Олимпиец — страница 16 из 42

Хотелось вовсе избавиться то этой проклятой ноги, с этим дурацким желанием я жил несколько дней. Она словно была не моя, не имела ко мне отношения. Внутри у меня всё оставалось прежним — та же уверенность в себе, та же сила, как на дорожке, когда я начал ускорение. Будто в мощной машине вышло из строя шасси, только шасси можно заменить, а у меня что есть, то и есть.

Потом, когда мне стало лучше, всё остальное исчезло, осталась только одна эта мышца, всё свелось к ней, ни о чём другом я не мог думать. Я всё время чувствовал, как она слаба, укреплять её было очень больно, но Сэм велел, и я его слушался.

Он поместил меня на лечение в какую–то римскую клинику, ногу прогревали диатермией, а повязка на ноге была как чёрная змея, очень тёплая; лечили ультразвуком — лежишь на спине, а тебе втирают масло в ногу, потом стержень начинает ходить вверх–вниз, очень горячий и приятный, но если его забывали двигать, он поджаривал, как в аду. При этом мышечные волокна растягивались и сокращались. Сэм читал мне пространные лекции о том, что именно произошло, о внутреннем кровоизлиянии; проводил пальцем по мышце и говорил: «Всё будет хорошо, через две недели — лёгкая тренировка». Но я не мог смотреть так далеко вперёд, хотелось только поскорее выбраться из Рима, подальше от этой Олимпиады, от проклятой деревни, где всё мне напоминало об этой напасти.

Я умолял Рона Вейна и Деса Виктора, начальника команды, отправить меня домой. Но они ни в какую, заказан чартерный рейс на всю команду. Рон говорил: «Я понимаю, Айк, ты жутко расстроен. Мы тоже. Считай, что лечение — это большой отпуск. Бесплатный отпуск». Кому нужен такой отпуск?

А Сэм распространялся: «Это неудача, и не более того. Всё зависит от тебя. Настоящий спортсмен делает выводы из своих неудач. Он использует полученные уроки, чтобы расти, как в процессе эволюции человек начинает ходить, а птица отращивает крылья. Ты проиграл достойно. Ты доказал себе и миру, что ты выдающийся бегун и можешь проявить свои лучшие качества в самый ответственный момент. Через четыре года ты ещё будешь выдающимся бегуном, окрепнешь духом и телом, станешь опытнее.

Думаю, на этой Олимпиаде ты бы победил. Наверняка сказать трудно, но ведь и ты верил в победу. Я говорю это не для того, чтобы терзать тебя, просто хочу, чтобы ты осознал свои возможности. До следующей Олимпиады соревнований предостаточно. Помни: то, что случилось с тобой здесь, — не поражение, а временная неудача. Твоя победа в Токио будет весомее, чем в Риме, потому что там ты победишь судьбу».

Всё было хорошо, пока он говорил, но потом я снова впадал в депрессию. С тех пор я часто себя спрашивал: если бы я победил или сразу уехал домой, романа с Джил не было бы? Он возник потому, что я был несчастным и подавленным?

Мне даже не хотелось вылезать из постели — лежишь себе, от всего отгородившись. Навещали меня Алан и Том, ещё кое–кто. Некоторых визитёров я не хотел видеть, делал вид, что сплю.

Когда я вышел из больницы, всё было ужасно. Я не мог нормально ходить, тем более бегать, и просто возненавидел эту чёртову ногу. По улице я едва тащился, все меня обгоняли. Но хуже всего было то, что я находился среди спортсменов, самых здоровых, самых крепких людей в мире, хорошо владеющих своими телами, — среди них я казался себе вдвойне калекой.

Я был знаком с Джил и раньше, она входила в команду уже около года и пару раз выезжала с нами за рубеж. Про себя я думал: миленькая, с хорошеньким личиком и точёной фигуркой, не такая, как другие. Остальные походили друг на друга, держались вместе, то и дело хихикали и не очень заботились о своей внешности; даже такие, как Джейн Кобэм, с которой я сошёлся в Лейпциге, не походили на нормальных девчонок. Когда они ложились к тебе в постель, они это делали как бы между прочим, в шутку, это им было всё равно что выпить или сходить в кино. Но Джил, слава богу, никогда не хихикала, было в ней что–то серьёзное, в глазах — у неё были красивые карие глаза, — когда она смотрела на тебя. Если она смеялась, то было над чем, и лицо её удивительно менялось, глаза смотрели по особенному, будто на всём свете только ты да она. Бывало, мы с ней болтали, но я ни разу не пытался её завлечь — во–первых, она не походила на других, а во–вторых, в олимпийский год я старался быть пай–мальчиком, особенно в поездках, перед соревнованиями. Я дал себе слово, что если выиграю золотую медаль — если! — то погуляю на полную катушку, своё от жизни возьму, а пока же — полное воздержание. Почти полное.

Джил жила в Манчестере. Сперва меня удивила её речь: смуглое маленькое красивое личико — и северный акцент. Я‑то сам лондонец, и северные казались мне эдакими комиками; поэтому она сама и её голос как–то в моём понимании не сочетались. В общем, после травмы меньше всего меня интересовали девчонки; честно говоря, я совсем пал духом.

