Ольховая аллея. Повесть о Кларе Цеткин — страница 14 из 63

Рассчитавшись таким способом одним махом и с городской тюрьмой Лейпцига, и со всей империей Железного канцлера, Осип тут же подумал, что может оставить здесь навсегда свое счастье, если Клара не последует за ним. Пусть не сразу. Даже очень не сразу. Но они должны быть вместе. Это было ясно с самого начала. С их первой встречи. В этом дурацком спортивно-социальном кружке, где испуганные юнцы лепетали что-то про всеобщую любовь и единение волков с ягнятами…

Стояло раннее утро погожего дня.

Крупный булыжник тюремного двора, только что отмытый добела арестантской командой, блестел под первыми косыми лучами, тронувшими липы, выстроившиеся вдоль стены преувеличенно четко, словно они тоже ждали развода постов. Часы на кирхе пробили четверть. Он не знал какого: ему было все равно!

Вахмистр с черными бакенбардами и косматыми бровями, как у опереточного злодея, бренча ключами, растворил ворота.

Осип передохнул, улыбнулся и зашагал через сквер — рубеж, отделявший тюрьму от свободы. Около закрытого киоска «Горячий кофе» стояла Клара.

Сорок восемь часов! Это мало, но вместе с тем — достаточно! Мало для того, чтобы обнять все сразу: места, где ты был счастлив, людей, с которыми долго шел рядом, девушку, которую полюбил. Достаточно для того, чтобы унести с собой уверенность в непоколебимости дружбы и верности любви.

Товарищи прощаются с Осипом, чтобы оставить его наедине с Кларой. Они идут вдвоем к омнибусной станции под мелким теплым дождем. У него за плечами рюкзак, она несет его дорожную сумку. С этим рюкзаком, с этой сумкой они совершали свои воскресные аусфлюги и далекие туры в горы. На берегу ручья они зажигали костер, и отражение пламени так весело прыгало в малой воде, бурлящей меж камней. Там, высоко, где начинались альпийские луга и казались совсем близкими сахарные головы снежных вершин, стояла хижина для восходящих на вершину. Они разжигали очаг и сушили обувь у огня.

Они вспомнили, как однажды, переправляя нелегальную литературу, едва не попались жандармам. При них были брошюры, спрятанные в корзине с бельем, которую несла Клара, а у Осипа — зашитые в подкладку пальто.

Они укрылись от облавы: перелезли через забор первого попавшегося двора и спрятались там за поленницей дров. Потом оказалось, что это двор полицейского участка. И это спасло их.

И еще они очень смеялись, вспоминая, как Мозерман запер у себя в сарае приставленного к нему шпика…

Но все их воспоминания были только фоном для главного:

— Ты приедешь ко мне в Париж?

— Я приеду.

— Как только будет возможность, я вызову тебя.

— Вызови, даже если ее не будет.

— Я буду писать тебе.

— И я тебе.

— Я люблю тебя.

— И я тебя.

А часы шли своим чередом, и дождик становился все чаще и назойливее, и двухэтажная коробка омнибуса выплывала из его серой пелены, как ладья Харона в холодных и неумолимых водах Стикса.

«Сейчас он пересекает границу. Вот он уже на земле Франции. Теперь он в Париже», — так она мысленно следовала за Осином, пока не наступила пора писем. Он писал ей о городе великих революций и великих контрастов. Он писал с острой наблюдательностью опытного журналиста и с жаром влюбленного. Легко угадывая смысл намеков, распутывая узлы эзопова языка, она следовала за ним по улицам и площадям, чьи названия были ей знакомы с детства, мелькали в семейных воспоминаниях и заново вставали перед ней в книгах. Их переписка была умело зашифрована, чтобы не вызвать ее конфискации, и достаточно откровенна, чтобы передать их любовь и тоску! Переписка друзей, соратников и влюбленных. Они не знали еще, что она будет длиться долго. Целый долгий год.

Клара жила на вилле «Конкордия», в ее довольно странном мирке. Отто Нойфиг любил вспоминать то время, когда сам был «стопроцентным пролетарием», приписывая свое возвышение исключительно своим деловым качествам. Ему нравились колкие реплики Клары в споре, едкое прозвище «Францисканца», то есть бродячего «мирского» монаха, которым Клара его наградила, смелость, с которой она высказывала свои убеждения, отбивая все попытки подвергнуть их критике.

— Я вовсе не против социализма, дорогая фройляйн Клара. Я сам социалист до кончиков ногтей. На моей фабрике рабочие чувствуют себя хозяевами.

— Однако прибыли текут в ваш карман.

— Не совсем. Я ведь вкладываю капитал в расширение производства и этим даю возможность работать многим. Кроме того, я трачусь на нужды своих рабочих: строю бараки, старым работникам даю ссуду на постройку домика на моей земле… Разве я похож на кровопийцу?

— Вы такой же кровопийца, как другие. И не можете быть другим, пока присваиваете себе труд рабочего. А что касается благоденствия на вашей фабрике… В прошлом месяце у вас погибли два человека из-за того, что нет охраны труда. У вас работают по четырнадцати часов женщины и подростки.

— Фройляйн Клара! Если я не дам им работу, они умрут с голоду…

— Вы бесчеловечно пользуетесь их безвыходным положением!

Вечером в детской, когда тушился свет и закрывалась дверь, Уве и Георг со смехом вспоминали, как фройляйн Клара «расчихвостила папу».

