сын:

…Не я ли это, желанный сын,

С тобой, с тобой?

Когда мы вернемся, желанный сын,

К себе домой?

(Март. Одиночка 17)

А потеряла девочку:

…Двух детей схоронила

Я на воле сама,

Третью дочь погубила

До рожденья — тюрьма…

(Апрель. Арсеналка. Больница)

Был ли на самом деле доктор с неподходящей для тюремной больницы фамилией Солнцев или его звали как-то иначе? Не исключено, что в Деле есть ответ и на этот вопрос, и на многие другие вопросы, связанные с самым страшным периодом жизни большого русского поэта и гражданина О. Ф. Берггольц. Однако большая часть листов Дела, вдетая в конверты из плотной коричневой бумаги, недоступна. Объяснений этому несколько: «информация личного характера», «не снят гриф секретности», «нужно разрешение родственников». Но многие факты своей жизни неоднозначно прояснила в дневниках и письмах сама Берггольц.

Хранится в открытой части Дела и документ, от которого не веет болью и отчаянием. Это характеристика, данная Берггольц директором неполной средней школы № 6 Московского района (сейчас школы с таким номером нет), в которой та работала между изгнанием и восстановлением на работе в «Электросиле». Характеристика дана для Следственной части облсуда. Сверху карандашом сотрудника НКВД написано: «Мусатову».

«Берггольц Ольга Федоровна работала в 6 школе Москов. р-на с 19.XII-37 г. по 1.IX-38 г. Вела русский язык и литературу в седьмых классах. Чувствуя себя молодым педагогом, Берггольц О. Ф. много внимания уделяла вопросу подготовки к урокам. Имела всегда планы уроков. Консультировалась с методистами, как лучше поставить работу в классе. С дисциплиной в классе справлялась.

Принимала участие в общественной жизни школы. Вела воспитательский класс. Проводила беседы с учителями по датам красного календаря. Вела кружок текущей политики».

Фамилии директора школы нет, только подпись.

Берггольц проработала в школе чуть больше восьми месяцев. С вычетом зимних, весенних и летних каникул — меньше полугода. Надо думать, что к молодой учительнице с «подмоченной репутацией» — выгнана с завода и из кандидатов в члены ВКП(б) — и привыкнуть еще не успели. Но в характеристике сказано, кажется, все лучшее, что можно было сказать в этой ситуации, что, несомненно, можно считать поступком, учитывая, какой организацией затребован документ. Показалось несправедливым оставить в нетях имя человека, написавшего эту характеристику. На запрос пришел ответ из Объединенного архива Комитета по образованию. Из архивной справки следует, что с 1936 по 1941 год директором неполной средней школы № 6 Московского района (Смоленская ул., 14) была Левитина Елена Давыдовна, 1905 года рождения, беспартийная, преподаватель русского языка, проживающая по Международному (ныне Московскому) проспекту, 125.

Здание школы на Смоленской, 14, уцелело. Сегодня в нем расположен проектный институт «Гипрообр».

В архиве Натальи Банк сохранилась корректура любимого детища О. Берггольц, книги «Узел», вышедшей в 1965 году. Откровенная и очень сильная поэтическая книга успела проскочить на излете «оттепели». Первый лист содержит автограф стихотворения 1952 года, озаглавленного «Отрывок»: «Достигшей немого отчаянья, / давно не молящейся Богу, / иконку „Благое Молчание“ / мне мать подарила в дорогу…» Стихотворение входит в состав самого сборника, но этот рукописный эпиграф ко всей книге усиливает, подчеркивает его значение для автора. «Молчание душу измучит мне, / и лжи заржавеет печать…» Так оно заканчивается, словно указывая, что и этой смелой книгой сказано еще далеко не все.