Как–то под вечер я пришёл в олимпийский ресторан. Выбрал время между обедом и ужином, чтобы ни с кем не встретиться, не разговаривать. Я поставил поднос на столик, сел и вдруг услышал её голос: «Как ваша нога?» Она сидела наискосок от меня, совсем рядом. Я её не заметил — в таком был состоянии. А заметив, совсем не обрадовался. Ни с кем не хотелось говорить. Да и кому есть дело до моей ноги? Я выпал, остался за чертой, следующая попытка через четыре года, так что какой смысл спрашивать о моей ноге? Но я заметил, что ей очень идёт розовая блузка — форма всех наших девушек, — она хорошо оттеняла её загорелые плечи; я видел, как она стройна и вполне округла, сильная, но не тяжёлая. Она была спринтером, бегала на 100 метров, выступала, кстати, совсем неплохо, пробилась в финал, но там была предпоследней или третьей с конца.

Я ответил: «Вроде получше». Наверное, тон был не самый дружелюбный, но такое уж было настроение — не до разговоров. «Я всё видела», — сказала она, — едва сдержала слёзы. Вы так хорошо бежали». Глаза мои вдруг снова наполнились слезами. Я наклонился над тарелкой и стал есть, чтобы она их не заметила. Я молчал, тогда она добавила: «Извините, что я вас расстроила, но, поверьте, я вас так понимаю». Мне стало совсем худо, хотелось встать и выбежать из ресторана, но и бегать я не мог, а выходить ковыляя, не доев, — это уж совсем дураком выставляться.

Так мы и остались сидеть: я старался не заплакать, а она — больше меня не расстраивать. И вдруг я понял, что не хочу, чтобы она ушла, даже испугался, что она уйдёт. Я заставил себя поднять голову и сказал первое, что пришло на ум: «На стадион сейчас поедете?» Глупее ничего нельзя было придумать, потому что предстоял финал на 1500 метров, и, чтобы его не видеть, я готов был оказаться за тысячу миль. Она посмотрела на меня как–то по особенному, помедлила, потом ответила: «Да, поеду». И я предложил поехать вместе.

Мы сели на местах участников, в середине, довольно низко, напротив пьедестала почёта. Наших там было немного, кто–то со мной здоровался, я чувствовал на себе их взгляды — надо же, пришёл смотреть финал, а кому–то, может, было интересно увидеть меня с Джил. Ко мне подошёл австралиец–барьерист, с которым я встречался в Кардиффе, и спросил: «Как думаешь, кто выиграет?» Как можно быть таким толстокожим? «Не знаю. Претендентов много», — ответил я, и сердце защемило — ведь я сам мог быть сейчас там и всех их обогнать.

Объявили забег, и на табло замелькали все имена, кроме моего. Будаи, Драйвер, Брэк, Манфред. Все они разминались в середине дорожки, потом у старта начали снимать спортивные костюмы, и я вдруг почувствовал, что видеть это — выше моих сил, опустил голову, чтобы не смотреть, и тут она взяла мою руку; её пальцы сжали мои, и это было по–настоящему приятно.

Я поднял голову — посмотреть на неё, а не на дорожку; по её глазам я прочитал: она понимает меня, сочувствует мне. Наши взгляды встретились, и слов не понадобилось — мы влюбились друг в друга.

Я будто принял наркотик или что–то похожее. Теперь я мог смотреть на бегунов, меня это больше не терзало, не жалило. Просто какие–то парни сняли костюмы и стоят полукругом, в разноцветных майках, потом раздался выстрел, и они побежали… Во время забега я несколько раз оглядывался на Джил и однажды поймал на себе её взгляд — она улыбалась мне хорошей, доброй улыбкой.

На финише первым был Бэрк, он здорово оторвался на последнем круге, а Драйвер сдался, не вытянул. Ему ещё повезло, что он пришёл вторым, отстал ярдов на пятнадцать. Но даже после финиша я всё равно оставался будто в дурмане и совсем не расстроился; и потом тоже, когда вручали медали, и Брэк стоял на пьедестале, где мог стоять я.

Вечером мы поехали с Джил в римский ресторан недалеко от реки, ужинали на свежем воздухе. По правде говоря, я не очень замечал, что твориться вокруг, потому что со мной творилось что–то для меня совсем новое — так сильно я ещё никогда не увлекался.

Помню, что мы стояли с Джил у парапета Тибра под сенью деревьев, смотрели на воду, молча держались за руки. Потом я её поцеловал. Когда я вернулся, мне сказали, что меня искал Сэм. Честно говоря, я напрочь о нём забыл.


«Ариведерчи, Айк! Вы увозите с собой тяжёлое воспоминание о Риме, но в нашей памяти останется образ молодого и пылкого спортсмена, полного сил, который приехал за победой, но проиграл, не будучи побеждённым; образ типично английского бегуна, высокого и стройного, с классическим профилем героя авиации двадцатилетней давности, настоящего олимпийца, который стремится к победе, но всегда в рамках чистой игры.

Увы, как и многих героев, вас предали, но предателем оказался не какой–то человек, а нечто более близкое — собственное тело, остерегаться которого должен любой спортсмен. Растяжение мышцы — вот несчастье, которое вас постигло, когда вы так достойно бежали по красной дорожке олимпийского стадиона, уверенный в своих силах, но вас подвели ваши крепкие и мускулистые ноги.

И когда пришла беда, все увидели на вашем лице двойную агонию: крушение надежд и измена со стороны самого близкого друга. Вы должны были победить в полуфинале, как, скорее всего, и в финале. Но этого не случилось. В финале вы даже не бежали. Лишь с горечью смотрели, как награждают тех, кого вы могли победить.