При всей разнице в характерах и склонностях, мальчишки были необыкновенно дружны и во всяких столкновениях держались друг за друга со стойкостью Ореста и Пилада.

Клара привязалась к ним не только потому, что ее трогала преданность маленьких рыцарей. Она жалела их: они, по существу, росли без родителей. Мать занималась только собой, пытаясь сделать менее заметной роковую разницу в возрасте своем и мужа, а отец был поглощен делами предприятия.


Она не видела Гейнца с того воскресенья, когда неожиданное признание сломало ее планы. Она вспоминала о нем с некоторой долей юмора. Когда Гейнц вдруг предстал перед ней неподалеку от «Конкордии», она обрадовалась:

— Здравствуй, Гейнц! Как ты живешь? Еще не обглодал своего «Павлина»? А сам еще не распускаешь павлиний хвост?

— Здравствуй, Клара! Ты все такая же насмешница…

— С какой стати мне меняться? Я надеюсь, что и ты не стал другим.

— Как сказать, Клара. Надо ведь по одежке протягивать ножки.

— Эта пословица имеет в виду совсем другое.

Они шли по каменистой дороге к шоссе, и оно уже серело впереди, словно канал в зеленых берегах, — здесь росли маленькие, недавно посаженные туи.

— Я ждал тебя здесь, Клара! Мне надо сказать тебе… Не думай, что я перестал быть твоим другом из-за того, что ты… что я…

— Что ты, Гейнц! Я высоко ценю твою дружбу.

— Может быть, мы посидим с тобой где-нибудь? Но я не очень хорошо знаю этот район.

— Здесь недалеко есть вайнштубе. Это, конечно, не «Павлин»…

— Не смейся надо мной, Клара.

Они дошли до скромного заведения с матовым газовым фонарем над входом. Внутри было тепло от жаровни, пахло кофе и свежим тестом.

Гейнц оживился. Они заказали свинину с капустой и пиво. Клара радовалась, что неловкость, создавшаяся было между ними, как-то рассасывалась. Вместе с тем она отмечала что-то новое в облике Гейнца: какую-то необычную для него определенность, завершенность. Он уже не выглядел простягой, стоящим на перекрестке в раздумье, куда бы свернуть. Он говорил о своих делах с увлеченностью.

— Понимаешь, Клара, состояние — оно накладывает обязательства…

— Перед кем, Гейнц?

— Перед кем? Гм… Ну, хотя бы перед памятью дядюшки. Разве я вправе пустить все прахом?

«Да, ты все-таки пойдешь по дорожке, подкинутой тебе завещанием», — с сожалением подумала Клара.

— Видишь ли, Гейнц, времена меняются. Ты сам понимаешь: либо ты здесь, либо — там… Либо ты с теми, кто обирает бедный люд, либо — с этим людом. И тут нет никакой середины. Как на новом мосту, где ввели двустороннее движение…

— Ты, наверное, права, Клара. Потому что ты всегда делаешь то, что считаешь нужным. А это не все могут.

— Ты думаешь, мне это легко?

— Нет! — он посмотрел ей прямо в глаза. — Я знаю, что тебе нелегко. И я потому пришел… Чтобы тебя предупредить.

Она видела, как ему не хочется быть плохим вестником для нее и как он боится еще больше осложнить ее жизнь.

— Ты учти, Гейнц, я ведь ко всему готова. Время такое.

— Вот то-то и оно. Ты ведь знаешь, сейчас у «Павлина» немного другая публика, чем при дядюшке.

— Еще бы. Теперь — «сливки общества».

— Я ведь ничего для этого не делал, Клара. Просто обновил мебель…

— А я и не упрекаю тебя в том, что ты тянул к себе, как козу на аркане, фон Лауница, или Гогенлоэ, или Прутша из полицейского управления.

— Вот у них-то и был разговор. Насчет корчевки пней…

— Вот как? Это, конечно, метафора?

— Да. В том смысле, что, мол, у нас все делается поверху. И надо выкорчевать раз и навсегда корни смутьянства. Потому что закон есть закон. И они стали говорить о Нойфиге и… о тебе: что Нойфиг мнит о себе чересчур много. Что он выскочка, хамское отродье и только он может терпеть в своем доме такую… как ты. А Прутш набычился и сказал, что ты посещаешь дом Тагера, только что вышедшего из тюрьмы.

Гейнц вспотел от непривычно длинной тирады и от усилия все как следует припомнить, но теперь, когда уже все было сделано, он почувствовал облегчение и сказал вразумительно:

— Наверное, тебе надо уехать, Клара.

— Наверное, Гейнц.

— И… как же? — обеспокоенно спросил он, и она увидела, как он боится за нее и каким страшным кажется ему мир за городской заставой, где-то в туманной дали, не осененной хвостом зеленого павлина.

— Я уже думала об этом. И аккуратно читаю газеты, в которых печатаются объявления. Знаешь: «Требуется воспитательница… знание языков… диплом…» и все такое.

— Это далеко? — спросил он совсем по-детски, и прямая влажная прядь упала на его щеку.

— Конечно.

Он покачал головой удивленно и сокрушенно: он не понимал, как велик мир. Нет, он не мог этого понять, как понимала она. Потому что у нее было нечто общее с людьми по ту сторону границы. А у него — нет. Его судьба была привязана к этой земле, как жестяной павлин — к стержню флюгера.