Дома Генри сказал ей:
– Не стоит больше говорить Сюзанне, что она ошиблась.
– Да черт побери, – сказала Оливия. – Я буду говорить ей все, что мне вздумается!
Однако приготовила яблочный мусс и отвезла им.
Они не были женаты и четырех месяцев, когда Кристофер однажды позвонил с работы.
– Слушай, – сказал он. – Мы с Сюзанной переезжаем в Калифорнию.
Мир Оливии перевернулся. Как если бы она думала, к примеру, думала: вот это дерево, а это кухонная плита – в то время как это было бы вовсе не дерево и никакая не плита. Когда она увидела табличку «Продается» перед домом, который они с Генри построили для Кристофера, в сердце ей словно вонзились длинные острые щепки. Иногда она рыдала так, что пес подвывал, и дрожал, и тыкался холодным носом в ее локоть. Она орала на пса. Орала на Генри.
– Хочу, чтоб она сдохла, – говорила Оливия. – Просто сдохла, прямо сейчас.
И Генри не корил ее.
Почему Калифорния? Зачем так далеко, через всю огромную страну?
– Я люблю солнце, – сказала Сюзанна. – Осень в Новой Англии хороша первые две недели, а потом опускается тьма, и… – Она улыбнулась и повела плечом. – Мне просто это не нравится, вот и все. А вы к нам скоро приедете.
Переварить это было непросто. Генри к тому времени уже не работал в аптеке. Он ушел на пенсию раньше, чем собирался (арендная плата подскочила до небес, и здание продали большой сетевой аптеке), и часто пребывал в растерянности, не зная, чем заполнить свои дни. Оливия, вышедшая на пенсию пятью годами раньше, после долгих лет преподавания математики в школе, все повторяла ему: «Составь себе распорядок дня и не отступай от него».
Так что Генри записался на вечерние курсы деревообработки в Портленде, и поставил в подвале станок, и постепенно изготовил четыре неровные, зато красивые кленовые салатницы. А Оливия, обложившись каталогами, заказала сто луковиц тюльпанов. Они вступили в Американское общество Гражданской войны – прадедушка Генри участвовал в битве при Геттисберге, в доказательство чего у них в сундуке имелся старинный пистолет, – и раз в месяц ездили в Белфаст, где все садились в кружок и слушали лекции о сражениях, героях и так далее. Это было интересно. Это помогало. Они болтали с другими членами общества Гражданской войны, потом, по темноте, отправлялись домой и проезжали мимо дома Ларкинов, где не горел свет. Оливия качала головой.
– Я всегда думала, что у Луизы не хватает пары заклепок, – говорила она.
Луиза работала психологом и консультантом по профориентации в той же школе, где преподавала Оливия, и что-то в этой Луизе было не так – то, как много и оживленно она болтала, и как носилась со своими нарядами, и тонны штукатурки на лице…
– На рождественских вечеринках она вечно напивалась, – говорила Оливия. – Один раз вообще до бесчувствия. Сидела в спортзале на трибуне для зрителей и горланила: «Вперед, христианское воинство!» Омерзительное зрелище, честное слово.
– Ну ладно, – сказал Генри.
– Да, – согласилась Оливия. – Что ладно, то ладно.
И так они потихоньку становились на ноги, шаг за шагом нащупывали свой путь в этой стране Пенсионерии, пока однажды вечером не позвонил Кристофер и спокойно не сообщил, что разводится. Генри поднял трубку в спальне, Оливия – в кухне.
– Но почему? – спросили они хором.
– Она так хочет, – ответил Кристофер.
– Но что случилось, Кристофер? Бога ради, да вы всего год как женаты!
– Мам, случилось то, что случилось. Это все.
– Ну что ж, тогда возвращайся домой, сынок, – сказал Генри.
– Нет, – ответил Кристофер. – Мне тут нравится. И от пациентов отбою нет. Так что возвращаться я не собираюсь.
Генри весь вечер просидел в гостиной, обхватив голову руками.
– Возьми себя в руки. Выйди из ступора, – велела ему Оливия. – Бога ради, ты же не Роджер Ларкин, в конце концов. – Но руки у нее дрожали, и она пошла и вытащила все продукты из холодильника и вымыла его, включая полочки, губкой, которую окунала в миску с холодной водой и содой. Потом сложила все обратно. А Генри сидел в той же позе.
Все чаще и чаще Генри сидел в гостиной, обхватив голову руками. И вдруг однажды с внезапной бодростью заявил:
– Он вернется. Вот увидишь.
– Откуда вдруг такая уверенность?
– Это его дом, Оливия. Это побережье – его дом.
И, словно пытаясь доказать, с какой силой притягивает их единственного отпрыска эта география, они начали изучать свои корни – ездили в Огасту, часами сидели там в библиотеке, объезжали старые кладбища за много миль от дома. Им удалось установить восемь поколений предков Генри и десять – Оливии. Самый древний из ее предков был родом из Шотландии, семь лет работал на хозяина, потом на себя. Эти шотландцы были воинственны и несгибаемы, им доводилось переживать такое, что и представить немыслимо, – бесплодные земли, морозные голодные зимы, пылающие от удара молний амбары, умирающие дети. Но они все выдержали, они уцелели, и когда Оливия читала об этом, на душе у нее становилось чуточку легче.
