Олимпия Клевская — страница 93 из 186

Руки Людовика задержались на ее плечах, очертания которых были не столь пышны, как у графини Тулузской; его чуткие юношеские пальцы ощупали атлас ее платья, наперекор придворному обычаю закрытого до самой шеи, вместо того чтобы доходить лишь до середины груди.

Была ли графиня целомудренна или кокетлива? Ее сторонники говорили, что дело в целомудрии, недруги предполагали кокетство.

Обнаружив ткань там, где у графини Тулузской он нашел бы лишь естественную красоту в ее чистом виде, король вскричал:

— Это не госпожа графиня Тулузская!

Такое восклицание вырвалось у него само собой.

Оно выразило одновременно признание физического превосходства супруги великого адмирала в глазах короля и различие, какое его ум отмечал между нею и другой.

Разумеется, вместо того чтобы воскликнуть: "Это совсем не госпожа графиня Тулузская!", Людовику XV лучше было бы закричать: "Это госпожа графиня де Майи!"

Однако если подойти к вопросу в достаточной мере формально, следует сказать, что он угадал г-жу де Майи по целомудрию либо кокетливости ее столь закрытого платья.

Для этой бедной женщины королевское восклицание прозвучало настолько многозначительно, что она не сдержала тяжкого вздоха, почти стона, если не плача, и проговорила, словно движимая безотчетным порывом:

— Увы! Нет, государь, это совсем не госпожа графиня Тулузская!

Людовик XV ценил остроумие, понимал его и сам был им наделен.

Он почувствовал силу нанесенного им удара: его ладони, сжимавшие плечи госпожи графини де Майи, скользнув по закрытому платью, нащупали ее руки: они были влажными, холодными и дрожали.

Искра взаимного понимания пробежала между ним и ею.

Ришелье заметил случившееся.

"Вот оскорбление, — сказал себе герцог, — из которого госпожа де Майи, если захочет, сумеет извлечь немалую выгоду".

И здесь он не ошибся.

Госпожа де Майи сдернула повязку с глаз короля и прижала ее, горячую, насквозь пропитанную жаркой юношеской испариной, к своему оледеневшему лбу. Вся кровь графини де Майи вновь прихлынула к ее сердцу.

Игра возобновилась.

Король, желая загладить свою вину, отчаянно бросился наперерез графине, чтобы она смогла его поймать.

Она схватила его обеими руками, сжала так сильно, что даже побледнела и едва не лишилась чувств от наслаждения.

— О! — пробормотала она. — Это король!

Потом прибавила совсем тихо:

— Да и кто еще это мог бы быть?

Ришелье и Башелье обменялись быстрыми взглядами.

Король покраснел и тяжело дышал.

В его глазах разгорелось пламя.

— Довольно! — сказал он, весь трепеща.

— О да, довольно! — умирающим голосом пролепетала г-жа де Майи.

LXIIIГЕРЦОГ И КАМЕРДИНЕР

После сильных волнений природа человеческая настоятельно требует передышки. Чрезмерная возбудимость, как выразился Башелье, — старшая сестра упадка сил.

Мечтательное расположение духа наших двух участников игры, порожденное взаимной симпатией, положило конец полуночным развлечениям.

Новой игры никто не предложил.

После нескольких попыток завязать беседу, во время которой Ришелье выглядел озабоченным, король — сонным, граф и графиня Тулузские — вялыми, а Луиза де Нель — нервозной, Людовик подал знак Башелье, и тот появился в дверях комнаты с подсвечником в руке.

Этот подсвечник был принесен для господина графа Тулузского, который с поклоном принял его из рук короля, и такой резкий возврат к делам серьезным, то есть к придворному этикету, окончательно призвал присутствующих к почтительности — врагине всяческих мечтаний.

Король остался один задолго до того часа, который сам же определил ранее для окончания ночных развлечений.

Ришелье не преминул запомнить, что на следующий день у него назначена встреча с Башелье.

Поэтому в то самое время, когда король подъехал в своей карете к Парижу вместе с капитаном швейцарцев и графиней Тулузской, когда г-жа де Майи, отправляясь в тот же час, не смогла поймать ни одного красноречивого королевского взгляда, ни дождаться хоть самого обычного прощального слова и затем, закрывшись наглухо в своем огромном экипаже, совсем одна ехала в Париж, Ришелье догнал г-на Башелье, ждавшего его верхом на добром испанском жеребце, шагах в двухстах позади кортежа.

В ту пору еще были памятны поездки покойного короля в Фонтенбло, куда он выезжал со всем двором, так что три десятка экипажей образовывали цепочку длиною в полу-льё, которая змеей извивалась по равнинам, под купами деревьев, оттеняемая каймой из мушкетеров или рейтаров, сияющая, с таким барабанным боем и таким шумом, что можно было распугать всех соек и сорок кантона.

Тогда, стоило великолепному зрелищу фыркающих коней и сверкающего оружия и стуку колес проезжающих экипажей привлечь внимание жителей нескольких окрестных селений, как на порогах хижин и в бедных маленьких квадратах окошек начинали мелькать потревоженные крестьяне, восхищенно и в то же время со смехом глазеющие на такую толпу роскошных господ.

