Ольховая аллея. Повесть о Кларе Цеткин — страница 18 из 63

уждено большое плавание, большой полет. Все-таки я — партийный пропагандист и могу распознать человека. Что он? Робкий росток, который увянет завтра, или крепкое деревцо, которое будет расти и расти…

— Ты ужасно расхвастался! — сказала Клара, не показывая, до какой степени ее тронули его слова. — Выпей-ка чашку бульона!

Она опустилась на скамеечку у его ног и сказала весело:

— Мой любящий муж всегда преувеличивает значение моей особы. Но если я чего-нибудь стою, то только благодаря тебе, Осип. В каждом человеке что-то заложено. Каждый несет свой секрет в потайном ящичке души, который открывается от толчка. От толчка, который будит то, что сидело взаперти. Это может быть алчность Гобсека или благородство Гамлета. Ты согласен?

— Да. С одним дополнением: этот толчок чаще всего дают обстоятельства жизни. Жизни в определенном обществе.

— Или счастливая встреча с человеком… — лукаво добавляет Клара. И вот она уже снует по комнате, делая тысячу мелких дел, которые мошкарой облепляют ее, как только она переступает порог их мансарды.

Болезнь ограничила его жизнь. Осип особенно остро чувствовал: это бедное пристанище — их дом, и Клара вносила в него жизнь и дыхание своей цветущей молодости, энергии и веселья.

— С тобой мне всегда весело. Даже тогда, когда для этого мало причин, — ему хотелось, чтобы она не замечала его углубленности в себя, в свою болезнь.

— Почему нет причин? Причины есть всегда. А сейчас особенно. Твоя статья так хорошо принята.

Он не напоминает ей, что статья была закончена ею. Как и некоторые другие… Да, из Клары получается политический обозреватель высокого класса. У нее зоркий глаз, а то, что она так образованна, расширяет ее возможности. Она обладает даром диалектического мышления, и хватка у нее чисто мужская. Она припечатывает сарказмом, едкой насмешкой явление или персону, не зная компромисса. Но ей еще расти!

Так он думал, стараясь быть объективным. Но это была его жена, любимая им женщина. И мысли тонули в нежности и грусти от предчувствия близкой разлуки.

Здоровье его ухудшалось. Это была болезнь каменных мешков царских тюрем и бисмарковских казематов, болезнь долгих лет нужды. Она унесла Осипа Цеткина, когда ему еще не было сорока лет. Он пал жертвой, как пали многие в неравном бою со строем.

Стоял солнечный январский день, но уже потеплело дыхание ветра, раскутывали свои платки консьержки, и модницы выскальзывали из пушистых шубок, облачаясь в обшитые мехом ротонды.

Посреди комнаты, убогость которой вдруг выступила из каждой ее щели, стояла молодая женщина. Она не причитала, не ломала руки. И не плакала. Когда горе так велико, когда оно поражает тебя в самое сердце, нет места слезам.

Ею овладело странное чувство: словно она видит страшный сон. Надо проснуться, чтобы вернуть последний миг счастья: слабое пожатие его руки, легкое дыхание, тихие слова любви…


Окончился скромный обряд на кладбище для бедных. Горькие и скорбные, отзвучали слова товарищей. Позже они будут повторены столбцами социалистических газет: «Еще одна жертва жестоких классовых боев и закона против социалистов. Русский революционер Осип Цеткин заслужил глубокую благодарность рабочих».

В мансарду серого дома на улице Клиши вернулась убитая горем Клара. Опустевшая комната показалась ей незнакомой.

«Какие страшные обои!» — странно подумалось ей, как будто это имело теперь какое-нибудь значение. То, что казалось раньше цветами, походило скорее всего на растрепанные кочаны капусты.

Она открыла дверь на железный балкончик. Вместе с морозным воздухом до нее донеслось пение, выкрики, шум толпы. Она посмотрела вниз: зрелище карнавала, пестрые бумажные фонарики, маски, ликование оскорбили ее. Она глянула вдаль: в серпантинном обрамлении огней чуждым, незнакомым видением высилась до самых облаков железная ажурная башня. Возгласы в толпе внизу: «Вива, Эйфель!» — открыли ей свое значение: Александр Гюстав Эйфель закончил постройку своей знаменитой башни! И сейчас, празднично освещенная, она вознеслась над Парижем, словно родилась из мрака этой ночью…

Клара воспринимала все тупо, равнодушно, как нечто очень-очень далекое и ненужное ей. Она была одна в этой пустой комнате со страшными обоями. Ее дети спали у соседки за стеной.

Она не имела права предаваться отчаянию. У нее были дети. И дело. Их дети, ее и мужа. И дело тоже — ее и мужа.

Глава 2

Это была бурная пора — лето 1889 года. Клара была захвачена подготовкой к Учредительному конгрессу Второго Интернационала.

Он открывался четырнадцатого июля, в день народного праздника, в этом году особенно знаменательный, потому что исполнилось сто лет со дня взятия Бастилии.

Уже не было в живых Маркса, не мог приехать на конгресс Энгельс, но он руководил всей его подготовкой.

