Этот дом она построила сама – ну, почти сама. Они с Генри много лет назад полностью разработали проект и потом трудились бок о бок со строителями, чтобы у Криса, когда он выучится на подиатра и вернется домой, было пристойное жилье. Когда строишь дом сам, у тебя к нему совсем другое чувство, чем когда его строят тебе чужие люди. Оливия привыкла к этому чувству, потому что она всегда любила сама создавать вещи: платья, сады, дома. (Корзины желтых роз – тоже ее рук дело, она расставила их с утра пораньше, еще до рассвета.) Ее собственный дом, на несколько миль ниже по дороге, они с Генри тоже строили сами, много лет назад, и совсем недавно она выгнала уборщицу из-за того, что эта юная дурында волоком тянула пылесос по полу и точно так же стаскивала вниз, отчего он бился о стены и ступеньки.
По крайней мере, Кристофер ценит свой дом. В последние годы они заботились о доме все втроем, Оливия, Генри и Кристофер, – полировали дерево, сажали сирень и рододендроны, копали ямки под столбы забора. Теперь Сюзанна (про себя Оливия называет ее Доктор Сью) возьмет дело в свои руки. Небось наймет садовника и экономку, она же из богатой семьи. («Какие хорошенькие у вас настурции», – сказала Доктор Сью Оливии пару недель назад, указывая на ряды петуний.) Но это ничего, думает Оливия. Приходится подвинуться, чтобы уступить место новому.
Сквозь опущенные веки Оливия видит красные лучи заката, косо падающие в окно, чувствует, как солнце согревает ее лодыжки и голени, трогает рукой нагретую мягкую ткань платья, которое и правда удалось на славу. Ей приятно думать о куске черничного торта, который ей удалось незаметно опустить в большую кожаную сумку, – как она придет домой и спокойно его съест, как она снимет пояс для чулок, как все опять вернется в норму.
Оливия чувствует, что в комнате кто-то есть, и открывает глаза. Из дверного проема на нее пялится ребенок, маленькая девочка, одна из чикагских племяшек невесты. Это как раз та, которая перед сaмой свадебной церемонией должна была посыпать дорожку лепестками роз, но в последний момент передумала, надулась – и ни в какую. Доктор Сью, впрочем, не рассердилась, она что-то ласково, ободряюще шептала девочке, обхватив ладонями маленькую головку. Наконец Сюзанна добродушно крикнула «Поехали!» женщине, стоявшей у дерева, и та заиграла на флейте. И тогда Сюзанна подошла к Кристоферу – тот не улыбался, застыл, словно коряга, выброшенная на берег, – и так они оба стояли на лужайке, пока их женили.
Но этот жест, эти ладони, бережно сложенные чашечкой вокруг детской головки, то, как рука Сюзанны одним легким быстрым движением погладила девочкины светлые волосы и тонкую шейку, – все это осталось с Оливией. Все равно что смотреть, как какая-то женщина ныряет с борта яхты и легко плывет к берегу. Напоминание о том, что одни люди могут то, чего не могут другие.
– Привет, – говорит Оливия девочке, но та не отвечает. Через пару секунд Оливия спрашивает: – Сколько тебе лет?
Она давно уже не разбирается в маленьких детях, на вид этому ребенку года четыре, быть может, пять, – в семействе Бернстайнов, похоже, рослых не водится.
Девочка по-прежнему молчит.
– Ну давай, беги, – говорит ей Оливия, но дитя прислоняется к дверному косяку и слегка раскачивается туда-сюда, не сводя глаз с Оливии.
– Пялиться на людей неприлично, – сообщает ей Оливия. – Тебя разве этому не учили?
Девочка, продолжая раскачиваться, спокойно говорит:
– Ты похожа на мертвую.
Оливия приподнимает голову:
– Ах вот чему учат детей в наше время?
Но, опускаясь опять на подушки, она обнаруживает, что тело реагирует на слова девчонки короткой болью за грудиной, легкой, будто взмах крыла. Ребенку не мешало бы вымыть язык с мылом.
Ну и ладно, все равно этот день подходит к концу. Оливия смотрит вверх, на стеклянную крышу над кроватью, и уговаривает себя, что, кажется, ей удалось его пережить. Она воображает, что было бы, если б сегодня, в день свадьбы сына, ее опять хватил сердечный приступ. Вот она сидит на складном стуле на лужайке, у всех на виду, и когда сын говорит «обещаю», она молча, неуклюже валится замертво, лицом в траву; широкая задница, обтянутая полупрозрачным муслином с геранями, торчит, выставленная на всеобщее обозрение. Обеспечит народ темой для разговоров на много недель.
– Что это за штуки у тебя на лице?
Оливия поворачивает голову к двери:
– Ты еще здесь? Я думала, ты ушла.
– Из одной такой штуки волос торчит, – говорит ребенок, осмелев, и делает шаг в комнату. – Из той, что на бороде.
Оливия снова обращает взор к потолку и встречает эти слова спокойно, без ударов крыла в груди. Поразительно, до чего нахальны нынешние дети. И какая отличная была мысль – сделать над кроватью стеклянную крышу. Крис говорил ей, что зимой можно иногда лежать и смотреть, как идет снег. Он всегда был такой – совсем другой, очень тонкий, остро чувствующий. Вот почему он так отлично пишет масляными красками, от врача-подиатра такого обычно не ожидаешь. Он был интересным, непростым человеком, ее сын, а в детстве – таким впечатлительным, что однажды, читая «Хайди», нарисовал к ней иллюстрацию – какие-то горные цветы на альпийском склоне.
