Ольховая аллея. Повесть о Кларе Цеткин — страница 61 из 63

Как всегда, латынь успокоила его. Она напоминала о другом времени. Более простом, более ясном — теперь оно казалось лучезарным! А вдруг все-таки — дано? Дано третье? И он его не знает!

Если быть откровенным с самим собой — совсем откровенным, как можно себе позволить только с самим собой, — он стал слугой одного господина не без колебаний. Да, был такой осенний вечер… И в этот самый «Хофброй» его затащил Розенберг, сказав, что там будет «один человек». Лангеханс и сам уже догадался, что это за человек. Мюнхен в общем-то — большая деревня, набитая слухами. Лангеханс в тот раз жил в Мюнхене несколько месяцев: его дела с банком решались именно там. А он всегда предчувствовал, что в этом городе с ним что-то случится. Что-то значительное.

Конечно, адвокат и раньше слышал все эти «коричневые проповеди». И они чем-то ему импонировали. Нет, не «чем-то», а даже очень определенно — своей направленностью против коммунизма. И вместе с тем — за социализм!

Вот именно такой социализм его устраивал. Национальный. Германский. С некоторой примесью здорового бонапартизма.

Но тогда, когда Розенберг затащил его в «Хофброй», Лангеханс ведь еще не знал самого Главного, самого Коричневого, а только — его учение. Оно было соблазнительно именно для него, адвоката Лангеханса, который отошел от социал-демократической партии, когда Бисмарк загнал ее в подполье. И вынырнул, когда подполье кончилось. И сам Зепп вроде бы и не был капиталистом. Поскольку не имел никаких предприятий, никакой собственности… И вместе с тем вроде бы имел: поскольку был акционером предприятий.

В свете учения этого Главного Коричневого получалось, что все, что происходило в жизни Лангеханса, — это все правильно. И с той и с другой стороны. То, что эти фанатики называли ренегатством и всякими другими позорными словами, — все это было исканиями, поисками идеала, болью мятущейся души. Коричневый принимал таких искателей в свое лоно — без задержки! И Лангеханс снова был Зеппом-Безменянельзя!

Но это выяснилось позже. А в тот вечер они сидели с Розенбергом в нижнем зале «Хофброя», где было очень много мужчин в штатском, но с военной выправкой. И все они были в бешенстве от того, как их встретила родина, от своего неустройства. Все они сидели, как собаки, поджавшие хвост. И просто кипели: за годы войны разжирели торгаши с их универсальными магазинами, из-за них валились, словно карточные домики, лавки фронтовиков, вернувшихся к разбитому корыту.

А Коричневый обещал им камня на камне не оставить от Карфагена универмагов! И разорить их владельцев! И дать ход мелкой торговле, как раньше было. И дать льготы солдатам. И работу — всем! Главное — работу!

Зепп прекрасно понимал, что сейчас нужно все это обещать, потому что Коричневый вел своих приверженцев прямехонько к избирательным урнам.

И в тот ненастный вечер, когда они с Розенбергом сидели в нижнем зале «Хофброя», Зепп подумал… Он понадеялся, что наконец найдет какую-то твердую землю, на которой среди всеобщего землетрясения не будет вовсе трясти.

И нашел. Она ему открылась, когда Коричневый только вошел. Когда все встали, вытянув руки к нему, словно солнцепоклонники, приветствующие светило. А «светило» вошло, топая сапогами с низкими голенищами, попирая пол «Хофброя», словно это была уже завоеванная земля. У Коричневого под носом были маленькие усики редкой щеточкой. И лицо ассиметричное. Как будто — в конвульсии. Он держался очень прямо. Хорошо держался. Только что-то мерцало в глазах, что-то неожиданно пугливое, подозрительное. И это было странно у такого человека, в такой момент. Когда все кругом в одно мгновение сделались словно безумные. И так кричали, и так подпрыгивали, и так хотели, чтобы он поскорее схватил власть. И свернул бы голову универсальным магазинам и ростовщикам. И Версалю! Вернул бы сладкий пирог колоний! И однажды к рождественским праздникам подарил бы им всем «мировое владычество», обернутое в глянцевитую бумагу с еловой веточкой, привязанной розовой лентой…

Зепп заставлял себя иронизировать, но ирония не получалась. Она и вовсе улетучилась, когда человек в сапогах с низкими голенищами заговорил.

Адвокат и сам был подвержен «наитиям». На него самого «накатывало». И тогда он мог произносить многочасовые речи, тем более прекрасные, чем меньше в них было смысла, и видения, о которых рассказывал Зепп близким друзьям, были не совсем выдуманы им. Зепп имел, имел, ну, если не дар предвидения, то очень живое, пугающе живое воображение…

Но этот оставлял позади самых мистических ораторов, которые гремели с кафедр и трибун Германии когда-либо! Его запал казался неугасимым. Коротко обрезанная прядь прыгала на лбу как угорелая. Рука рубила воздух, словно перед ней вырастали полчища тех самых «мисмахеров», которых надо было снести с лица земли…

В тот вечер адвокат Лангеханс уверовал. И стал слугой одного господина. Но зато какого!

И сразу же началась карьера Зеппа Лангеханса. Невидимые руки убирали перед ним барьеры и расстилали ковры исполненных желаний и сбывшихся надежд.

