Ольховая аллея. Повесть о Кларе Цеткин — страница 50 из 63

Вихрь носит по парку какие-то темные фигуры. Или это ей чудится?

Она устала раздумывать, противопоставлять, собирать в памяти по колесику, по винтику все обстоятельства, из которых можно было бы сделать вывод о происходящем в Берлине. Центральные газеты не доставлялись уже пятый день, связь безмолвствовала. Но то последнее, что дошло сюда, в Силленбух, что привезла из Штутгарта сама совершенно измученная тревогой за сына Эмма, — это не успокаивало.

Циничная фраза Носке о «кровавой собаке» уже облетела страну. И в общем, было понятно, почему эти слова произнесены. Назначение Густава Носке главнокомандующим войсками реакции положило конец иллюзиям. С того самого момента, когда стало известно о решении, принятом Носке, — возглавить расправу с революцией, Клара поняла, что генералы будут душить революцию руками ренегатов.

Под стенами столицы стоят на исходных позициях вооруженные до зубов войска под командой кайзеровских генералов. В Берлине баррикады. Рабочие готовятся к обороне. Передавали, что город наводнен угрожающими воззваниями генералов, на которых рабочие пишут бранные слова и накалывают их на штыки своих винтовок.

Эмма виделась со своей двоюродной сестрой — огородницей из-под Берлина. На окраине, как она сказала, каждый дюйм занимали вооруженные люди, которых называли «спартаковцами». «Но, конечно, настоящее войско есть настоящее войско, — сказала огородница, — и не всякий Ганс с винтовкой — настоящий солдат». Она добавила: «Но там, в Берлине, среди красных, немало солдат, которые вернулись с фронта целыми вовсе не для того, чтобы подохнуть с голоду».

Что же происходит в Берлине? То, что ее товарищи там, в центре событий, — было для Клары абсолютно ясно. Она понимала, что и Карл, и Роза, и Вильгельм Пик, и вся гвардия революции направляют сейчас боевые действия. Но это не давало Кларе самого главного: представления о реальных событиях последней недели.

Она опять слушала, как бьют часы. Промежутки между не гулкими, а даже как будто приглушенными ударами заполнялись расплывчатыми мыслями, тупой болью во всем теле и ударами ее сердца.

Потом она забылась или ей только показалось, что она забылась, а на самом деле — крепко уснула, потому что ей ясно послышались легкие шаги Розы наверху, в мезонине. Там была одна такая шаткая доска, которая скрипела даже под ее маленькой ногой. У Розы такие маленькие ноги, ну просто как у девочки. Клара вдруг увидела, как они, обутые в черные лакированные туфли на низких каблуках, выглядывают из-под длинной серой юбки, которую Роза носила в Силленбухе. Да, значит это Роза ходит там своей легкой походкой, чуть припадая на одну ногу. Вероятно она что-то напевает, как обычно, своим небольшим, тоже каким-то очень юным голоском, но этого, конечно, не слышно. Весь облик Розы — такой молодой, а ведь фрау доктор уже сорок восемь!

Когда Клара увидела ее впервые — на трибуне, в тот солнечный, в тот счастливый день…

Все очень смеялись, когда Август сказал те слова: «У нас в партии есть только двое настоящих мужчин: Роза и Клара». И потом добавил: «И еще третий — я».

И все начали кричать, что он хвастун и нечего ему себя приравнивать к этой компании. И еще тогда у нее было такое предчувствие, что у них с Розой будет долгая, большая дружба.

От того, что она слышала шаги Розы над головой и хорошо представляла себе, как она отдергивает там занавески, потому что ведь уже скоро утро, а Роза подымалась раньше всех в доме, — Кларе стало хорошо и спокойно. «А я еще посплю», — подумала она, как обычно думала в такую рань, с таким оттенком, как будто вот она перехитрит их всех: и Розу, и сыновей, и Эмму. И пусть они там дружно ставят все с ног на голову, как обычно, а она будет спать. И только она зарылась в подушки, успокоенная легкими шагами наверху, присутствием Розы в ее любимой комнате в мезонине; только приятно ощутила прохладу подушки, только положила под щеку руку; и уже сама эта поза была началом сладкого, утреннего сна, — шаги наверху вдруг замерли, В том, что они вдруг так резко и неожиданно оборвались, было нечто ужасное, погибельное. Как бывает во сне, когда что-то грозит тебе, а ты не можешь сдвинуться с места. Клару всю обдало холодом. И уже проснувшись, она сразу поняла, что это только во сне, только во сне может показаться ужасной совсем простая вещь: то, что шаги Розы в мезонине затихли. Но она не успела успокоить себя этой мыслью, потому что уже окончательно вернулась к действительности.

Вернулась в силленбухскую ночь, где не было ни Розы, ни кого-либо, кто мог бы сказать, как она, что там, в Берлине… И до рассвета было еще долго: часы пробили пять. А ведь это январь, середина января. Первого месяца этого года, который должен был принести события решающие, поворотные.

Нет, конечно, поворот к прошлому невозможен! Невозможно, чтобы вернулся кайзер с его двором, с его «верным Гогенлоэ»! Альбрехт — ее ровесник, ее антипод, олицетворял собой одну из сил, противостоящих ей и всем, кто шел с ней в боевых порядках революции. Естественно, что и сейчас он оказался в змеином клубке, свившемся вокруг генерала Тренера. Гогенлоэ не краснобай: лошадник, солдафон кайзеровской ориентации, в теоретики не лезет. За ним стоит вся рать тупой солдатчины, звенящей медалями, топающей сапогами, запевающей хриплыми голосами: «Анне-Мари, откуда у тебя ребеночек?» Знание ружейных приемов, двух-трех молитв — этого для них вполне достаточно.