– Что это у тебя на бороде?
Оливия видит, что девочка жует ленточку своего платья.
– Крошки, – отвечает Оливия. – От маленьких девочек, которых я съела. Беги, пока я тебя не сожрала. – И делает большие глаза.
Девочка слегка пятится, держась за косяк.
– Ты все врешь, – говорит она наконец, однако поворачивается и исчезает.
– Не прошло и часа, – бурчит Оливия.
Теперь она слышит цоканье тонких каблучков по коридору, не очень ритмичное. «Я ищу тубзик для девочек», – говорит женщина, и Оливия узнает голос Дженис Бернстайн, матери Сюзанны, а голос Генри отвечает: «Сюда, вот сюда, пожалуйста».
Оливия ждет, что Генри заглянет в спальню, и да, через миг он тут как тут. Его большое лицо лучится той особой приветливостью, которая всегда находит на него в большой компании.
– С тобой все в порядке, Олли?
– Тш-ш-ш. Заткнись. Не обязательно всем знать, что я здесь.
Он подходит ближе и шепчет:
– С тобой все в порядке?
– Я готова идти домой. Хотя ты бы, конечно, рад торчать тут до третьих петухов. Ненавижу, когда взрослые тетки говорят «тубзик для девочек». Она что, напилась?
– Да нет, Олли, ну что ты.
– Они там курят, – Оливия указывает подбородком в сторону окна, – хоть бы дом не спалили.
– Не спалят, – говорит Генри и после короткой паузы добавляет: – По-моему, все прошло хорошо.
– Кто бы сомневался. Давай прощайся со всеми и поедем уже наконец поскорей.
– У нашего сына славная жена, – говорит Генри, медля у изножья кровати.
– Да, наверное.
Они молчат; в конце концов, для обоих это шок. Их сын, их единственный ребенок теперь женат. Ему тридцать восемь лет, они к нему за эти годы очень сильно привыкли.
В какой-то момент они думали, что он женится на своей ассистентке, но это длилось недолго. Потом казалось, что он вот-вот женится на учительнице с Черепахового острова, но это тоже скоро кончилось. А потом вдруг здрасьте, ни с того ни с сего: Сюзанна Бернстайн, доктор медицины, обладательница ученой степени, явилась в город на какую-то конференцию и целую неделю шастала тут в новых туфлях. Из-за этих туфель воспалился вросший ноготь, а на пятке раздулся нарыв размером со стеклянный шарик – Сюзанна готова была повторять эту историю бесконечно. «Я заглянула в “Желтые страницы”, и пока я доковыляла до его кабинета, от ноги моей вообще остались одни воспоминания. Ему пришлось сверлить мне ноготь! Романтическое знакомство, нечего сказать!»
Оливия находила эту историю идиотской. Почему бы этой девице, при ее-то деньжищах, не купить себе просто-напросто пару туфель подходящего размера?
Но так или иначе, эти двое повстречались. А остальное, как не уставала повторять Сюзанна, уже история. Если, конечно, считать, что полтора месяца – это солидный исторический период. Потому что молниеносность этой женитьбы тоже была поразительна.
– А какой смысл тянуть? – сказала Сюзанна Оливии в день, когда они заехали показать кольцо.
– Совершенно никакого смысла, – покладисто ответила Оливия.
– И все-таки, Генри, – говорит Оливия теперь, – почему именно гастроэнтеролог? Можно же было выучиться на какого угодно врача, и чтоб не надо было ковыряться в кишках. О таком даже думать неприятно.
Генри глядит на нее своим обычным рассеянным взглядом.
– Понимаю, – говорит он.
Солнечные блики дрожат на стене, белые занавески слегка колышутся. Возвращается запах сигаретного дыма. Генри и Оливия молчат, смотрят на изножье кровати. Наконец Оливия произносит:
– Она слишком самоуверенная особа.
– Она нравится Кристоферу, – говорит Генри.
Они почти что шепчутся, но при звуке шагов по коридору оба поворачиваются к приоткрытой двери, нацепив на лица дружелюбное выражение. Однако мать Сюзанны не останавливается, проходит мимо – в темно-синем костюме, с сумочкой, похожей на миниатюрный чемодан.
– Лучше вернись к ним, – говорит Оливия. – Я через минуту тоже приду попрощаться. Дай мне только еще секундочку отдохнуть.
– Да, отдыхай, Олли.
– Заедем в «Данкин Донатс»? – спрашивает она. Они любят сидеть на диванчике у окна, и там есть официантка, которая их знает; она всегда приветливо здоровается, а потом оставляет их наедине.
– Это можно, – говорит Генри, уже от двери.
Снова приваливаясь спиной к подушкам, она вспоминает, как бледен был сын во время свадебной церемонии. Со своей типично кристоферовской сдержанностью он благодарно смотрел на невесту, а она – худая, плоскогрудая – тоже неотрывно глазела на него снизу вверх. Ее мать плакала, и это была та еще картина – из глаз Дженис Бернстайн слезы буквально катили ручьями.
– А вы разве не плачете на свадьбах? – спросила она потом у Оливии.
Оливия ответила:
– Не вижу причин для слез.