Оливия Киттеридж — страница 2 из 54

– У моей мамы уже много лет рассеянный склероз, так что мы рано научились помогать по хозяйству. А братья мои, все трое, совершенно разные – правда, странно?

Старший брат, сказала Дениз, поправляя на полке флакон шампуня, был отцовским любимчиком, пока не женился на девушке, которая отцу не понравилась. Зато, сказала она, родители ее Генри – просто чудо. До Генри у нее был бойфренд из протестантов, и его родители были к ней не очень-то добры.

– Так что все равно бы ничего не вышло, – произнесла она, заправляя за ухо прядь волос.

– Генри потрясающий парень, – сказал Генри.

Она кивнула, улыбаясь сквозь очки, словно тринадцатилетняя. И он снова представил ее трейлер и как эти двое кувыркаются там, словно щенята-переростки; он сам не понимал, почему от этих мыслей чувствовал себя таким счастливым, как будто сквозь него текло жидкое золото.

Она была такая же прилежная и ответственная, как миссис Грэнджер, только с легким характером.

– Во втором ряду, прямо под витаминами, – говорила она покупателю. – Идемте, я вам покажу.

Как-то раз она призналась Генри, что иногда дает человеку вдоволь походить по аптеке и только потом спрашивает, чем ему помочь.

– Понимаете, люди тогда могут найти что-нибудь для себя нужное, хотя они и не догадывались, что им это было нужно. А у вас продажи вырастут.

Луч зимнего солнца, преломляясь на стеклянной полке с косметикой, прямоугольником ложился на пол; полоска деревянного пола сияла, словно медовая.

Он одобрительно приподнял брови:

– Повезло же мне, Дениз, когда вы впервые переступили этот порог.

Она тыльной стороной ладони подтолкнула очки на переносицу и прошлась тряпкой по баночкам с мазями.

Джерри Маккарти, паренек, привозивший медикаменты из Портленда раз в неделю, а если требовалось, то и чаще, тоже иногда перекусывал с ними в дальней комнате. Ему было восемнадцать, только-только после школы. Большой, толстый увалень с гладким лицом, так сильно потевший, что пятна расплывались по рубашке, как будто у бедняги протекло грудное молоко. Сидя на упаковочном ящике – колени доставали до ушей, – он уминал сэндвич, из которого вылетали щедро сдобренные майонезом куски яичного салата или тунца и приземлялись на рубашку. Генри не раз видел, как Дениз протягивала парню бумажное полотенце.

– Со мной тоже такое бывает, – услышал он однажды. – Каждый раз, когда я ем сэндвич, в котором есть хоть что-то, кроме мяса, я вся перемазываюсь с головы до ног.

Это была явная неправда. Дениз была чистюля – чистенькая, как белая тарелка, хоть и такая же простенькая.

– Добрый день, – говорила она, сняв телефонную трубку. – Аптека «Городок», чем я могу вам помочь?

Точно девочка, играющая во взрослую.

А потом было так: однажды утром понедельника, в насквозь промерзшей за выходные аптеке, он, открывая вход для покупателей, спросил:

– Ну, как прошли выходные, Дениз?

Накануне Оливия отказалась идти в церковь, и Генри, что было ему не свойственно, говорил с нею резко.

– Человек всего-навсего просит жену пойти с ним в церковь, – слышал он собственный голос будто со стороны, стоя на кухне в трусах и гладя брюки. – Неужели он слишком многого хочет?

Если он пойдет без нее, все сразу подумают, что семейная жизнь у них не задалась.

– Да, черт возьми, именно что слишком много! – Оливия чуть ли не брызгала слюной, вся ее ярость выплеснулась наружу. – Ты представить себе не можешь, как я устаю: целый день уроки, потом эти идиотские совещания у кретина-директора! Потом по магазинам. Потом готовка. Глажка. Стирка. Уроки с Кристофером! А ты… – Она стояла, вцепившись в спинку стула в столовой; темные волосы, спутанные со сна, падали на глаза. – Ты, мистер Старший Дьякон Святоша Всеобщий Любимчик, хочешь отнять у меня воскресное утро! Хочешь, чтоб я сидела среди этих надутых снобов! – Она вдруг, очень резко, опустилась на этот самый стул. – Как мне это все осточертело, – сказала она спокойно. – Просто до смерти.

Тьма прогрохотала сквозь него, душа словно задыхалась в дегте. Но утром в понедельник Оливия заговорила с ним как ни в чем не бывало:

– На прошлой неделе у Джима в машине стояла такая вонь, как будто там кого-то вырвало. Надеюсь, он ее помыл.

Джим О’Кейси преподавал вместе с Оливией и из года в год подвозил ее и Кристофера в школу.

– Будем надеяться, – сказал Генри, и тем самым ссора была исчерпана.

– Ой, выходные прошли прекрасно, – сказала Дениз, и ее маленькие глазки смотрели на него сквозь очки с такой детской радостью, что сердце его готово было расколоться надвое. – Мы были у родителей Генри и вечером копали картошку. В свете фар. Искать картошку в холодной земле – это как пасхальные яйца разыскивать!

Он перестал распаковывать коробку с пенициллином и обернулся к Дениз. Покупателей еще не было, под окном шипел радиатор.

– Как это здорово, Дениз, – сказал он.

Она кивнула и провела рукой по полке с витаминами. На лице ее мелькнуло что-то похожее на страх.

