Олимпия Клевская — страница 69 из 186

Так что всякий раз, когда ветер печали касался его сердца, оно поворачивалось к Олимпии, и тогда вздох, вырвавшись из его груди в Париже, улетал вслед этой чаровнице, где бы она ни находилась.

В конце концов г-н де Майи дошел до столь острых сожалений, понял, что ему так всерьез не хватает Олимпии, причем уже не только тогда, когда он находится возле своей жены, но и рядом с другими женщинами, что он решил отправиться той же дорогой, по какой один за другим уносились вдаль его вздохи, и сделать то, чего вздохи сделать не могли, — иначе говоря, вернуть Олимпию в Париж.

Только застанет ли он Олимпию свободной? Пожелает ли она теперь последовать за ним? Захочет ли принять его снова после того, как он ее покинул? Вот в чем вопрос, как сказал бы Гамлет.

Но подобный вопрос, будучи задан мужскому самолюбию, решается весьма быстро. Разве найдет Олимпия в провинции столь превосходного кавалера, чтобы он мог заставить ее забыть г-на де Майи? Даже в столице (ибо стараниями регента не один только Версаль стал средоточием светской жизни), в том самом Париже, где сходилось все, что было достойно стать примером красоты и роскошества, г-н де Майи слыл отменно изящным и видным собой кавалером; следовательно, Олимпия и не могла обрести ничего подобного тому, что было ею утрачено, а стало быть, пребывала во власти сожалений о тех двух годах счастья и любви, о которых так сожалел и сам г-н де Майи.

При таком положении вещей, а для Олимпии оно иным и быть не может, она воспримет его возвращение как счастье, которого она, скорее всего, желала, даже не смея надеяться.

Тем не менее, поскольку следовало все предусмотреть, надо было допустить, что Олимпия, в понятном отчаянии отказавшись от своей карьеры на подмостках Парижа, где она так часто сталкивалась бы с г-ном де Майи, могла, скажем, подписать ангажемент с директором какого-нибудь провинциального театра; такой контракт нужно будет упразднить; это дело не из трудных, разрешение на дебют во Французской комедии отменяет все ангажементы.

У дворянина королевских покоев, ведающего Французской комедией, г-н де Майи добился подписи на разрешении о дебюте и с этим документом в руках отправился в Лион.

Тем не менее, хотя в глубине души граф рассчитывал на любовь и верность Олимпии, он был не прочь оживить эту любовь и подкрепить эту верность, представ перед ней в качестве покровителя, дабы признательностью укрепить чувства, которые Олимпия, вне всякого сомнения, должна была все еще питать к нему.

Мы видели, при каких обстоятельствах г-н де Майи прибыл в Лион, в каком горе он застал Олимпию и как она, движимая своим отчаянием и желанием уверить графа в том, что отношения с Баньером отныне порваны, отдалась ему.

Баньер, как мы знаем, был освобожден если не исключительно, то в значительной степени благодаря этому воссоединению, о чем Олимпия столь жестоко объявила Баньеру, чуть не сведя его этим с ума.

Таким образом, г-н де Майи нашел Олимпию в том состоянии, когда она пусть и не с восторгом последовала за ним, но, по меньшей мере, обрадовалась возможности покинуть Лион и в работе на сцене, на репетициях, которыми должна будет заняться, найти отвлечение от любви к Баньеру, убитой, как ей казалось, презрением, на деле же только надломленной ревностью.

Стало быть, что же произошло? А произошло то, что Олимпия, потеряв Баньера, поняла, что она все еще любит его, а вновь обретя г-на де Майи, осознала, что больше его не любит.

Тогда, подобно отчаявшейся душе, которая, однажды потеряв счастье, более ни во что не верит, подобно изгнаннице, которая, утратив родину, ничем более не дорожит, Олимпия с новой силой отдалась той единственной страсти, что остается женщинам, утратившим любовь.

Она вновь обрела независимость.

А независимость для Олимпии означала одно: театр.

Господин де Майи, догадываясь, что в этом бедном истерзанном сердце творится неладное, пытался добиться, чтобы Олимпия принадлежала ему одному, убеждал ее оставить артистическую карьеру и не давать хода разрешению на дебют, которым он обзавелся из совсем иных побуждений; но Олимпия, ощущая боль глубокой душевной раны, в которой никого не могла упрекнуть, решительно заявила:

— Я не достанусь ни Баньеру, ни господину де Майи; актриса принадлежит всем, иначе говоря, никому.

Напомнив графу о разрешении на дебют, речь о котором он завел, когда увидел ее снова, она властно, настойчиво потребовала, чтобы ей устроили бенефис.

Поскольку граф не смог ей противостоять, Олимпия дебютировала в "Британике".

XLIXГОСПОДИН ДЕ МАЙИНАЧИНАЕТ РЕВНОВАТЬ СВОЮ ЛЮБОВНИЦУ

Итак, произошло то, что и происходит всегда. Олимпия любила слабее, а г-н де Майи — сильнее. Это заурядное явление, поскольку большинство сердец заурядно. Любовь у каждой зрелой, охваченной подлинной страстью души становится прочнее, если любимое создание любит сильнее: это не ослабевающий отраженный свет, это физическое влияние, распространяющееся и на нравственные законы.

