Олива Денаро — страница 32 из 40

Тощая Шибетта бросается было следом, но мы с матерью её удерживаем.

— Я вовсе и не думала никого огорчить, — жалуется она, утирая покрасневшие глаза. — Просто хотела заверить, что мести со стороны Мушакко вам опасаться нечего. А значит, Фортуната наконец-то свободна! После всего, через что она прошла, ей радоваться надо!

Я молча смеряю гостью взглядом, не зная, верить ли в её искренность, но потом меня прорывает:

— Что же это за свобода, а? Свобода считаться потаскухой, обманом заполучившей хорошую фамилию? Той, от кого даже собственный муж отрёкся? Это ты свободой называешь, Мена?

— А какой у нас выбор, Оли? — она поднимает на меня глаза и так стискивает зубы, что костлявые скулы выпирают ещё сильнее. — Остаться старой девой, как я? Это, что ли, свобода? Думаешь, я свободна? Небось ещё и счастлива? Может, мне, как тебе, Фортунате, Тиндаре или Розалине, носом не тычут, что делать? Каждая женщина свой грех носит. Сестрице твоей по крайней мере не мучиться больше. Может уехать куда-нибудь, заново жизнь начать. А что: брак распался, детей, на её счастье, нет… — и вдруг, оборвав фразу на полуслове, медленно оседает на неудобный стул: должно быть, вспомнила выпирающий Фортунатин живот, едва прикрытый свадебным платьем, и теперь сожалеет о том, что сказала. Бедняжка Мена, с неожиданной нежностью думаю я, она ведь, в отличие от многих в этом городе, хотя бы не всякий раз уверена, что знает ответ. И вовсе она не плохая — уж точно не хуже меня. Просто каждая из нас и права, и неправа одновременно.


62.

Приход весны с каждым днём всё заметнее. Эта пора с самого детства была для меня праздником, ведь именно весной посадки в отцовском огороде потихонечку начинали доказывать, что не зря мы давали им семена, воду, удобрения, свет и тепло, не напрасно подрезали и обрабатывали от вредителей. Но в нынешнем году наш участок не может похвастать яркими красками и запахом свежести, а без этого ни растениям, ни даже мне уже и весна не весна.

За рукоделием мы теперь включаем радиоприёмник — единственное, что Фортуната забрала из дома Мушакко: я горланю песни, а сестра учит меня танцевать, как близняшки Кесслер[23], которых видела по телевизору. Мы, столь непохожие близнецы, — она, такая же высокая и светловолосая, что и Эллен с Алисой, я мелкая, чернее воронова крыла, — становимся рядышком посреди кухни, напротив зеркала, и, взявшись за руки, затягиваем: дадаумпа, дадаумпа, дадаумпа. Потом, щёлкнув в унисон пальцами, повторяем: дадаумпа, дадаумпа, ум-па. Мать ворчит, что в нас всё детство играет, мол, вырасти выросли, а ума не вынесли, но, случается, и сама, уперев руку в бок и чуть отставив ногу в сторону, присоединяется к танцу, подпевая вместе с нами: дадаумпа, ум-па.

Но однажды утром, когда мы, мурлыкая «Quando, quando, quando»[24], варим апельсиновое варенье, в дверь стучат: это пристав с повесткой на первое заседание суда. Впустив его, мы выключаем радио и больше уже не включаем.

Погода снова портится: кажется даже, что вернулась зима. Учиться совершенно не хочется, мои книжки пылятся стопкой на столе. С головой погрузившись в вязание, я едва заставляю себя прочесть вслух очередное письмо Маддалены. Она пишет, что Фортуната, уйдя от мужа, проявила невероятную смелость и что теперь нужно обязательно подать карабинерам заявление о перенесённом насилии. И ещё добавляет, что, пока у нас не появится закона о разводе, живущим порознь супругам непросто будет начать новую жизнь. Но вскоре всё изменится, и именно благодаря нам, женщинам Юга, которые пострадали больше других и теперь куда сильнее жаждут освобождения. Освобождение мне по душе. В конце письма Маддалена предлагает Фортунате пожить немного в столице, у её подруги, которая поможет моей сестре найти работу.

— Да я ведь ничего сама не умею, даже улицу перейти! Как же мне отсюда уехать? Чем заниматься? Ты хотя бы в школу ходила, а я из отчего дома сразу к Мушакко перебралась, ничего о жизни не знаю… — чуть не плачет Фортуната, не отрывая глаз от мотка пряжи у себя на коленях. Её руки мечутся в безумном танце, отматывая нить. — Прости, Оли, — виновато шепчет она, — не пойду я к старшине Витале, не смогу просто. Это ты у нас сильная, а я… я не такая, — и зажатые под мышкой спицы падают на пол.

— Я тоже раньше такой не была, — я ловлю упавшее вязание, спасаю убежавшие петли, протягиваю ей. — Вот, держи. Всё в порядке, и не заметно совсем.


Неделей позже Фортуната в материном воскресном пальто и с её же потёртым холщовым саквояжем, товарищем по памятному свадебному путешествию через пролив, садится в автобус, чтобы ехать в столицу к Маддалениной подруге. Шляпка, чуть тронутые помадой губы — она снова стала красавицей, как в детстве, когда мне приходилось тащиться следом, стоило ей только выйти из дома. Но на сей раз она вышла одна и, торопливо зашагав в сторону шоссе, почти сразу скрылась из виду. Только меня обняла перед уходом, шепнув:

— Видишь? Стоило нам, как близняшкам Кесслер, сплясать вместе это дадаумпа, — и всё, я уже такая, как ты.


