Ольховая аллея. Повесть о Кларе Цеткин — страница 44 из 63

социал-демократы, подняли кампанию за ее освобождение и добились его. Розу выпустили под залог, крупную сумму, которую удалось собрать. Роза вышла совсем больной… Но оправилась. Тогда она была моложе, много моложе. Что будет с ней сейчас? Клара знала твердость ее духа, но годы и болезни… Шум в коридоре вернул Клару к действительности. Она отодвинула дверь: двое жандармов тащили молодого человека, который, собственно, и не сопротивлялся, а только бессмысленно повторял:

— Это ошибка! Уверяю вас, это ошибка! — На его лице был написан подлинный ужас.

— Еще одного дезертира поймали! — объяснил Кларе стоящий у окна пожилой толстяк, вынув изо рта сигару. — Не стоит беспокоиться. Далеко изволите ехать?

— Далеко, — сухо ответила Клара и притворила дверь. Лицо, сведенное гримасой страха, еще стояло перед глазами.

«Человек не должен бояться. Это ужасно, что люди все время чего-нибудь да боятся. Мы боремся за мир, из которого будет изгнан страх», — подумала она. И сразу вспомнила, что у нее самой сейчас веские причины для опасений: она получила разрешение на выезд из страны, но это еще не гарантия, ее могут вернуть с границы. Честно говоря, удивительно, что ее выпустили. Товарищи предполагали, что просто в сутолоке войны дело решило некомпетентное лицо. Вполне возможно, позже где-то кто-то спохватится: «Нет, не за добром в 1915 году пресловутая Клара Цеткин отправляется за границу».

Ей вдруг стало неуютно здесь. В купе стоял прочный запах кожи и дезинфекции — это был запах войны. В протяжном реве за окном чудилось что-то дикое, словно это был не обычный паровозный гудок, а волчий вой.

В дверь постучали. «Войдите!» — крикнула Клара, но никто не вошел. «Вероятно, ошибка, — решила она, — спутали купе».

Становилось уже темно, но ей не хотелось света: глаза отдыхали в непрочной тьме, то и дело пронизываемой светом фонарей маленьких станций, где скорый поезд лишь замедлял ход. Но и здесь о войне напоминали черный палец, указывающий дорогу к дежурному по гарнизону или к пункту сбора, и бесчисленные надписи: «Только для офицеров», «Низшим чинам воспрещается». Формула «Только для господ» продолжала действовать.

Гудок паровоза в отдалении нарастал, приближался и потонул в грохоте встречного поезда.

Приникнув к стеклу, Клара различала платформы с укрытыми брезентом орудиями, огромными, как слоны с вытянутыми хоботами; товарные вагоны, в оконца которых были выведены железные трубы. И она живо представила себе людей в шинелях, сгрудившихся вокруг печки там, внутри. Их скованность, растерянность, тоску, недоумение или ярость. Ведь те, кого везут, отнюдь не преисполнены энтузиазма, и смерть за кайзера не представляется им воротами в рай, как твердят полковые попы…

В трудных раздумьях Клара подводила итоги последних лет. Что сделано, чтобы предотвратить войну? И сделано ли все возможное? Как пророчески тогда, восемь лет назад, в Штутгарте, прозвучал голос предостережения, голос, зовущий всех честных социалистов встать стеной против грабительских войн.

Что было потом? Она много ездила. Это были агитационные поездки, время на них она вырывала у «Равенства». Да, всегда на колесах. Она не могла бы перечислить все города и городки, деревни и поселки, в которых побывала. Отчетливо вставал перед ней деревенский трактир, где с потухшими глиняными трубками в руках сидели крестьяне. Они слушали Кларину речь, согласно кивая головами: они-то знали, что такое война. Клара взывала к их здравому смыслу, к их классовой ненависти. Война — для князей. Для обладателей огромных поместий. Не для них фронтовой цвет — хаки. Для них — блестящие кивера и развевающиеся султаны. Зачем человеку, возделывающему землю, белый султан или золотые аксельбанты? Это утехи господ. Но крестьянину война несет лишь смерть и голод. «Крестьянин ревностным трудом всечасно наполняет свой амбар; солдаты же его опустошают! Меч разорил империю дотла, и только плуг ее обогатит…» — Клара воодушевленно произносит эти строки.

Она видит себя в рабочем кафе и просто в пролете цеха, в каком-нибудь углу, где рабочие собрались в обеденный час, жертвуя коротким отдыхом и чашкой горячего кофе, чтобы послушать «нашу Клару». Клару, которая состарилась вместе с ними, знала их повседневную жизнь как свою, а теперь призывала их — поднимитесь во весь рост и скажите полным голосом: «Мы против войны, мы не пойдем в окопы. И не станем работать на войну». Если каждый скажет «нет» — правители поневоле задумаются, прежде чем начать бойню.

Ее слушали в казармах молодые солдаты и матросы. Их глаза широко открывались, потому что это было первое слово протеста, подсказанное им. Против войны, к которой их готовили. Для чего им уменье стрелять и окапываться, рубить саблей и колоть штыком? Чтобы убивать своих братьев! Сделают ли их жизнь легче завоевания, которые обещает кайзер?

Ее слушали студенты и учителя, и она говорила им: война — это гибель и духовных ценностей, угроза цивилизации. Не их ли священный долг открывать глаза народу на истинные цели войны, глубоко запрятанные под лесом знамен и штандартов, заглушенные литаврами оркестров и кликами ликования.