На титульном листе рукой О. Берггольц написано: «По исправлении печатать! Ольга Берггольц. 28.IV-65». Мелкой авторской правки довольно много. Она сделана синими чернилами, с сильным нажимом. Есть и вставленная строфа. В первом из двух стихотворений, обращенных к Евгению Львовичу Шварцу. Вот она:

Уж нас ли с тобой не драконили

разные господа

разными беззакониями

без смысла и без суда?!

Строфа эта аккуратно перечеркнута крест-накрест цензорским карандашом. Правда, не красным. Тем же карандашом перечеркнуто стихотворение «Нет, не из книжек наших скудных…». И если стихотворение вошло в трехтомник 1989 года, то строфа, благодаря сохраненной Н. Банк верстке, просто нашлась, образовав, таким образом, смысловую рифму с нашедшимся Делом.

Судя по блокадным дневникам, О. Берггольц была готова к тому, что надежды и народа, и ее собственные на послевоенную «оттепель» не оправдаются.

«— Как ты думаешь, изменится ли что-нибудь после войны? — спросила я его (Ю. Эшмана, журналиста. — Я. С.).

— Месяца два-три назад думал, что изменится, а теперь… вижу, что нет…

Вот и у меня такое же чувство! Оно появилось после того, как я убедилась, что правды о Ленинграде говорить нельзя (ценою наших смертей — и то не можем добиться мы правды!). <…> „ОНИ“ делают с нами что хотят» (дневниковая запись от 9/IV-42).

«Они» и после войны делали что хотели. Тучи начали сгущаться над О. Берггольц очень быстро, а 1949 год стал в этом смысле критическим. Именно с этим годом связана история «пробитого дневника». Пробитую гвоздем тетрадь показал Даниилу Гранину Г. П. Макогоненко, сопроводив рассказом о том, как однажды они с Ольгой Федоровной увидели, что к даче на Карельском перешейке, где они отдыхали, подъезжают черные машины. Макогоненко сделал единственно возможное в той ситуации: схватил «крамольную тетрадь» и прибил ее к внутренней стороне садовой скамейки. Тетрадь сохранилась и находится сейчас в РГАЛИ. В описи сказано: «Тетрадь проколота острым предметом». Теперь, благодаря свидетельству Даниила Гранина, происхождение «колотой раны» стало известно.

И этот пробитый гвоздем дневник рифмуется с «точащей кровь и пламя» рукой из стихотворения О. Берггольц конца 1930-х.

…А я бы над костром горящим

Сумела руку продержать,

Когда б о правде настоящей

Хоть так позволили писать.

Рукой, точащей кровь и пламя,

Я написала б обо всем,

О настоящей нашей славе,

О страшном подвиге Твоем…

В этой пробитой тетради оказались датированные 20–27 мая 1949 года страшные, на самом деле «точащие кровь и пламя» записи о жизни села Старое Рахино.

Там есть и такие строки: «…жизненной миссии своей выполнить мне не удастся — не удастся даже написать того, что хочу: и за эту-то несчастную тетрадчонку дрожу — даже здесь». На отдельных листах сохранилась и запись от 31 октября 1949 года, в ней рассказано о поездке на дачу. По всей видимости, именно тогда тетрадь и была прибита к садовой скамье.

В той же октябрьской записи встречается имя Всеволода Александровича Марина, тогда сотрудника дирекции Публичной библиотеки.«…Приходил Волька, — сказал, что ПБ получила задание — доставить компрометирующие материалы на „Говорит Л-д“». Таким образом О. Берггольц пытались сделать фигурантом «Ленинградского дела». Но из этой точки вернемся на десять лет назад, к следственному Делу Берггольц. Лист 174, протокол допроса Марии Васильевны Машковой, жены В. А. Марина (в 1939 году он — зам. директора ПБ, она — аспирант ПБ, там же работал и Н. Молчанов):

«— …Бергольц О. Ф. я знаю с 1928 г., по ЛГУ, она была в то время студенткой.

— А что вам известно о взаимоотношениях Бергольц с Авербахом?