63.

В ночь похолодало. Фортунатина кровать на другом конце комнаты пуста, а моя будто давит со всех сторон. Правила сна таковы: лечь на спину, закрыть глаза, дышать глубоко и размеренно. Но стоит мне смежить веки, в голове только мысли о завтрашнем дне. Сон приходит и снова улетучивается, череда смутных образов раз за разом гонит его прочь: пунцовое пятно, расползающееся по белизне брюк, свист, доносящийся с улицы, глаза, следящие за каждым моим шагом, руки, стискивающие моё тело, рвущееся в клочья нутро, сочащиеся кровью простыни, Лилианины книги в потёртых обложках из цветной бумаги, Фортуната, которая барабанит в нашу дверь сбитыми на костяшках пальцами, а с волос у неё потоком льёт вода, веточка жасмина, роза, ромашки, облака в форме двурогих морленей, Алиса, заплутавшая в погоне за кроликом, который увлекает её в тёмную комнату и протягивает шёлковый платок, но Алиса сбегает посреди ночи под грохот выстрелов приближающихся карабинеров, и адвокат Сабелла застёгивает свой чёрный портфель, а Червонная королева приказывает: «Отрубить ей голову!»

Снова открыв глаза, я утираю взмокшее лицо. Пот течёт по спине, стиснутые челюсти болят. Дойдя до уборной, сую руки под холодную воду, плещу на шею. В доме всё тихо. Я хватаю лампу, с которой мы ходим собирать улиток и, распахнув дверь, выхожу во двор. Чуть ли не силой заставляю себя дойти до того места, где росла, пока не погибла, олива, где когда-то ощупывал моё лицо Франко, и, встав на колени, голыми руками принимаюсь копать. В густом ночном мраке, согнувшись в три погибели, чувствуя, как тяжко падает на плечи ночная роса, я рою, пока наконец не касаюсь грубой дублёной кожи, а после, ломая ногти, рою снова, извлекая на свет старый, заплесневевший кожаный ранец. Потом гашу лампу и в полной темноте возвращаюсь в дом, неся с собой нужную мне вещь.

Расстегнув почти съеденные ржавчиной пряжки, я разворачиваю мокрый, весь в тёмных пятнах, пакет, и внутри, куда не добрались дождь и грязь, нахожу платье с праздника святого покровителя. Раскладываю его на кровати: вышивка цела, как, впрочем, и сама ткань. Прошедшие месяцы потрепали меня, но его не тронули. Я достаю из шкатулки для шитья иголку, сажусь на край постели и, склонившись над тусклым ночником, продеваю нитку в ушко, закрепив на другом конце узелком. Стянув края, мелкими, незаметными стежками, как учила мать, зашиваю прореху. Прохожу по всей длине разодранной ткани, которая под моими руками будто бы снова становится целой, даже если на самом деле это вовсе не так, и, закончив, обрезаю нитку ножницами.

Потом, сбросив пижаму, воображаю, что сейчас ночь перед свадьбой, последняя ночь, которую я провожу один на один со своим пока ещё нетронутым телом, прежде чем оно, став собственностью мужчины, будет предоставлено любой его прихоти. Провожу ладонями по груди, животу, бокам, касаюсь бёдер, коленей, лодыжек, ступней, каждого пальца по очереди. Со дня того танца я чуть подросла, но фигура осталась прежней: может, даже похудела немного. Расстёгиваю одну за другой пуговицы, надеваю платье. Достаю из тайника под кроватью коралловые бусы, что дала мне Лилиана, щёлкаю, собрав волосы на макушке, замочком на шее и плавно, в такт звучащему в голове свадебному маршу, выступаю по комнате, словно направляясь к алтарю.

Готова ли ты, Олива Денаро, остаться навек одинокой, до конца дней своих не выходя замуж, в горе и в радости, в богатстве и в бедности, в болезни и в здравии, пока смерть не разлучит тебя с этой Землёй? Готова?

Готова ли я?

Проснувшись наутро, я обнаруживаю, что белое платье с первого бала всё ещё на мне.


64.

Они ждут за столом в кухне.

— Я готова, — говорю, — пойдёмте, на автобус опоздаем.

Страхи прошедшей ночи покинули меня, излившись из тела, как уходит вода из ванны, унося всю грязь в сточную трубу. Платье вернулось в старый ранец и вновь похоронено под корнями оливы, остался лишь мой позор.

— Торопиться некуда, — отвечает отец. — Кало отвезёт нас на автомобиле, они с Лилианой ждут у начала грунтовки ровно десять.

Я сажусь рядом с ними, ломаю чёрствый хлеб, макаю его в молоко, замешанное с кофе, чуть присыпаю сахаром: обычный ведь день, не хуже любого другого.

— Мне тогда стоит остаться, с мамой побуду, — говорит Козимино, приглаживая усы, — мы же вшестером не поместимся. А потом, как вернёшься, ты мне всё расскажешь. На ухо, как сказки про Джуфу, — и брат кладёт руку мне на плечо. Высоченный, с длинным тощим телом, он похож зонтик, под которым можно укрыться от непогоды или палящего солнца.

Я ещё дожёвываю последний кусок, а мать, склонившись над столом, уже собирает приборы и посуду, чтобы поставить их в раковину.

— Я тебе юбку новую приготовила, — говорит она, будто на прощанье перед тем, как меня в школу отправить.