Но был еще Носке… Густав Носке. И если Кларино знание других фигур зловещего единства Далема составлялось из разных источников, то Густав Носке был ей известен непосредственно. Носке воплощал в себе — наиболее беззастенчиво и последовательно, если ренегат может быть последовательным! — теорию и практику предательства. С пальмовой ветвью в зубах Густав Носке годами стоял на задних лапках перед империалистами. Теперь наступил момент, когда Носке спустили с цепи.

Да, она знала его раньше. Еще тогда, в Эссене, на съезде, она крикнула ему в лицо, что он проповедует братоубийство! Она и ее друзья были беспощадны к оппортунистам. Они били их всюду: в теории и практике, в профсоюзах и в партии, в рейхстаге и в низовых организациях. Они били их, почти всегда выходя победителями.

Но они слишком держались за единство. Они слишком боялись раскола. Они не видели в своем доме гнилых досок, из-за которых мог рухнуть весь дом.

Мысль об этом причиняла ей острую боль, потому что ничего уже нельзя было изменить и поздно было что-нибудь исправить!


Утром Клара попросила шофера Петера и парня из поселка, пришедшего наколоть дрова для растопки, переставить ее кровать так, чтобы ей были видны ворота и ольховая аллея, ведущая к дому. Она хотела сразу же увидеть почтальона или кого-то другого, кто бы ни появился. Лишь бы прекратилось это ожидание, эта неизвестность, которая держала ее как будто погруженной в безвоздушное пространство. И начинало казаться, что она вместе со своей кроватью, с этой комнатой, почему-то не выглядевшей уже привычной, прочно обжитой, а тоже словно бы только оболочкой чего-то чуждого, вместе с кусочком парка, видным ей теперь до самой ограды, — что вместе со всем этим она выхвачена из жизни, накрыта стеклянным колпаком. И поди ж ты, как неясно, словно под водой, видятся ей за окном черные верхушки ольхи, растопыренные пятерни веток, которые хватают редкие снежинки, не давая им упасть на землю, черную и мокрую, как весной!

Она пробегала взглядом по выложенной красным кирпичом дорожке, вдоль которой, кажется, совсем недавно, цвели лупинусы… И конечно, Роза, которая обожала все живое, пусть даже некрасивое, — какую-нибудь гусеницу или лягушку! — уж вовсе была в восторге от этих лупинусов! Действительно, они ведь были и розовые, и сиреневые, и фиолетовые. И шпалерами стояли просто как гвардейцы на плацу.

И Клара вспомнила, что в то лето, когда Роза впервые приехала в Силленбух, тоже как раз цвели лупинусы, их было тогда меньше, но они цвели особенно пышно, и кисти их чуть не лопались от жизненных соков.

Но скользя взглядом по дорожке, Клара ни на минуту не теряла из виду ворота и калитку. Почему-то ей казалось очень важным сразу же увидеть того, кто войдет, кто принесет весть, какой бы она ни была! Теперь она так хорошо видела ворота и эту калитку: зеленый квадрат с блестящими бляшками вверху и с железной панелью внизу, и даже запор и цепочку, которая сейчас висела под ним. И металлический ее блеск на зеленом фоне, казавшемся ярким от мокроты: снег падал и таял. От этого ей стало немного спокойнее, и даже как будто притупилась боль в ногах и пояснице, обессиливающая боль, которая сделала ее неподвижной. В такое время, когда как раз надо было быть далеко отсюда…

Она опять остро, как ночью, ощутила свое одиночество. Нет, не потому, что оказалась здесь одна и не было детей. Ее дети, ее взрослые дети не могли быть всегда с ней. Это же ясно. Ее одиночество проистекало только из того, что она не могла быть со своими товарищами в такой час, в час опасности, которую она хотя и знала — она очень хорошо знала эту опасность, — но сейчас еще больше, чем знала, чувствовала ее.

Не имея сведений о происходящем в Берлине, она надеялась на лучшее, но масштабы угрозы ясно рисовались ей. Ведь Густав Носке выставлен как таран силами реакции, а Эберт беспрерывно совещается с генералами и уж, конечно, там распределены роли, и разработана диспозиция, и все хорошо продумано господами империалистами — руками правых социал-демократов душить революцию!

Господи, как давно это началось! Это ренегатство, эти измены, это черное предательство.

Она ведь, слава богу, не новичок в движении. И прекрасно понимает, как нужны империализму именно такие людишки, состоящие из бесхребетного тела картонного плясуна и лысой головы, с убогими перепевами «теории врастания» и с длинным-длинным языком, подобным грязному помелу!

Да, она хорошо знает своего главного врага и его союзников.

Она видела, как враг набирал силу, и наращивал мускулы, и острил клыки. Шевелил-шевелил мозговыми извилинами — потому что у него тоже не простая жизнь! И сейчас, когда она больна и, может быть, поэтому все ей немного странно представляется, она видит длинную шеренгу атакующих, в которой где-то на правом фланге хлопочут у Длинной Берты почему-то сами господа из «Рейнметалла»… И Крупп-отец собственной персоной, хотя одет в приличный сюртук и с моноклем на шнурочке, тоже присутствует здесь. И какие-то тины в штатском, с черными нарукав