Ольховая аллея. Повесть о Кларе Цеткин — страница 20 из 63

е закрутили кончики усов. Охотник Куурпат, слывший трезвым реалистом, сказал, что это знамение времени!

Растерянность в умах способствовала тому, что Клара заняла особое место в штутгартской организации, быстро найдя общий язык с пролетариями, объединенными многочисленными профсоюзами.

Клара выступала на больших рабочих собраниях. Ее полюбили за решительные и прямые высказывания. За отличный образный язык, за беспощадные и остроумные выпады в адрес противников. И даже за своеобразную, только ей присущую манеру запросто обращаться к любому из слушателей. Ее популярность росла, и отцы города в конце концов признали Клару Цеткин энергичной и деловой женщиной и, немного побаиваясь ее бескомпромиссности, отчасти даже гордились его, решив, что она «внесла в мирный Штутгарт веяния века, пропитавшись ими в Париже».

Они пригласили Клару вместе сфотографироваться, что считалось у них первейшим актом солидарности.

Клара надела свою модную большую шляпу с целым цветником на ней и, давясь от смеха, села в середине. Четыре усача расположились по обе стороны. Пятый улегся на ковер у их ног.

— Для живописности, — сказала Клара.

Никто не улыбнулся.

Куурпата не пригласили фотографироваться, так как сомневались, что он наденет крахмальный воротничок.

Усачи смотрели в аппарат столь усердно, что Клара не выдержала:

— Господин Фохт! Вы выглядите так торжественно! Почти так же, как на том снимке, где вы подписываете приветствие Бисмарку!

Она это тоже знает?

Действительно, они послали приветствие канцлеру в день его рождения. Все посылали. Почему они в Штутгарте должны быть умнее всех? И что с того, что они социал-демократы! Почему они должны отделяться от всех?

— Фрау Цеткин считает, что раз мы социал-демократы, то должны отделяться от всех? — спрашивает Фохт уже вслух и видит, что Кунде подает Кларе пальто, а у самого уши — торчком: он уже предвидит с ее стороны какую-нибудь ядовитую шутку.

— Нет, почему же? — отвечает Клара спокойно. — Я считаю, что мы не должны отделяться от рабочих масс, которые и не помышляют о приветствии канцлеру… бывшему канцлеру!

И добавляет, поднимая воротник своего легкого пальто:

— А если бы они и написали ему, то там были бы совсем другие слова, чем в вашем послании! До свидания, господин Фохт! Добрый вечер, господин Кунде!

Через несколько минут она в юмористических топах передает всю сцену друзьям.

В квартире Тагеров собрались товарищи. Здесь, кроме хозяев, — профсоюзный деятель Курт Рааб, получивший прозвище Лютый за свои бескомпромиссные выступления против хозяев. Он еще молод. Когда он не на трибуне и не в центре спорщиков, это тишайший человек. Даже стеснительный. Его маленькая жена Мария, работница перчаточной мастерской, наоборот, бойка за столом и тушуется, если ей приходится сказать на собрании всего только три слова: «Просят не курить».

Приход Клары кладет конец обсуждению конфликта с хозяевами швейной фабрики.

— Нечего тут обсуждать, — считает Клара. — Владельцы отвергли элементарные требования рабочих: упорядочить расценки. Надо их принудить…

— Я того же мнения, — Пауль всегда поддерживает Клару.

Курт Рааб задумчиво грызет ноготь.

— Да что в конце концов тебя смущает, Курт? — с досадой спрашивает Пауль.

— Лично меня — ничего! Но хозяин наш, господин Фохт, такой же социал-демократ, как мы с вами…

— Нет, вовсе не такой! — возражает Клара. — Я против того, чтобы мерзкие дела прикрывались именем партии!..

— Абсолютно согласен, — Курт ерошит свою шевелюру, — но мне хотелось бы прежде всего разоблачить Фохта как бесстыдного эксплуататора. Тем более отвратительного, что он прикрывается партийностью. Именно Фохт узаконил приставания мастеров к молодым работницам. Некоторые из этих людей завели себе прямо-таки гаремы.

— Призови этого Фохта вместе с его мастерами к порядку, Клара! Через «Равенство»! — горячо воскликнула Эмма. — Нельзя же спускать этим кобелям!

Клара задумалась:

— Это надо сделать тактично. Не называя фамилий девушек. Мы должны это продумать, Курт…

Они засиделись допоздна, обдумывая и набрасывая план выступления в газете.


Клара выходит на вечернюю улицу. Боже мой, как здесь тихо после Парижа! Здесь — юг, уже скоро набухнут почки. И Неккар станет полноводным от ручьев, бегущих с холмов. Она не замечает, что вышла за черту города и теперь поднимается по тропинке вверх, все вверх… Что ее привлекает там, на вершине? Там только одинокая скамейка под деревом. Это ольха. Любимое Кларино дерево. Оно такое скромное и стойкое. В нем нет изысканности клена и величия граба. И грациозности березы, и загадочности ивы. Ольха — вездесущая. У них в Германии она спускается вниз к водоемам и поднимается очень высоко на горные склоны, на тысячи метров.