Его некрасивая дочка получила ангажемент в «Скала» — лучшем варьете Берлина. И никому нет дела до ее писклявого голоса и худой шеи, когда на этой шее болтается на цепочке изящная свастика, усыпанная бриллиантиками. Его жена Лотта, давно уже оставившая сцену, обрела новую жизнь, став дамой-патронессой в «Обществе женщин — хранительниц очага». Теперь эти «хранительницы» ворочают большими деньгами и, естественно, «очагу» не дают затухнуть весьма солидные фирмы. И сам Зепп наконец оценен по достоинствам!

Теперь, когда путем талантливейших фокусов, инсценировок и подтасовок удалось собрать миллионы голосов и в рейхстаг войдет внушительная коричневая колонна, — теперь уже близка цель.

И Зепп видел себя у руля. На самой вершине. Уж никто не осмелится назвать его, Зеппа, «угрем» или «перевертышем», как это сделала когда-то фрау Цеткин.

Как он дал тогда втянуть себя в спор? Столько лет он уходил от столкновений с этой женщиной! Он не то чтобы боялся ее, ее слова, которым она могла пригвоздить человека так, что он всю жизнь ходил с печатью каиновой, или ее взгляда, — в нем иногда проблескивала угрожающая, кипящая синева, и ты вдруг чувствовал себя словно бы на краю котла с нойфиговским алюминием… Нет, он вовсе не боялся ни слова, ни взгляда ее. Что она могла ему сделать? Он давно уже подходил к людям с этой меркой. Были люди, которые могли ему «что-то сделать»: могли его разорить, скомпрометировать, увести его жену — не самое большое несчастье! Могли обесчестить его любимую дочь — впрочем, маловероятная перспектива!

А фрау Цеткин ничего не могла. И все же на том собрании… Он не мог не выступить вовсе, потому что на собрание его послали. Он не нацепил свою свастику, он тогда вообще ее не носил! Нет-нет! — на нем не было никаких знаков! И никто не знал, что он уже, уже имеет хозяина. Но она разглядела. И хотя он выступал так осторожно, словно шел по канату с подносом, полным хрустальных бокалов, — она расслышала в его речи… И указала на него пальцем: вот угорь! Вот перевертыш! «Берегитесь оборотней!» — закричала она своим необыкновенном голосом, которым может наэлектризовать любое собрание, — и пошла, и пошла! Она так говорила о «проклятом национализме», о «ядовитом духе реванша», что Зепп и сам на мгновение усомнился: а не дал ли он маху, предавшись Коричневому из «Хофбройхауза». Это было только одно мгновение, но оно оставило след, подобный легкой трещинке. Да, наверное, оставило, раз даже сейчас это воспоминание еще уязвляет его.

Зепп позвонил и сказал, чтобы ему дали одеться. Он наденет полосатые брюки и коричневую визитку. Свастика в петлице — этого достаточно. В его годы можно не обряжаться в коричневую форму. Хотя фигура позволяет ему и это. Жаль, что его друг Уве Нойфиг не дожил до этих дней. Он, несомненно, был бы с ними! Хотя… Трудно предугадать. Кто мог бы подумать, что старый кабатчик из Лейпцига, Гейнц Кляйнфет, выкинет такой трюк! Выгнал из своего «Павлина» местную группу наци и орал на всю площадь: «Ступайте в свой коричневый дом! А у себя я не позволю разводить эту грязь и душегубство!» Говорят, что под старость Гейнц стал — копия своего покойного дядюшки Корнелиуса — такой же ругатель! Конечно, Гейнцу не сошло это с рук! Ну, что старый «Павлин» загорелся однажды ночью, так это пустяки: ясно, что он застрахован. А вот бойкота «Павлин» не выдержал. Говорят, что Кляйнфет в дым разорился и продал свои заведения за бесценок. Кроме того, оба его красивые и рослые сына надели коричневую форму и предали анафеме своего «реакционного папу».

Посмеиваясь над лейпцигской провинциальной историей, которая все же имела в себе нечто от «духа времени», Лангеханс заканчивал свой туалет.

Прохладная ванна вернула ему бодрость: эта жара… Просто тропики!

Адвокат оглядел себя в зеркале напоследок. Пускай его единомышленники являются в форме. Он выглядит отлично в своей визитке, сшитой у знаменитого Бойма на Курфюрстендам. Замахиваясь на евреев, коричневые пока не имеют в виду подобных весьма полезных боймов. А всех коммунистов — под корень! И, видимо, они правы. Опасные фанатики должны быть отброшены с дороги.

Несмотря на свой пропуск, Лангеханс с трудом пробирался по улицам центра. Движение здесь было остановлено, полицейские кордоны и патрули на машинах, мотоциклах и пешие не пропускали никого за широкий круг оцепления. Адвокату удалось добраться до Бранденбургских ворот, и здесь он вынужден был остановить машину и далее пробиваться уже просто локтями через толпу, бушующую перед зданием рейхстага. На каком-то этапе, после многочисленных проверок, Лангеханс наконец достиг сравнительно свободного пространства и здесь увидел, что он уже у самого входа в рейхстаг.

По ступеням внушительного здания подымались в одиночку, парами, группами. Негромкий разговор, обмен приветствиями, на ходу брошенная фраза, хмыканье, пожатие плеч… Все это так знакомо Лангехансу. Так же, как сдержанная манера — ему она всегда кажется высокомерной — сторонников Пика и Тельмана.