— Авербаха я лично не знаю. Из разговоров Бергольц мне известно, что они с Авербахом были знакомы, это знакомство было непродолжительным.

— О преступном характере связей Бергольц с Авербахом вам что-нибудь известно?

— О преступном характере связей мне ничего не известно. Вся ее вина заключается в том, что она, зная его, своевременно не смогла разглядеть в нем врага, ослеплена была его авторитетом».

И еще из «Постановления о прекращении дела № 58 120-38 г. по обвинению Берггольц О. Ф.» (лист 222):

«…Марин и Машкова охарактеризовали Бергольц с положительной стороны».

И последнее: «Других материалов, изобличающих Бергольц в преступной антисоветской деятельности, не добыто» (курсив мой. — Н. С.).

Не все друзья предали, ни тогда, в 1939-м, ни потом, в 1949-м.

Итак, позади осталась тюрьма. Впереди была война. Эти две бездны также срифмуются в сознании О. Берггольц. 26 сентября, на восемнадцатый день блокады, Берггольц писала сестре Марии в Москву: «Что касается положения Ленинграда, — конечно, почти трагическое, душа болит страшно, но уверена, что вывернемся, — такая же убежденность, как в кутузке, когда была почти петля, а я была уверена, что выйду, — и вышла». «Неразрывно спаять тюрьму с блокадой» — одна из записей ко второй части «Дневных звезд». О. Берггольц «спаяла» тюрьму с блокадой антитезой, потому что как раз блокадное заточение дало пусть и относительную, но все-таки возможность почувствовать себя свободными от идеологического гнета («…такой свободой бурною дышали, / что внуки позавидовали б нам»). Но тюрьму она «спаяла» — еще шире — с войной. «Тюрьма — исток победы над фашизмом. Потому что мы знали: тюрьма — это фашизм, и мы боремся с ним, и знали, что завтра — война, и были готовы к ней».

АЛЕКСАНДР РУБАШКИН«— Луна гналась за нами, как гепеушник»

Война стала одной из Вершин (слово О. Берггольц), взятой поэтессой. Пройдя через испытания тюрьмой, едва ее не сгубившие, она нашла силы выразить настроения, переживания двух важнейших этапов своей жизни. О стихах предвоенных, тюремных и послетюремных мало кто знал, но они звучали в ней. Как и открытые, искренние июня 1941-го, выразившие ее гражданскую позицию:

Мы предчувствовали полыханье

этого трагического дня,

Он пришел. Вот жизнь моя, дыханье.

Родина! Возьми их у меня!

Я и в этот день не позабыла

горьких лет гонения и зла,

но в слепящей вспышке поняла:

это не со мной — с Тобою было,

это Ты мужалась и ждала.

Этих слов Родина тогда не услышала. Но если бы О. Берггольц их не написала, ей было бы трудно выполнить миссию… «Блокадной музы». Она стала ею во многом благодаря радио. «Сквозь рупора звучащий голос мой» — так вспоминала Берггольц уже конец августа сорок первого, когда враг был у ворот города.

Радио позволило ей стать голосом блокадного Ленинграда, беседовать со своими согражданами, помогать им выдержать неисчислимые беды, потери. Голодные люди в промерзших квартирах, лишенных воды и света, прислушивались к репродуктору, порой едва шептавшему. В феврале 1942 года, прочитав по радио свою поэму «Февральский дневник», она стала поистине народной поэтессой. Голос Ленинградского радио, голос Берггольц, выходя в эфир, прорывал блокаду.

Потом, уже летом 1942-го, была «Ленинградская поэма», с ее железными строками «сто двадцать пять блокадных грамм с огнем и кровью пополам», их тоже услыхали за блокадным кольцом. Ее земляки понимали: с ними — «по праву разделенного страданья» — говорит близкий им человек, такой же, как они, блокадник.