– Я замерзла и тогда пошла и села в машину, смотрела, как Генри копает картошку, и думала: «Это чересчур хорошо, чтобы быть правдой».

Удивительно, подумал он, что же в ее юной жизни приучило ее не доверять счастью. Может, болезнь матери…

– У вас впереди много-много лет счастья, Дениз. Наслаждайтесь им спокойно.

Или, может быть, подумал он, снова поворачиваясь к коробкам, все дело в том, что если ты католик, то тебя заставляют терзаться чувством вины по любому поводу.


Следующий год – был ли он самым счастливым в жизни Генри? Именно так он частенько думал, хотя и знал, что глупо утверждать такое про какой бы то ни было год жизни, и все же в его памяти именно этот год сохранился как блаженная пора, когда не думается ни о начале, ни о конце и когда он ехал в аптеку во мгле зимнего утра, а потом в пробивающемся свете утра весеннего, а впереди во всю ширь сияло лето, маленькие радости его работы своей простотой наполняли его до краев. Когда Генри Тибодо заезжал на гравийную парковку, Генри Киттеридж часто выходил открыть и придержать дверь для Дениз и кричал: «Привет, Генри», и Генри Тибодо высовывался из окна машины и кричал в ответ: «Привет, Генри» – с широченной улыбкой на лице, озаренном приветливостью и добродушием. А иногда это был просто приветственный взмах рукой: «Генри!» И второй Генри отвечал: «Генри!» Этот ритуал доставлял удовольствие и им обоим, и Дениз, и она, словно футбольный мячик, которым они легонько перебрасывались, ныряла внутрь аптеки. Ручки ее, когда Дениз снимала перчатки, были по-детски тоненькими, но когда она нажимала на клавиши кассового аппарата или опускала товар в белый пакетик, это уже были ловкие, изящные руки взрослой женщины – руки, которые (представлял Генри) нежно касаются любимого мужа, которые когда-нибудь будут с тихой женской уверенностью скреплять булавкой пеленку, остужать пылающий жаром лобик, класть под подушку подарок от зубной феи.

Наблюдая за ней, следя, как она подталкивает очки, сползшие на переносицу, когда читает прейскурант, Генри думал, что она – само вещество Америки, сама ткань ее; потому что происходило все как раз тогда, когда начинались все эти дела с хиппи, и, читая в «Ньюсуик» про марихуану и свободную любовь, Генри чувствовал беспокойство, которое мгновенно рассеивалось при одном только взгляде на Дениз. «Мы катимся ко всем чертям, точь-в-точь древние римляне, – торжествующе заявляла Оливия. – Америка протухла, как огромный шмат сыра». Но Генри по-прежнему верил, что победит умеренность, ведь в своей аптеке он изо дня в день работал рядом с девушкой, чьей единственной мечтой было строить семью с любимым мужем. «Эмансипация меня не интересует, – как-то сказала она. – Я хочу вести хозяйство и заправлять постели». И все же, если бы у Генри была дочка (а он бы очень хотел дочку), он предостерег бы ее от такого. Он бы сказал ей: хорошо, конечно, заправляй постели, но найди способ занять голову, не только руки. Однако Дениз не была ему дочерью, и он сказал ей, что создавать семейный уют – благородное дело, и мельком подумал о той свободе, которая идет рука об руку с заботой о ком-то, кто тебе не родня по крови.

Генри восхищало ее простодушие, чистота ее мечтаний, но это, разумеется, не значило, что он был в нее влюблен. Больше того, эта ее природная сдержанность всколыхнула в нем новую, мощную волну страсти к Оливии. Резкие суждения Оливии, ее полные груди, бурные перепады настроения, внезапный низкий раскатистый смех – все это пробуждало в нем какое-то новое, мучительное желание, и порой, когда он погружался в нее в ночной тьме, ему представлялась не Дениз, а, странным образом, ее сильный молодой муж – неукротимость молодого мужчины, который отдается животной силе обладания, – и это приводило Генри Киттериджа в невероятное неистовство, как будто, любя свою жену, он вместе со всеми мужчинами мира любил всех женщин, таящих глубоко в себе темную, мшистую тайну земли.

– О господи, – говорила Оливия, когда он скатывался с нее.


В колледже Генри Тибодо играл в футбол – как и Генри Киттеридж.

– Здорово было, правда? – спросил его однажды молодой Генри. Он приехал за Дениз чуть раньше времени и зашел в аптеку. – Слышать, как вопят трибуны. Видеть хороший пас и понимать, что ты его возьмешь. Ох, как же я это любил! – Он широко улыбнулся, его чистое лицо, казалось, излучало преломленный свет. – Обожал просто.

– Подозреваю, я играл куда хуже вас, – сказал Генри Киттеридж.

Он неплохо бегал и прыгал, но по-настоящему хорошим игроком так и не стал – не хватало агрессии. Ему было стыдно вспоминать, как перед каждой игрой на него накатывал страх. И какое облегчение он испытал, когда его отметки поползли вниз и спорт пришлось бросить.

– Да я не так уж хорошо играл, – сказал Генри Тибодо, потирая затылок большой ладонью. – Просто мне очень нравилось.

– Хорошо он играл, – вставила Дениз, надевая пальто. – Даже отлично. У чирлидерш был особый танец, специально для него одного. Пойдем же, Тибодо, пойдем, – позвала она застенчиво и с гордостью.