Олива Денаро — страница 20 из 40


39.

В соседней комнате включают радио: значит, старуха вернулась. Вскоре слышится звук отодвигаемого засова, и она возникает в дверях, так и не переодевшись с тех пор, как меня похитила. «Не красней же, когда я на тебя смотрю, — доносятся слова песни, — уйми дрожь сердца, что томится по мне…» Старуха, вздохнув, с недовольным видом оглядывает перевёрнутую вверх дном комнату.

— Вы, молодёжь, сами неприятностей на свою голову ищете, а потом все кругом виноваты, — ворчит она, кивая на растерзанную постель. Потом склоняется надо мной, хватает за плечи, пытается поднять. Руки у неё сильные, как у мужчины, и я, чтобы вырваться из её хватки, сжимаюсь в комочек. — Вставай, вставай, красотка, — хмыкает она уже более добродушно, — неужто хочешь, чтобы он тебя в таком виде нашёл?

— Кто нашёл? — взвизгиваю я, прикрываясь руками. — Я Вас не знаю! Чего Вам от меня надо?

Она убирает руки, садится на край незастеленной кровати. на мгновение прикрывает глаза, качая головой в так льющейся мелодии.

— «И пожалуйста не бойся подарить поцелуй…» Думаешь, ты первая, кому я замуж выйти помогла? Два юных сердечка полюбили друг друга, а на свадьбу нет денег или семья против? Но вот они приходят сюда — и готово дельце! Не ради денег стараюсь, токмо ради счастия малых сих, я же в душе́-то до сих пор девчонка романтичная, — и старуха, ухмыльнувшись, начинает фальшиво подпевать радио: — «Нет, не сомневайся, не откладывай на завтра…» Тут раньше дом свиданий был, — она озирается по сторонам, словно в поисках подтверждения, пока наконец не кивает на портрет обнажённой женщины, — а теперь — дом бракосочетаний! Токмо ради любви, токмо ради любви я всё и делаю!

Она с хохотом сползает на пол. Я натягиваю на голову шаль, но она подсаживается ближе и силой заставляет меня открыть лицо.

— Что не ясно-то, красотка? Зачем ты здесь, спрашиваешь? Так ведь затем, что он тебе в любви признаться хочет! Как с королевой обращаться велел… нет, погоди-ка… как с розой, вот! Так и сказал. Счастливица ты.

Ну да, счастливица. В точности как сестра. Недаром её Фортунатой назвали.

— Кто любит, не станет тобой помыкать, запугивать не станет, силой брать, — всхлипываю я, а по щекам текут слёзы, как у ребёнка, который, проснувшись, не обнаружил в корзинке для подарков даже завалящего цуката.

Старуха снова подсаживается ко мне. Глаза у неё тёмно-синие, дыхание пахнет табаком. Наверное, когда-то она была красива. «Не красней же, когда я на тебя смотрю», — подвывает радио.

— Я тебе так скажу: слезами дела не поправишь, только все глаза выплачешь, — говорит она, протягивая мне платок. — И вот ещё что… — тут её тон вдруг становится угрожающим. — Мой тебе совет: скажи ему, мол, я к тебе добра была.

Вместо ответа я, сбросив шаль, принимаюсь барабанить кулаками по полу:

— Домой хочу! Меня мать с отцом заждались, и свадьба через неделю, жених приедет… — голос срывается от слёз, а перед глазами встают сшитое матерью белое платье, Лилианины коралловые бусы, флёрдоранж и ромашки, присланные цветочником.

— Да какая там свадьба? Какой жених? — едва слышно бормочет старуха, пока, встав на четвереньки, достаёт из-под кровати бельё и покрывала. — Выйдешь отсюда — только одному мужчине станешь принадлежать. Кто ещё тебя возьмёт, порченную?

Женщина — это кувшин. Так мать говорит.

— Но тебе грех жаловаться. Парень — красавчик, при деньгах, любую мог бы иметь… — старуха, взмахнув простынёй, наклоняется подоткнуть края под матрас: сперва с одной стороны, потом, обойдя кровать, с другой. — Давай-ка, красотка, прихорашивайся, — а на меня и не глядит, будто сама с собой разговаривает. — Ты-то чьих будешь? Чем отец твой богат?

— Нету ничего у отца, — всхлипываю. — Всё отняли.

— Смотри, какая любовь… Выходит, не приданого твоего — тебя саму он заполучить желает. Да другие девчонки, небось, любые бумаги готовы подписать, лишь бы сейчас на твоём месте очутиться.

Я резко вскакиваю, бросаюсь к двери, вцепляюсь в ручку, с силой толкаю, потом, поняв тщетность усилий, опускаюсь перед старухой на колени.

— Отпусти, а? Ну пожалуйста! Ты ведь женщина, как и я, значит, можешь меня понять!

Она тем временем раскладывает по кровати подушки, совсем так же, как делала мать. Подбирает с пола ночную рубашку, расстилает на покрывале, задумчиво поглаживает вышивку.

— Я-то? Я, знаешь ли, всё прекрасно понимаю, это ты никак понять не хочешь. Я ведь сама такой же была. Или, думаешь, блондинкой родилась? — она, горько усмехнувшись, проводит рукой по волосам, потом принимается собирать полотенца, складывая их вчетверо. — И жених у меня был. Он меня любил, я его любила. Только он всё не верил, доказательств просил. Я тогда наивной была, думала, коли пробы снять не дам, бросит он меня, к другой уйдёт, к страстной.