В конце войны О. Берггольц написала и сразу же опубликовала (Знамя. 1945. № 5/6) лучшее свое поэтическое произведение — поэму «Твой путь»…

Ей тридцать пять лет, у нее слава широкая и заслуженная. Казалось, с горькой несправедливостью прошлого покончено… Почему же в ее стихах (1945!) появляются странные полемические ноты:

И даже тем, кто все хотел бы сгладить

в зеркальной, робкой памяти людей,

не дам забыть, как падал ленинградец

на желтый снег пустынных площадей…

И откуда появилась инвектива, каких раньше у Берггольц не было? Видно, произошло что-то неожиданное, потрясшее ее:

Уже готов позорить нашу славу,

Уже готов на мертвых клеветать

герой прописки

                                и стандартных справок…

Но на асфальте нашем —

                                                 след кровавый,

не вышаркать его, не затоптать…

1946

Отношение к Берггольц ее слушателей и читателей расходилось с официальным и раньше. Уже в феврале 1942 года секретарь горкома ВКП(б) Н. Д. Шумилов требовал не передавать в эфир «Февральский дневник». В те же дни поэтесса отметила в своих записях: «Ведь они же (партийные работники. — А. Р.) утвердятся в случае победы, им зачтут именно то, что они делают, а их деятельность состоит сейчас в усиленном умерщвлении живого слова, в уродовании его в лучшем случае. Им ведь ордена за это дадут. Мне не надо орденов, плевала я на них. Я хотела бы сказать людям то, о чем говорит мое и — я знаю — их сердце» (Апрель. 1991. Вып. IV; в ком. М. Ф. Берггольц (с. 142) запись от 21.02.1942).

С тем, что Берггольц предчувствовала в 1942-м, ей пришлось столкнуться в мае 1945-го. После победного салюта, но до июньского Парада Победы. На X пленуме правления Союза советских писателей выступил поэт А. А. Прокофьев. Он говорил в основном о Берггольц. Относясь, по его словам, «положительно к ее <…> ленинградским стихам», Прокофьев заметил, что они «более выразительны», чем довоенные. Это сопоставление вряд ли правомерно: слишком мало смогла тогда напечатать О. Берггольц. Лишь спустя многие годы стало очевидно — именно те стихи — по меньшей мере 35 стихотворений 1938–1940 годов — подготовили ее взлет военной поры. О тюремных и других стихах, тогда не печатавшихся, Прокофьев мог не знать, но об аресте, исключении из СП знал слишком хорошо. Знал, как звучали ее стихи в блокаду, и все-таки (она называла его «Сашкой») предъявил свой «счет»: «Я хочу сказать, что Берггольц, как и некоторые другие поэты (безымянные. — А. Р.), заставили звучать в стихах исключительно тему страдания, связанного с бесчисленными бедствиями граждан осажденного города». Приведем стихи, так задевшие Прокофьева:

Вот женщина стоит с доской в объятьях;

угрюмо сомкнуты ее уста,

доска в гвоздях — как будто часть распятья,

большой обломок русского креста.

Замечая «сказано сильно», Прокофьев предъявляет идеологические претензии. Еще бы — «с таким представлением связывается евангельская Голгофа». Если бы речь шла о солдатах, обороняющих город, можно было бы понять сурового критика, но женщины, дети, старики «укладываются» в тот поэтический образ, который дает Берггольц, более миллиона из них погибли на той Голгофе. В 1942-м А. Прокофьев «не заметил» этого образа. Теперь можно было поставить поэтессу «на место».

То же произошло с отношением поэта-критика к поэме «Твой путь». В. Панова, свидетельница резких высказываний А. Прокофьева о поэме, сокрушалась: «По-моему, выступать так резко поэту против поэта нехорошо». Что же так не понравилось руководителю ленинградских писателей? Образ вмерзшего в блокадный лед ленинградца, высокий трагический образ: «Я знаю все. Я тоже там была, / я ту же воду жгучую брала / на улице, меж темными домами, / где человек, судьбы моей собрат, / как мамонт, павший сто веков назад, / лежал, затертый городскими льдами».