Господин де Майи, умный человек, храбрый офицер, превосходный дворянин и безупречный придворный, имел, в сущности, совершенно заурядное сердце. В этом не было его вины: люди не могут изменить душу и живут с той, какую им даровало Небо.

Итак, г-н де Майи, которым руководили утонченная воспитанность и врожденная порядочность, чувствовал, что ему следует не спускать глаз со своего сокровища, ибо держать его при себе он не может. Господин де Майи стал ревнив.

Он находил возможность появляться всюду, куда отправлялась Олимпия, будь то репетиции или прогулки. Свободный в отношениях со своей женой или, вернее, освободившийся от нее, он теперь жил не в Нельском особняке, а у Олимпии, принимая там друзей, угощая знакомых и улаживая свои самые неотложные дела. Ревнивец становился скучен.

Ревность — порок, который женщины терпеливо сносят лишь тогда, когда они проливают слезы по той причине, что их недостаточно любят; в противном случае ревность, которой надлежит быть следствием какого-либо зла, всегда порождает его причину.

Вот почему ревнивый мужчина в конце концов всегда находит повод для ревности.

Хотя правда состоит в том, что в это время он обычно перестает ревновать.

Вполне понятно, что г-н де Майи, в качестве ревнивца появлявшийся на репетициях Олимпии и сталкивавшийся с нею на прогулках, присутствовал и в театре на ее дебюте: сидя прямо на сцене на дворянской банкетке, в равной степени охваченный и восхищением и отчаянием, он был свидетелем триумфа актрисы.

Перед тем как поднялся занавес, г-н де Майи зашел к Олимпии в гримерную и первым высказал ей комплименты по поводу ее туалета и ее красоты.

Туалет Юнии представлял собой великолепное платье из белого узорчатого шелка, сплошь обшитое кружевами, сквозь которые просвечивала туника из серебряной парчи; его дополнял напудренный парик, какие в то время только начинали носить, с пышным пучком перьев, кокетливо свешивавшимся в левую сторону.

В начале восемнадцатого века именно такой туалет называли простым нарядом.

Олимпия вышла на сцену.

Как только она вступила на сцену, как только увидела эти огни, этот блеск, эти драгоценности, этих женщин, чьи украшенные султанами головы покачивались, вызывая игру бриллиантов, этих улыбающихся и охваченных вожделением мужчин, эти ложи, заполненные знатными вельможами, и, наконец, ложу, где в залитом светом пространстве в одиночестве сиял молодой король, солнце всех этих планет-спутников; как только она услышала восхищенный шепот, который вызывала ее красота, как только до нее донеслись возгласы "браво!", которыми приветствовали ее талант, — Олимпия, вместо того чтобы, подобно бойцу в схватке, испытать воодушевление, пришла в грустное умиление.

О чем же думала эта женщина, совершенно забывшая о себе?

Увы, она думала о Баньере, о прежних прекрасных вечерах, которые делало прекрасными его присутствие; ей грезился любовный жар, каким все дышало вокруг него, та пылкая страсть, что, казалось, воспламеняла подмостки и кулисы; она думала о той роли Нерона, которую он, надо признаться, играл довольно скверно, но зато играл вместе с ней. Где теперь Баньер? Где любовь? Где счастье? Где жизнь?

Увы, Олимпия даже не подозревала, что тот, кто породил ее любовь и унес с собой ее счастье, приходил и ломился в дверь театра, что он избил стражников, что его увели в Фор-л’Эвек, а оттуда, как сумасшедшего, перевезли в Шарантон.

О, если б она знала об этом, она сразу бросила бы все! Она оставила бы этот зал, этих женщин с их украшенными бриллиантами головными уборами, этих охваченных восторгом знатных вельмож, покинула бы всех, вплоть до молодого короля, на кого были устремлены взгляды всех женщин, оставила, чтобы бежать в Шарантон и бить кулаками в дверь палаты для буйных помешанных, куда поместили Баньера!

Но Олимпия ничего этого не знала; она пребывала не в настоящем, а в прошлом, не в сиюминутной действительности, а в воспоминаниях, и именно они делали ее печальной в час триумфа.

Печальная Олимпия была не просто красива, она была поистине блистательна! Прекрасные спокойные черты лица приобретают в своем спокойствии ту красоту, которую негармоничным лицам придают пламя страстей и выразительная мимика.

Кроме того, и сама ее роль располагала к меланхолии, что было большой редкостью в век Людовика XIV; Юния вовсе не простодушна, она задумчива: это скорее тень, а не женщина.

Из-за этой грусти Олимпия казалась восхитительно прекрасной всем, кто на нее смотрел. Она показалась прекрасной и королю, и он, обернувшись, спросил, как ее зовут.

Король Людовик XV ни до своей женитьбы, ни после нее никогда не смотрел ни на одну другую женщину, кроме своей жены. Как известно, он, если ему говорили о какой-нибудь знаменитой красавице, имел обыкновение спрашивать: "Она так же красива, как королева?"

Это вызвало бы улыбки у господ из Бычьего глаза, не будь они столь безукоризненными придворными; ведь требовалось, чтобы королева была первой красавицей.