Потом, если какой-нибудь псарь или доезжачий, какой-нибудь конюх отставал, проголодавшись либо захотев пить, если он останавливался, чтобы подтянуть подпругу или пробить на ремне еще одну дырку, — вся деревня, убедившись, что он теперь в одиночестве, набрасывалась на опоздавшего, как муравьи на брошенную добычу.

Тут уж, одарив этого человека или кружкой молока, или кислого вина, или краюхой ржаного хлеба, его осыпали множеством вопросов:

— Как поживает король?

— Король, он какой?

— А дама, что с ним, кто она такая?

— Кто этот кавалер с голубой лентой, что скачет рядом с каретой его величества?

И лакей, чванясь собственной значительностью, снисходил до беседы с крестьянами, пересказывал им события дня, говоря о придворных "мы", а затем уносился прочь, пустив в галоп своего неповоротливого коня, а очарованные слушатели глядели ему вслед, пока он не исчезал из виду в облаке пыли.

Людовик XV в свои юные годы, когда подданные еще боготворили его, вызывал куда больше симпатии: он внушал поклонение, а не любопытство.

Где бы ни проезжал король, он всегда видел лишь одно: как отовсюду к нему тянутся руки, женщины падают на колени, а мужчины молятся, и глаза их полны слез.

Иные грезили о том, как бы облобызать королевский сапог, другие отдали бы жизнь, чтобы припасть губами к его руке, а многие, подобно почитателям Джаггернаута, чуть ли не домогались блаженства быть раздавленными, бросившись под золоченые колеса его кареты.

Оставшись позади кортежа, Ришелье и Башелье приступили к разговору, как люди, знающие цену времени и взаимопонимания.

— Что ж! — начал Ришелье. — Вы вчера хоть поняли, насколько вы оказались правы?

Башелье задумался. Ему не хотелось быть уж слишком прозорливым в глазах такого большого вельможи, каким если не по своему имени, то по занимаемому положению был Ришелье, и он смиренно осведомился:

— Прав в чем, господин герцог?

— Ну, в том, что вы предвидели.

— Разве я что-то предвидел?

— Так вы не помните, что вы мне сказали?

— По какому поводу?

— По поводу короля и госпожи де Майи.

— И что же?

— Король взял госпожу де Майи за талию.

— А госпожа де Майи взяла за талию короля.

И Башелье рассмеялся.

Ришелье стал хохотать вслед за Башелье.

Пока что именно герцог обхаживал лакея.

— Что же из всего этого получится, скажите, мой милый Башелье?

— Из всего этого?

— Ну да, из того, что произошло вчера.

— Ничего, господин герцог.

— Как это ничего?

— Да так.

— Ну вот еще! Вы же сами говорили, что король пылок, и утверждали, что Луиза де Майи, как все женщины из рода де Нель, создана из пламени, она, так сказать, греческий огонь, а теперь вы же уверяете, что эти две огненные натуры, встретившись, не соединятся, чтобы гореть вместе?

— Все так, господин герцог, но король колеблется.

— Он колеблется?

— Да?

— Между кем и кем? Почему?

— У короля на уме королева; его томят угрызения совести; с тех пор как он покинул Версаль, он полон воспоминаний о Версале. С тех пор как королева отошла от него, он сожалеет о королеве; ее образ преследует его. Знайте же, господин герцог: мне порой случалось видеть, как король с семи вечера уже начинал дрожать и трепетать при одной мысли, что в десять он войдет в покои королевы, и в эти минуты я, говорящий сейчас с вами, десятки раз слышал, когда брал шпагу короля, чтобы положить ее у изголовья кровати его жены, да, я отчетливо слышал, как сердце его величества билось под кружевным жабо.

— Это была любовь.

— Плотская, если позволите, господин герцог, однако самая что ни на есть неистовая. Страсти этого рода наделены такой памятью, что ей и конца нет. Я бы поклялся, что королева, сколь она ни холодна к своему очаровательному супругу, так вот, повторяю, я бы поклялся, что она, такая суровая к этому красавцу-юноше, если пожелает, сможет затмить все те соблазнительные видения, что витают вокруг короля.

Как нетрудно заметить, Башелье кинулся в поэзию.

Не обратив никакого внимания на это лирическое отступление, Ришелье продолжал:

— А она пожелает этого, Башелье?

— Никогда.

— Вы уверены?

— Уверен как в моральном, так и в физическом смысле, господин герцог.

Два прилагательных Башелье произнес с нажимом, как человек, знающий цену каждой букве алфавита.

— Что ж, коль скоро вы уверены как в моральном, так и в физическом смысле, — сказал Ришелье, повторяя выражение собеседника, — в равнодушии королевы, будем исходить из этого, друг мой. Так вы говорите, король колеблется?

— Да, он влюблен в некую туманность.

— Как же ее зовут?

— Ах, монсеньер, в том-то и суть моей неуверенности. Накануне вечером эта туманность звалась Олимпией: эта красивая комедиантка, которую он видел на сцене, способна внушить любовь и душевную, и чувственную.

— Вот оно что! Комедиантка! Как же я ее не знаю?