Поэт Прокофьев видит некое бытовое событие, он оспаривает самое поэзию. Его замысел очевиден. «Да, голод валил ленинградцев на улице, да, трупы лежали на них, как на поле сражения, но мы убирали тела павших, об этом хорошо знает Берггольц» (Ленинград. 1945. № 10–11. С. 26).

Поэтесса должна была понять — с такой «критикой» не поспоришь.

Но бывало и хуже.

Следы критических нападок «в разнузданно-хамских тонах» оставили горький след в ее душе. В пронзительной автобиографии 1952 года Берггольц приводит еще одно высказывание о поэме: «В этом произведении рассказывается о том, как некая женщина, потеряв горячо любимого мужа, тотчас же благополучно выходит за другого. Эта пошлая история не имеет ничего общего с героической обороной Ленинграда». «Мирное время» хорошего Берггольц не обещало. Получалось, что с героической историей, с защитой города у нее теперь тоже нет «ничего общего».

В январе 1946 года было объявлено о присуждении Сталинских премий большой группе деятелей искусства и литературы. Из ленинградцев лауреатами (за войну!) стали Вера Инбер, в частности за поэму «Пулковский меридиан», Александр Прокофьев за стихи. Еще раньше, в 1942-м, отметили этой премией Николая Тихонова за поэму «Киров с нами».

Ольгу Берггольц, автора четырех (!) поэм и многих широко известных стихов, повторявшихся в блокаду как заклинания, просто «забыли». Позднее, комментируя отрывки из публикуемых в периодике дневников сестры, М. Ф. Берггольц так определила позицию официальную: «Закончилась война — закончилась Берггольц».

Августовское постановление ЦК ВКП(б) 1946 года о журналах «Звезда» и «Ленинград» ошеломило Ольгу Берггольц. Помимо главных объектов травли — Ахматовой и Зощенко, нарочито упомянутых всюду по фамилиям, но без имен, а также еще нескольких ленинградских писателей, сильно задело и бывшую Блокадную Музу (чему удивляться, что «бывшую», ведь у нас были бывшие маршалы, бывшие великие режиссеры и бывший дважды Герой Советского Союза летчик Я. Смушкевич). Постановление, осудившее А. Ахматову и М. Зощенко, продержалось 42 года, прежде чем его отменили. Но были еще разного рода решения, за которые никто не извинялся. Скажем, резолюция Общегородского писательского собрания по докладу тогдашнего главного идеолога тов. Жданова. Эту резолюцию «Ленинградская правда» опубликовала 22 августа 1946 года, те есть через несколько дней после указующего доклада. В ней, в частности, говорилось: «Собрание особо отмечает, что среди ленинградских писателей нашлись люди (Берггольц, Орлов, Герман, Добин и др.), раздувавшие „авторитет“ Зощенко и Ахматовой и пропагандирующие их писания».

Через месяц с лишним проходит двухдневное отчетно-выборное собрание писателей города, 11 октября та же «Ленинградская правда» сообщает: «Ни в коей мере не удовлетворило собрание выступление Ольги Берггольц. Внезапно потеряв столь обычную для ее прежних речей (видимо, блокадной поры. — А. Р.) взволнованность и искренность, она отделалась сухой констатацией ошибочности своих статей об Ахматовой». Что называется, «бьют и плакать не дают». «Свистопляску» вокруг нее начали, как она сама писала в упомянутой «Автобиографии» (1952), — «братья писатели», которые исключали ее из партии в 1937 году, «имена их не стали широко известны советскому читателю, а мое, к их прискорбию, стало». Сверх того, она так и не выступила с осуждением опальных писателей. За все это пришлась платить.