Сережки, висящие на этой стройной ольхе, ветки которой простерты над скамейкой, как добрые руки, вот-вот распустятся. И только потом появятся листья. Да, дерево кажется совсем мертвым, но все-таки вот-вот распустятся сережки.

Она сидит здесь несколько минут в задумчивости. Губы шепчут:

И грусть придет сюда с поникшею главой

И склонится вот здесь, у бурного потока,

Отдавшись рою грез, задумавшись глубоко.

Иль станет здесь ходить неслышною стопой,

И шаг свой замедлять, оглядываться, слушать…

Как будто может что сон мертвого нарушить?..

Она смотрит вниз. Город в котловине, наполненной предвесенней туманной дымкой, похож на старинный гобелен с объемно выступающими стенами ратуши, двух церквей, тесно друг к другу поставленных, аккуратных домов под зелеными железными и красными черепичными крышами. Там, в котловине, жизнь. И ее дети. И ее дело. Ее судьба. И она идет ей навстречу, умудренная, очень далекая от иллюзий и рационалистичная, но вместе с тем в чем-то мечтательница!


Поезд приближался к Лейпцигу.

Клара старалась думать о предстоящих ей выступлениях на больших собраниях рабочих и интеллигенции, мысленно собрать основные положения своего доклада. Теперь это уже не скромное зальце загородной «Золотой долины», не задняя комната кабачка Сальмана на северной окраине города. Клара будет выступать в большом зале «Пантеона» и в новом профсоюзном клубе…

Мысли уводили Клару далеко. Она приближалась к местам, где было пережито много тяжелого и много радостного. Но когда она оборачивалась назад, все мрачное отступало, а счастье, казалось, заливало все дни ее молодости, и тени разбегались по углам, как в комнате, в которой распахнули ставни и впустили солнце.

Поезд проносил ее мимо весенних полей, мимо аккуратных деревень и поселков, и она отмечала все перемены в ландшафте, мелькающем в окнах вагона: выросшие на берегах реки фабричные корпуса, и частую сеть подъездных путей, и густые дымы множества труб, и вышки торфяных разработок, и броские рекламы торговых домов, акционерных обществ, компаний… Вот уже и город встает вдали!

Ей кажется, что она различает шпиль древней ратуши, колонны с рельефами Августеума, массивные фермы моста.

В этом городе свежа еще могила ее матери. Здесь ее брат и сестра, которые по-настоящему близки ей. В нем — ее воспоминания…

Она уже жалеет, что не известила родных о своем приезде, — так одиноко ей сейчас. Поезд подходит к платформе. Что происходит здесь? Почему так много народу? И цветов? Можно подумать, что этим поездом прибывает имперский министр или сам кайзер. Можно было бы, но наметанным глазом она видит, что в толпе больше всего рабочих. И, как ни странно, работниц. И хотя они все одеты по-праздничному, она распознает их.

Буржуа разных стран вовсе не похожи друг на друга. И французский рантье всем своим видом отличается от немецкого шибера. А рабочие всюду имеют нечто общее. И даже работницы. Только меньше косметики и побрякушек, чем у француженок. «И меньше талии, — с улыбкой заключает она. — А мужчины успели сменить рабочие кепочки на шляпы…»

Теперь она видит, что над толпой на перроне реет красное полотнище, она различает знакомые слова: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», «Да здравствует Социал-демократическая партия Германии!».

Поезд останавливается, и разом открываются двери всех купе. Клара еще стоит на ступеньках, когда толпа окружает ее. Ей протягивают цветы, она оказывается плотно замкнутой в кольце улыбающихся и громко приветствующих ее незнакомых людей. И какой-то пожилой здоровяк, чья голова возвышается надо всеми, басовито кричит: «Да здравствует наша Клара!»

Растерянная и оглушенная, она отвечает на приветствия. Она растрогана почти до слез. Она еще не знает, что станет «нашей Кларой» не для одного поколения рабочих Германии. Не знает, что будет с честью носить это имя много-много лет…

И оживленно переговариваясь с товарищами, выходит на вокзальную площадь.

Собственно она хотела заехать к брату, но у нее сразу образуется так много дел. Ей надо посмотреть программу выступлений и поговорить с товарищем из Лейпцигского комитета об обстановке на предприятиях. Она соглашается поехать в гостиницу.

Если пригороды выдают растущую индустриальную мощь Лейпцига, то сам город говорит о ней языком реклам. Они слишком ярки для старого города. Их слишком много, они придают несвойственное ему беспокойство своими императивами и понуканьем: «Спешите покупать!», «Скорее!», «Только у нас!», «Лучшие в мире!».

— Похоже, что город полон пральгансов[6]! — говорит Клара.

Нервозность большой конкуренции проникает даже в область духовной жизни: на том месте, где вольготно раскидывался книжный базар и букинисты, медлительные и молчаливые, сидели на высоких стульчиках с достоинством обладателей духовного товара, стоит павильон, раскрашенный беспокойно и назойливо. Его витрины цепляют прохожих на крючок пестрыми выпусками недавно вошедших в моду «криминаль-романов».

«Новый, лучший в городе ресторан!» — самонадеянно вещает реклама. С удивлением Клара читает вывеску: «У павлина». Да, над башенкой здания медленно поворачивается на малом ветру павлин с распущенным хвостом.