[198]фрагменты и подготовительные материалы: вторая часть книги «Дневные звезды»
Я здесь, чтобы свидетельствовать.
С вами
Пройду весь путь до самого конца,
Чтобы кровоточащими словами
Сказать о ваших <…> сердцах.
Вот, не пугаясь неизбежной муки,
По самый локоть я вложила руки
В раны ваши… <…>
В твою таинственную рану
Вложила слабые персты…
Дверь на засов и душу — на засов…
Мне не уйти от этих голосов,
От этих силуэтов величавых,
От этой жизни, горечи и славы
Мне не уйти…
<1960–1970>
Вновь о Главной книге, о современной форме прозы, — о том, что она вечный черновик, записи на полях, дневниковые записи. Последовательность, хронологическая последовательность и логика (хронол.) заменяется здесь последов. и логикой эмоций. Если по лабиринту этому ведет сердце, — читатель будет все понимать.
Страстное желание читателя «выразить себя» (Герцен) — вот современное содержание и современная форма.
Ну так вот пока я и буду писать так — как писала первый отрывок.
Как писать дальше: смешается прошлое, настоящее и будущее, память жизни и предвосхищение ее, раздумья о сегодняшнем дне (здесь будут повторы, возвраты, новое раскрытие уже сказанного).
Я не уверена, что даже смогу перечислить все события, но знаю, что, о чем бы ни говорила, — это будет о человеке, — значит, день сегодняшний, это будет о сегодняшнем состоянии души человека. А если вольно или невольно что не доскажется, не выскажется, — я знаю теперь, читатель, у которого главная непрочитанная книга — еще впереди, который вместе со мной пишет мою (нашу) главную книгу, — поймет меня до конца.
А если что — не по доброй воле моей, а по неумению или другим каким причинам, не будет досказано мною… (лист оборван).
Мысль. После вступления первой главы «Звезд» — прямое обращение к Коле. «Дорогой мой, ты не узнаешь этого. Это было уже после тебя. Я рассказываю тебе, я рассказываю это вслух. О, ничего, ничего, пусть они все это слышат, мне не стыдно, мне надо, чтобы они знали, слышали о тебе, о моей, нашей любви».
Его письма в тюрьму, мне.
Мои письма и стихи из тюрьмы ему, тогда и теперь. Из тюрьмы. Как бы я написала ему об этом теперь. Непрерывное, хронологическое, диалогическое обращение к нему.
(Последний вариант начала «Дневных звезд»)
Начать на разбеге
…Но если я не расскажу о жизни и переживаниях моего поколения в 37–38 гг. — значит, я не расскажу главного и всё предыдущее — описание детства, зов революции, Ленин, вступление в комсомол и партию, и всё последующее — война, блокада, сегодняшняя моя жизнь — будет почти обесценено.
Название круга «Испытание»[199].
Пишу кругами. Восходящая ввысь спираль. Я же предупреждала, что это все лишь черновик, что будут дополнения, сноски и т. д.
<1959>
Сноска к отцу.
Или P. S.
Красноярск, подробности смерти.
Я ехала твоей дорогой,
Отец мой милый,
До Красноярского острога,
Вплоть до твоей могилы.
1959
Поезд Москва — Пекин
Салютую тебе тюрьмой.
Салютую тебе тюрьмой![200]
Был зеленый день, и мы отправились в горы, на Медео. Начать: I — Вот так мы войдем в социализм.
Это был 1931 год. Чума, холера, черная оспа. Там хранили воду в выдолбленных тыквах и пытались замостить почти болотистые улицы Алма-Аты, там, где пламенеют канны и где сейчас асфальт (даже слишком много асфальта), так много асфальта, что перестаешь чувствовать землю под ногами. Но повторяю, — тогда не было асфальта. Были прилавки, были чудовищные окраины, пузатые (коричневые круглые животы и тощие задики), грязные ребятишки на тоненьких (тонюсеньких) ножках, изможденные женщины… Все было далеко не только до социализма — до нормальной человеческой жизни. Жизни, достойной человека.
Но мы круто повернули, послушные дороге — пути, и сразу открылась сверкающая красота земли.
— Вот, ребята, — сказал Ленька[201], — вот так мы войдем в социализм.
И мы молча и безоговорочно согласились с ним, только кивнув головой (молча от волнения).