В 1946 году обвинения в адрес О. Берггольц приобретали направленный характер. Раньше главная ленинградская газета охотно печатала ее стихи. Теперь шпыняет: «Возражая против упреков в любовании страданиями, в воспевании перенесенных мук, она (Берггольц. — А. Р.) стала приводить не имеющие ничего общего с существом вопроса цитаты из Белинского, Горького и Маркса…»

Было открытое недовольство позицией О. Берггольц, она даже могла «возражать против упреков». Но что-то происходило за ее спиной. Мы и сейчас не можем ответить, кто и зачем востребовал характеристику Берггольц в начале ноября 1946 года. (Хранится в бывшем партархиве.) Она начинается «за здравие»: «Поднимала моральный дух защитников Ленинграда». Но заказана характеристика совсем не для этой констатации. А вот для чего:

«В послевоенном творчестве Берггольц появились нотки упадничества, индивидуализма — она не смогла перестроиться на лад мирной жизни и продолжала воспевать в ленинградской теме, главным образом, тему страдания и ужасов перенесенной блокады. В то же время О. Берггольц допустила крупную ошибку, восхваляя безыдейно-эстетское творчество Ахматовой. В настоящее время О. Берггольц заявила о своем разрыве с влиявшим на нее творчеством Ахматовой, но пока не доказала этого своими произведениями. В общественной работе Союза и в жизни писателей и парторганизации принимает слабое участие» В середине тридцатых Сталин оценивал положение Бухарина, тогда редактора «Известий», «на три с минусом». Характеристика О. Берггольц тянет на ту же оценку: ни больше ни меньше — оторванный ломоть. Все теперь зависело от положения самой Ахматовой. Одно дело — «связь» с исключенной из СП, другое — с тем, кого объявляют в ином качестве…

В 1946 году единственное, что обрадовало Берггольц, — выход книги ее радиовыступлений (лишь некоторых) блокадной поры «Говорит Ленинград». Даже поставленная пьеса «Они жили в Ленинграде» (написана вместе с Г. Макогоненко) вызвала нарекания партруководства. Но что не зависело от него, так это встреча у нее 1947 года вместе с друзьями и опальной Ахматовой.

Осенние проработки не прошли бесследно. Весной 1947-го она признает: «Прошло полгода молчанья…» Отмеченное двойной датой (1935, 1947) стихотворение «Феодосия» (характерно для настроений послевоенных). Оно и о том, «что к самому себе потерян след / для всех, прошедших зоною пустыни…». И вот наконец звучит ответ на все, что пришлось Берггольц вынести после словно бы обесцененного военного подвига: «На собранье целый день сидела — / то голосовала, то лгала… / Как я от тоски не поседела? / Как я от стыда не померла?» (датируется предположительно 1948–1949 годами, но, судя по дневнику 1949 года, ближе к последнему). По своему характеру этот год соответствует 1937-му — новой волной арестов, «Ленинградскому делу», беспримерному потоку приветствий кремлевскому тирану.

Обратимся к дневникам Ольги Берггольц — «Записям о Старом Рахине».

Вот что увидела Берггольц в деревне на Валдае, возле городка Крестцы: «угнетенно-покорное состояние людей», «живут чуть не впроголодь», «весенний сев превращается в отбывание тягчайшей, почти каторжной повинности». Наконец, печальная констатация: «Это и есть народ-победитель». У Берггольц не просто «заметки с натуры», но выводы, противоречащие всей тогдашней идеологии. В записи 20 мая 1949 года она ставит диагноз: «Это общее отчуждение государства от общества».