«Разве может быть плохо, если чиста любовь?» — надрывается радио. Я, как ни стараюсь, не могу представить её молодой, с другим цветом волос: должно быть, слишком много воды с тех пор утекло.

— Ну, я уступила, один разок всего. И на следующий день он меня бросил, — признаётся она самым доверительным тоном. — Проверить хотел, куплюсь или нет: мол, я на лесть падкая, не устою. А я ведь просто угодить ему хотела, он мне даже не нравился, скорее наоборот. Вот и осталась, опороченная да одинокая, безотцовщиной же росла, откуда денег взять… Женщина — она только одним и ценна, а после гроша ломаного не стоит, — старуха достаёт из кармана юбки пачку сигарет, закуривает. — Это много лет спустя я поняла, что хотеть-то меня все хотят. Правда, на одну ночку только, — и, затянувшись, печально усмехается. А глаза вдруг делаются такими глубокими, что кажутся угольно-чёрными. — Но у тебя-то случай другой, — слышится наконец её вкрадчивый голос, — ты, красотка, не пропадёшь, уж будь уверена.

Я стою, вжавшись лопатками в дверь, словно надеюсь просочиться через неё, если хорошенько толкнусь.

— Взяв тебя силой, он просто обязан будет жениться, вину свою, значит, загладить. Не то прямая дорога ему за решётку.

— Но я так не хочу! — что есть мо́чи ору я, снова принимаясь молотить по двери кулаками.

— То есть как это — не хочешь? Женщина без мужа — как ножниц половинка: ни на что не годна, — кажется, будто я слышу голос матери.

Старуха берёт меня за руку, подводит к зеркалу. Я, совершенно обессилев, покорно, словно маленький ребёнок, бреду за ней. На столике у трюмо покоятся останки розы, которую я сжимала в руках. А по моему узкому смуглому лицу с высокими скулами и большим ртом, отражённому в трёх зеркалах, катятся слёзы.

— Не плачь, деточка, слезами дела не поправишь, — её лицо возникает в зеркале рядом с моим, и на мгновение мне кажется, будто я знаю, как она выглядела, когда была молодой. — Слезами дела не поправишь, — повторяет старуха, затушив сигарету в пепельнице. «Уйми дрожь сердца, что томится по мне», — звучат последние слова песни, и снова наступает тишина. — Этот, другой, тысяча других — разницы нет, — изрекает она. — Сперва больно, конечно, а потом… потом уже ничего не чувствуешь.


40.

Всю ночь я боролась со сном, опасаясь, как бы тот человек не застал меня беззащитной. Совсем как в детстве, ожидая прихода покойников. «Молчание и послушание», — говорила мать, а я лишь таращила глаза, вглядываясь в темноту.

Наконец, уже ближе к рассвету, — шум мотора, хлопанье дверец и голос:

— Женщина, как роза, принадлежит тому, кто сумеет её сорвать.

Он останавливается в дверях, и я, скорчившись посреди кровати, подтягиваю колени к груди, будто в раковину прячусь. Он делает шаг к трюмо, хватает за стебель цветок, почти лишившийся лепестков, лихо вскидывает вверх.

— Ты красива, как роза: свежая, благоухающая — помнишь? Даже ещё красивее: эта за день увянет, а ты так и останешься нераскрытым бутоном. Первой красавицей в городе, — запнувшись, добавляет он, и я вдруг вспоминаю слова, что сказала мне перед расставанием мать.

Красавица или нет, я не знаю, потому и предпочла бы родиться мальчишкой, как Козимино. Ему-то не станут рассказывать, каков он: мой брат и сам прекрасно это знает. Но женское тело — бремя.

— Я для тебя материны простыни велел постелить, — шепчет он, коснувшись ткани кончиками пальцев.

А я так и лежу, уткнувшись головой в плечи. Не двигаюсь, не говорю, не дышу. Как баббалучи.

— Это тебе, — он, усевшись на кровать, кладёт на подушку картонную коробку. — Давай, открывай. Ну же! — теперь в его голосе нетерпение, но я лежу не шелохнувшись, так что крышку ему приходится снять самому.

Вот и они, подарки покойников, думаю я.

— Чистый шёлк, в столице такое самые модные дамы носят. Тонкая работа. После наденешь, как выходить станем, вместо шали своей драной.

После. Для меня за этой дверью есть только до и после. Она — граница, которую я не хочу пересекать, потому что граница эта — внутри меня, она — тоже я.

Он дотягивается до моей ступни. Рука пробегает по подошве, вползает между пальцами, как давным-давно делала мать, вычищая песчинки. Я чувствую кожей тепло его губ, нежных, как хлебный мякиш.

— Ноги твои я целую, моя королева. Роза, роза свежая…

Губы медленно взбираются выше, к лодыжке, он тянет меня к себе. Я вцепляюсь в бортик кровати, внезапно обнаружив, насколько устала, обессилела.

— Разве могла подобная красавица достаться тому, кто её даже не видит? Едва я узнал, что ты помолвлена со слепцом, тут же решил тебя спасти, — его руки добираются до подола юбки, касаются моих колен. — Принцесса среди свинопасов, — бормочет он, снова бросаясь целовать лодыжки, икры. Потом, схватив меня за бёдра, тянет, рвёт что есть силы. Пальцы разжимаются сами собой, и я скольжу к нему, как баббалуча, лишённая раковины. Его лицо так близко, что я чувствую сладковатый запах жасмина.

— Если отпустишь, я никому ничего не скажу, — шепчу я. — Просто вернусь домой, тихо-тихо.

— Выйдя отсюда, ты будешь моей женой. К счастью для тебя… и для меня, — усмехается он.