Энгельс теребил Лафарга, настаивая на полном размежевании; уже ясно наметились разные пути: оппортунистический — поссибилизма — и марксистский.

На последний звали Рабочая партия Франции и Социалистическая рабочая партия Германии.

Клара принадлежала к самой боевой и деятельной группе последователей учения Маркса. Она читала письма Энгельса, адресованные Лафаргам. В своих выступлениях на рабочих собраниях и в статьях она проводила основную мысль организаторов конгресса: Второй Интернационал должен подготовить международный рабочий класс к пролетарской революции!

Задача была сформулирована ясно, выполнение ее требовало прежде всего разрыва с оппортунистами.

Энгельс обратил внимание на боевые статьи и выступления Клары Цеткин. Энгельс написал Лафаргу, что находит превосходной статью Цеткин в «Берлинертрибюне».

В этом же году вышла брошюра Клары «Работницы и женский вопрос сегодня». Она вышла в серии «Берлинская рабочая библиотека» в издательстве «Берлинер Фолькстрибюне». Скромная брошюра, стоившая всего двадцать пфеннигов, чтобы каждая работница могла ее купить, — первая книга Клары. Ее замысел она обсуждала со своим мужем, его свет падал на каждую страницу…

Клара еще недавно с трудом преодолевала робость, мешавшую ей говорить публично. Ее пугала глубина зала, сотнями взглядов нацеленная на оратора. И будь это сцена или даже маленькое возвышение в центре зала — уже само оно пугало! Она боится быть непонятой или, что еще хуже, понятой превратно. Осмеянной. Или облитой холодным равнодушием.

Клара не запомнила, когда наступил перелом, но в ее памяти жило воспоминание о первом публичном выступлении. Она тогда приехала в Германию из Парижа на короткий срок, и товарищи просили ее выступить перед небольшой рабочей аудиторией в Зеллерхаузене.

Может быть, она так бы и не решилась, если бы Осип со свойственной ему иронией не написал ей: «Неужели, Клара, даже ты в плену предрассудков и предоставляешь трибуну только мужчинам?»

Это было время исключительного закона. Сыщики рыскали по району, где должна была появиться Клара Цеткин, уже причинившая им много хлопот.

Но Клара умела преображаться. В типичной домохозяйке из пригорода, которая, даже не сбросив передника, с корзинкой в руках, забежала в местный ресторанчик, трудно было угадать злокозненную агитаторшу.

А когда Клара уже стояла посреди туго набитого людьми зала, дозорные охраняли вход, чтобы собрание успело превратиться в безобидное празднование какого-нибудь местного события: юбилея пожарной команды или городской бани.

Она запомнила этот скромный ресторанчик, носивший поэтическое название «Золотая долина». Слово «золотая» писалось на вывеске как старинное поэтическое «güldene», а не современное «goldene». Это было как-то трогательно. И так же трогательны были лица ее слушателей и то теплое, как бы родственное отношение к ней, к ее несмелости, к искреннему рассказу о человеческих судьбах, о положении рабочих в бисмарковской Германии. О том, что они, в сущности, сами знали из своего жизненного опыта, но над чем не задумывались, считая это неизбежным злом жизни.

Когда Клара говорила о рабочем люде Франции, она рисовала фигуры маленьких парижских золото-швей, слепивших глаза в полутемных подвалах над великолепными платьями богачек; удивительных мастеров — башмачников, до поздней ночи сгорбленных над верстаком; портных, сидящих со скрещенными ногами, с сантиметром на шее, на столе под керосиновой лампой; каменщиков, осыпанных кирпичной пылью; кузнецов в кожаных фартуках, с ладонями в шрамах от старых ожогов; синеблузников — мастеровых, острых на язык в перепалке с хозяйскими прислужниками и решительных в классовых схватках…

Клара делала их близкими своим слушателям. Это была общность, презревшая границы государств. Узы более значительные и крепкие, чем принадлежность к нации. Общность и узы класса.

Клара запомнила «Золотую долину», зеленые ставни на окнах первого этажа, герани на подоконниках, тускловатый фонарь у входа. Тишину собрания, сначала смутившую ее, а затем подбодрившую. И даже гудки паровоза, который тащил тяжелый состав совсем близко — в окна были видны фермы железнодорожного моста, — никому не мешали.

Ей казалось, что она помнит даже некоторые лица, особенно женские, на которых было написано внимание и удовлетворение. От того, что вот они собрались и слушают, может быть, впервые речь своей молодой подруги, тоже женщины, тоже немки, которая пришла к ним, не побоявшись ареста, высылки или даже тюрьмы. Эти женщины, работницы и жены рабочих, знали почем фунт лиха в стране Железного канцлера.

Видение «Золотой долины» жило в Кларе и потому, что это первое ее выступление было на нелегальном собрании. И еще потому, что в ее памяти оно связывалось с добрым участием к ней Вильгельма Либкнехта. Высланный из Лейпцига в первые же дни исключительного закона, он жил в Борсдорфе, где Клара и посетила его.

…И теперь, вспоминая тот день, в общем еще недавний и вместе с тем очень далекий, потому что в ее жизни произошло с тех пор такое непоправимое и значительное, Клара готовилась к выступлению на конгрессе.