В 1937–1939-м ей приписывали преступления, которых не было. Но за эти записи ее неминуемо исключили бы еще раз из партии, что открывало бы для органов широкие возможности. Кризис, который переживает Берггольц в конце сороковых, вполне сравним с предвоенным и, может быть, даже сильнее. «Рассказ о женщине, которая умерла в сохе», то есть когда на ней пахали в упряжи, вызвало у ответственных за это стыдливое: «Некрасиво получилось». Но от этой картинки Берггольц идет к другому, тоже широкому обобщению: «Баба, умирающая в сохе, — ужасно, а со мною — не то же ли самое! И могу ли я быть, при этом-то родстве (конечно, „негласном“, „неопубликованном, „секретном“), могу ли я быть при этой бабе — „пустоплясом“, как Грибачев и К°». Берггольц не зря вспоминает щедринскую сказку «Коняга», она, в отличие от казенных писателей типа Николая Грибачева (Сталинская премия за поэму «Колхоз „Большевик“»), за эти свои записки могла бы получить отнюдь не премию. За четыре года войны Берггольц написала четыре поэмы и замечательные стихи, за четыре послевоенных — несравнимо меньше. В старорахинских записях есть тому объяснение: «Внутренняя несвобода — обязанность написать то-то и то-то, видимо, больше всего сковывает меня». И это не все, ей еще предстоит «обелиться», то есть отчитаться на партбюро перед поэтом Б. Кежуном, критиками В. Друзиным и А. Дементьевым, как она исправилась после критики ее творчества. «Это мне-то, за мою блокаду, каяться и „исправляться“. Эх, эх, эх… Соха!»

Вот теперь уже понятно, почему она написала в дневнике — «только раз или два прошелся по душе творческий трепет и тотчас угас». Вместо творчества приходится отвечать за лучшее, ею написанное, Берггольц даже боится «этой несчастной тетрадчонки», в которую заносит самое откровенное. Эх, соха! От всего этого — строки из стихотворения «На собранье целый день сидела…»: «В подворотне — с дворником курила, / водку в забегаловке пила…»

И вопреки всему — усталая, потерявшая многих близких, уже во многом сомневающаяся женщина пишет триптих 1949 года, который накладывается на записи в дневнике. В разгаре «Ленинградское дело». Уже арестовали многих партийных работников, уже никто не может быть уверенным, что он не «связан» с таким-то и не работал с другим, Берггольц знает от друзей из Публичной библиотеки, что ищут компромат в ее книге «Говорит Ленинград». И ведь нашли — это издание отправили на многие годы в спецхран. Как тут не задуматься о своей возможной судьбе. «Не будет ничего удивительного, если именно меня как поэта, наиболее популярного поэта периода блокады, — попытаются сделать „идеологом“ ленинградского противопоставления (речь идет о якобы существовавшей в городе оппозиции центру страны. — А. Р.). со всеми вытекающими выводами вплоть до тюрьмы».

31 октября 1949 года Берггольц вместе со своим мужем Г. П. Макогоненко едут на дачу в отдаленный от города район Карельского перешейка. Описание поездки напоминает фильм ужасов, герои которого бегут от погони. Кажется, что каждая машина, которая осветила фарами дорогу, преследует именно их.«…В полной темноте, я, обернувшись, увидела мертвенные фары, прямо идущие на нас. „Эта“. Я отвернулась и стиснула руки. Оглянулась — идет сзади. „Она“. Оглянулась на который-то раз и вдруг вижу, что это — луна, обломок луны, низко стоящий над самой дорогой… <…> Так мы ехали, и даже луна гналась за нами, как гепеушник».

Насколько глубоко задевала О. Берггольц ситуация, которая складывалась вокруг нее тогда, видно по уже упомянутому циклу из трех стихотворений с условным названием <Триптих 1949 года>. Это поэтическое решение выходит за рамки конкретного опыта, такого у нее не было и в 1937-м. Только в тюрьме, к своему ужасу, поняла, что сидят люди невиновные. В «Триптихе» поэтесса вспоминает о недавнем событии на Карельском перешейке:

…в то воскресенье,

                       в темный день погони,

когда разлуки каторжная даль

                               открылась мне —

ясней, чем на ладони…

Как плакал ты!