Это был 1931 год, мы были молоды, очень молоды, я и Коля, приехавшие работать в казахскую газету, и друг наш, Леонид Д., — сотрудник той же газеты. Да, свидетельствую, мы так думали тогда, мыслями, подсказанными любимым нашим поэтом, властителем дум — Маяковским. Он только что застрелился тогда, и рана эта была для нас пронзительна, огненна, но то была рана навылет, — мы все равно продолжали ощущать его живым — и вслед за ним повторяли:
И мы, как он, так же считали, — что вот социализм наступит… нет, не наступит, придет… да нет, просто вдруг грянет, обвалится на нас после мгновенного какого-то шага, разверзнется, воссияет, взметнется перед нами, вместе с нами, — мы влетим, вбежим в него по строчкам пленительно-отважной поэзии, по этой крутой, но прямой горной дороге, окруженной красой, — ну еще два шага, еще несколько опаляющих, опьяняющих строк — и вот он.
Все было не так, как нам в тот зеленый день казалось.
Всем нам троим, и мне, и Леониду пришлось выдержать 37-й, 39-й год.
И даже самоотверженную работу нашу в 31-м, в дни мечты о социализме, — оклеветали и представили как вражескую деятельность. Потом была война. Николай умер от голода в январе 42-го года. То, что было с нами троими, было с миллионами.
Вот и вновь я пишу как будто бы только о себе. Но, думается мне, нет сейчас ни одного взрослого, серьезного человека, который не задумался бы над жизненным путем своим, прошлым, настоящим и будущим. Вот встал он, как бы на том перевале, на Медео, на том, куда в 31-м году взошло молодое наше поколение, — встал и взглянул себе в сердце, он оглянулся на пройденный путь и увидел все, вплоть до тех пузатых детей, окинул очами толпящиеся, дыбящиеся впереди вершины, дымящиеся пропасти, рыкающие потоки, и задумался глубоко и тихо, и взглянул себе в сердце, без слов спросил у сердца (души) своего: «Какое же ты? Веришь ли?» — «Ну а что ты можешь — лично? Что ушло, что сохранилось, что накопилось в тебе такого, что (которое) может пригодиться тебе, что открылось тебе на съезде и, главное, — товарищам твоим в дальнейшей дороге?»
И строго, и страстно спрашивает (допрашивает, пытает) он свою душу, стоя лицом к будущему, готовясь к новому переходу (вместе с народом). У всех единое, и каждый вступает по-разному.
Так вот и я, стою рядом с этим человеком и думаю то же, что думает он. И как он желает помочь мне — так и я по силам своим, своим уменьем, своей профессией, всеми секретами своей профессии хочу помочь ему.
Я напишу во второй части «Дневных звезд» о том, что все было не так, как мы в тот зеленый день мечтали.
Отсюда переброска может быть к другой главке: к Эренбургу, Маршаку[203], Паустовскому[204], Твардовскому[205], Солоухину[206], Смуулу[207], — к себе. Я вижу во всех этих книгах залог великой будущей литературы. Жан Биэль[208]… Здесь же — я соотношу это почему-то с Безымянными героями…
Закончить этот разделец — Литература Единения. Программа не без учета нашей литературы. Записала — в скобках, а может быть и без них, об источнике радости.
Дать в зубы С. Васильеву[209].
За трагическое в литературе. За наивысшую правду…
<1960>
Мой долгожданный,
мой сибирский путь…
Моя — за далью даль.
Не за твоей ли дальней далью и я иду
все с тою же… печалью непрощенной,
с несбывшейся любовью.
Сибирь — Норильск.
Многократное место народных трагедий.
Твардовский. Пишет о Саше Фадееве, и я о нем и о Твардовском. Их горькая судьба. Их размолвки, их ссоры, особенно после XX съезда.
Не Сибирь ли легла меж ними?
Сибирь — с ее людским горем и сталинским режимом, невольным утвердителем которого и невольником которого был Фадеев. Осознав это, он и покончил с собой. Больше нечем было жить — не было прошлого, не было будущего.
Впереди — густой туман клубится,
и пустая клетка позади…[210]
Его гибель, наши разговоры с Твардовским и Иваном Макарьевым[211], — а он только что из Сибири, из Норильска, — помню, как он приводил ко мне секретаря партийной организации (партийная организация среди заключенных, воздвигнувших Норильск).
И вот и Макарьев покончил с собой, вскрыл себе вены. Не выдержал — «в миру» оказалось еще труднее, чем в Сибири, да и 19 лет Сибири дали о себе знать. Она потребовала к ответу как заимодавец, потребовала свое… Даже не долг, а именно нечто свое, временно данное человеку, дарованное на время.