И все же Кристофер возвращаться не стал. «Нормально, – отвечал он, когда они ему звонили. – Нормально».
Но кто он был? Этот незнакомец, живущий в Калифорнии? «Нет, не сейчас, – сказал он, когда они захотели полететь к нему в гости. – Сейчас неподходящее время».
Оливии совсем не сиделось на месте. Вместо кома в горле она ощущала ком во всем теле, постоянную боль, которая не давала плакать, – невыплаканных слез хватило бы, чтоб наполнить залив, который она видела из окна. Образы Кристофера наплывали один за другим: вот он, едва научившийся ходить, тянется к герани на подоконнике, а она шлепает его по руке. Но ведь она любила его, видит бог, любила! Во втором классе он чуть не подпалил себя, пытаясь сжечь в лесу контрольную по правописанию. Но он знал, что она его любит. Люди всегда знают, кто их любит и насколько сильно, – Оливия в это верила. Почему он не разрешает родным родителям его навестить? Что они ему сделали?
Застелить постель, перестирать белье, накормить пса – все это она могла. Но готовить – нет, до этого ей дела больше не было.
– Что у нас на ужин? – спрашивал, бывало, Генри, поднимаясь из подвала.
– Клубника.
– Да ты и дня без меня не протянула бы, Оливия, – журил ее Генри. – Вот помри я завтра – что с тобой станется?
– Ой, прекрати. – Такие речи ее раздражали, и ей казалось, что Генри как раз таки нравится раздражать ее. Иногда она садилась в машину одна и ехала просто кататься.
Продукты теперь покупал Генри. Однажды он принес букет цветов. «Это моей жене», – сказал он, вручая ей букет. Ничего жальче этих несчастных цветочков она в жизни не видела. Выкрашенные в голубой цвет маргаритки среди белых и нелепо розовых, некоторые уже увяли.
– Поставь их вон туда, – сказала Оливия, указывая на старую синюю вазу.
Генри поставил вазу с цветами на деревянный стол в кухне, потом подошел и обнял Оливию; была ранняя осень, зябко, и его шерстяная рубашка слегка отдавала стружкой и затхлостью. Она стояла и ждала, пока объятие закончится. А потом вышла и посадила луковицы тюльпанов.
Через неделю – самым обычным утром, с обычными мелкими делами – они поехали в город, в большой супермаркет «Шоп-н-Сейв». Оливия думала посидеть в машине на парковке, пока Генри сходит за молоком, апельсиновым соком и баночкой джема. «Что-нибудь еще?» Да, именно так он спросил. Оливия помотала головой. Генри открыл дверцу, выбросил наружу свои длинные ноги. Скрип дверцы, спина его твидового пиджака, потом это странное, неестественное движение, когда он рухнул на землю.
– Генри! – заорала она.
Она орала «Генри» все время, пока ехала «скорая». Рот его шевелился, глаза были открыты, одна рука хватала воздух, как будто он пытался дотянуться до чего-то вне ее.
Тюльпаны расцвели до нелепости буйно. Послеполуденное солнце омывало их широкой волной света на холме, где они росли, спускаясь почти к воде. Оливия видела их из окна кухни – желтые, белые, розовые, ярко-красные. Она посадила их на разной глубине, и теперь в них была приятная глазу неровность. Когда все это разноцветье легонько колыхалось на ветру, то походило на волшебное подводное поле. Даже лежа в «круглой комнате» – Генри пристроил ее несколько лет назад, с эркерным окном, выступающим так далеко, что в полукруге эркера умещалась небольшая кровать, – она видела верхушки тюльпанов, купающихся в солнечном свете, и иногда ненадолго проваливалась в сон под звуки транзисторного приемника, который, ложась, прижимала к уху. К этому времени она всегда уставала, потому что поднималась рано, еще до рассвета. Когда небо лишь начинало светлеть, она садилась с псом в машину, ехала к реке и проходила пешком три мили в одну сторону и три обратно, и к этому времени солнце уже поднималось над широкой полосой воды, где ее предки в своих каноэ гребли от одной бухточки к другой.
На дорожке было свежее покрытие, и на обратном пути Оливию уже обгоняли люди на роликах, юные и отчаянно здоровые, их затянутые в спандекс накачанные бедра стремительно проносились мимо нее. Она садилась в машину, ехала в «Данкин Донатс», и читала газету, и кормила пса «дырками» – серединками от пончиков. А потом отправлялась в пансионат для престарелых. Мэри Блэкуэлл теперь работала там, и Оливия могла бы сказать: «Надеюсь, вы научились держать рот на замке», потому что Мэри посматривала на нее странно, да только плевать ей было на эту Мэри Блэкуэлл, пусть идет ко всем чертям. Пусть все идут ко всем чертям. В комнату отдыха, где стояло фортепиано, к Оливии вывозили Генри – усаженного повыше в кресло-каталку, слепого, всегда улыбающегося. Она говорила ему: «Пожми мне руку, если понимаешь, что я говорю», но его рука оставалась неподвижной. Она говорила: «Моргни, если слышишь меня», но он все так же улыбался. По вечерам она снова приезжала и кормила его с ложечки. Однажды ей разрешили повезти его на парковку, чтобы пес лизнул ему руку. Генри улыбался. «Кристофер приезжает», – сказала она ему.