Но сильнее конкретики — обобщение, обстановка поголовного преследования. Автор может говорить о верности «знаменам», но, встречая «мордастого энкаведешника» или бывшего своего следователя, она повторяет: «Не могу без судорожной ненависти говорить о них». В первом стихотворении «Триптиха» это выражено так:

Я не люблю за мной идущих следом

                                                         по площадям

                                                                              и улицам

Мой путь —

             мне кажется тогда —

             стремится к бедам:

Скорей дойти до дома

                                    как-нибудь.

Они в затылок дышат горячо…

             Сейчас положат руку

                                                              на плечо!

Слова «не люблю» звучат здесь даже сильнее, чем «ненавижу», заставляя вспомнить непримиримого Владимира Высоцкого: «Я не люблю, когда мне лезут в душу, особенно когда в нее плюют». 1949-й проходит под неослабевающей угрозой: «…меня не покидает страх знакомый, что по Следам Идущие — придут». Исповедальная открытость, откровенность этих стихов возвращает им поэтическую силу, Поэт никуда скрыться не может (Живу — тишком. / Живу — едва дыша), потому что душа оставляет свои следы — «то болью, то доверием, то песней».

Почему Идущие Следом за ней в 1949-м не пришли, можно лишь догадываться. Во-первых, О. Берггольц практически сошла с литературной арены, ее противники, «конкуренты» утолили свои амбиции. Во-вторых, у нее остались влиятельные друзья. Тот же А Фадеев, который, по ее словам (см. книгу О. Оконевской«…И возвращусь опять»), вызволил ее в 1939-м, теперь — генеральный секретарь СП СССР, вновь использовал свой ресурс, помог вернуть из сибирской ссылки в европейскую часть страны отца сестер Берггольц, высланного из блокадного Ленинграда. Поддерживал Ольгу Берггольц ее собрат по блокаде, влиятельный Вс. Вишневский. Личность противоречивая (приложил руку к травле М. Зощенко), Вс. Вишневский уже осенью 1946 года умерил некоторые оргмеры против Берггольц, а еще раньше, как известно, опубликовал в своем журнале поэму «Твой путь».

Запойность — тоже смягчающее обстоятельство… Но, может быть, главным спасением стал адский труд над поэмой «Первороссийск». Он занял долгих восемь лет (1949–1957). В 1951 году поэтесса написала: «О, возмести хоть миг труда / в глухонемое наше время». Горькое, точное определение тех лет. О. Берггольц обратилась к прошлому, к легенде, она душой была с теми рабочими Невской заставы, которые в годы революции погибали за тысячи километров от родного дома, пытаясь построить новую, утопическую жизнь в коммуне.

Спасала Берггольц и любовь, что бы ни говорили о ее трудных отношениях с мужем — Г. Макогоненко («последнее желанье на земле»)… «Первороссийск» — скорее не поэма, но повесть в стихах, ее журнальный вариант появился в 1950-м (тоже в журнале «Знамя», еще у Вс. Вишневского), а уже в 1951 году поэтесса получила за нее Сталинскую премию. Премия несколько обезопасила саму Берггольц, но «глухонемое время» продолжалось. Лишь последним стихотворением из цикла «Пять обращений к трагедии», начатым в августе 1946-го, а завершенным в январе 1954-го, Берггольц распрощалась с эпохой. Обращаясь к трагедии, «матери живого огня», она написала:

О, не твои ли трубы рыдали

Четыре ночи, четыре дня

с пятого марта в Колонном зале

над прахом, при жизни

                                             кромсавшим меня…

Последняя строка изменена[404] по предложению рецензента. Раньше было: «над прахом эпохи, кромсавшей меня». Рецензент обиделся за «эпоху», мол, как это можно называть ее «сталинской»… Во всяком случае, после марта 1953 года «каменный дом» уже не угрожал большому поэту и гражданину Ольге Федоровне Берггольц.

ПАМЯТЬ