Клара учила коллективно, массово выражать свой протест. Собираться в колонны и выходить на площади под красными знаменами. Она учила «летучей» агитации против войны: в рабочих кнайпах за кружкой пива, в искренней дружеской беседе, в мимолетном обмене репликами у станков.

Учила срывать военные поставки, военные заказы. Срывать подготовку войны словом, действием, всеми силами. А ее «Равенство», ее газета? Она тоже ложилась перед ней нескончаемой лентой газетных листов. Газета помогала распознавать фальшь ура-патриотических воплей, разоблачать шовинистов. Святое слово — патриотизм, писала Клара, имущие классы накрепко привязали к своим интересам. А свой голос они отождествляют с голосом родины. Так кто же, в самом деле, должен от имени отчизны решать: быть миру или войне? Крупп и Кирдорф, которые ждут от войны новых прибылей? Или миллионы пролетариев, которым отвратительны грабеж и покорение других народов?

«Равенство» убеждало, звало, раскрывало злодеяния господствующих классов: от уловок какого-нибудь мелкого хозяйчика до преступлений в государственном масштабе.

Еще за два года до войны, когда уже ясной становилась расстановка сил империализма, Клара писала, что Европа похожа на арену, где государства беснуются, взрывая песок, словно рычащие, скалящие зубы звери. Выжидая момент, чтобы кинуться друг на друга, вырвать добычу. И это цивилизованный мир!

А международные форумы? Ведь решения их всегда были повернуты своим острием против войны, и когда она, Клара, предложила на Копенгагенской конференции женщин учредить Международный женский день Восьмое марта и это было принято с таким ликованием и энтузиазмом, — и тут был замысел: проводить этот день под знаком борьбы за мир.

А Базель? С какой горечью вспоминает теперь Клара дни Базельского конгресса Второго Интернационала. Чрезвычайного конгресса. Собравшегося именно ввиду приближающейся угрозы войны.

А ведь это был еще 1912 год. Ноябрь 1912 года. И она так хорошо помнит стены древнего собора, готически заостренные, рвущиеся ввысь, и сумрак и протяженность каждого звука под каменными сводами, и благородную темную окраску дерева, перемежающуюся с золотом канделябров.

И видит себя поднимающейся на трибуну. О чем она говорила тогда? О преступлении, которое готово совершиться, о преступлении, замышленном и организуемом извечным их общим врагом — империализмом. Об отпоре, о предупреждении беды. И о том, что для этого не надо жалеть себя.

Она обращалась к конгрессу от имени женщин-социалисток всех стран. От имени женщин — хранительниц и продолжательниц жизни приветствовала конгресс, объявивший начало крестового похода против войны. Она и сейчас помнит текст Манифеста конгресса и про себя повторяет точные строки о том, что рабочие будут считать преступлением войну ради интересов капиталистов! И вот теперь в это преступление втянуты миллионы рабочих.

Клара шла в колонне демонстрантов, овеваемой множеством красных знамен, под гул колоколов, под бой барабанов, ощущая необычную, тревожную атмосферу этого нескончаемого шествия.

«Ты уже немолода, — говорила себе Клара, — уже столько лет реют над твоей головой наши старые боевые знамена. И твои друзья состарились. Август Бебель! Над твоей седой головой пронеслись годы и беды! И твой голос услышат все, когда ты его возвысишь против войны».

И вот уже нет Бебеля. Он первый поднял женщину, распростертую перед алтарем или коленопреклоненную перед хозяевами жизни. Первый открыл ей мир борьбы.

«Жорес! Что ты скажешь сегодня своим гулким басом, знакомым всей Франции? Добрый великан с большой бородой волшебника, каждое твое слово ловят миллионы людей! Твой портрет висит на стенах миллионов французских домов!» — думала Клара тогда.

И вот Жан Жорес пал первой жертвой новой бойни, злодейская рука нанесла предательский удар из-за угла. Опустел веселый дом в Пасси, и вся Франция шла за гробом любимого сына народа…

Клара вспоминает толпы на набережной Рейна. Их всех объединяли слова гимна. Слова о грядущем великом бое, о победе, которая сметет с лица земли свору псов и палачей, о той единственной цели, ради которой стоит жить.

И все это было. Почему же оно потонуло в криках «Хох!», в медном громе оркестров, в пышных речах о «единстве нации» и «гражданском мире»? Да, именно здесь крылась первопричина. Оппортунизм проник так глубоко, в самое сердце партии. Его теоретики подбрасывали угодные хозяевам, удобные лозунги о «классовом мире во время войны», а практики спешили подкрепить их, гася в зародыше всякую искру протеста…

Вдруг перед ней встало перекошенное злобой лицо Фохта: она столкнулась с ним как-то на фабричном дворе. Только что закончился митинг в красильном цехе, Фохт, несомненно, спешил туда, желая лично прекратить опасное сборище. О, теперь он делает это лично! А когда-то опасался, как огня, любого закутка, где собиралось больше десятка рабочих. Сейчас от него так и пышет самодовольством, оно окутывает его тучную фигуру с головы до пят, от меховой шапки до суконных ботиков. «Вы опоздали, господин Фохт: митинг окончен». — «Вы не имели права, фрау Цеткин. Вы ответите за неправомерные действия! Собрание не было зарегистрировано». — «Можете зарегистрировать мой кукиш!» — раздается позади чей-то озорной голос. Почему запомнилось? Почему что-то новое и опасное почудилось в раздобревшей фигуре Фохта? Фохта, которого она так давно знает. И никогда его ни во что не ставила.