Какое-то время обе молчат. Потом Марлин говорит приветливо:
– Я тут как раз думала, не убить ли мне Кэрри.
Она поднимает руку с колен, и на фоне зеленого с цветами платья становится виден ножик для чистки овощей.
– О как, – откликается Оливия.
Марлин наклоняется над спящей Кэрри и прикасается к ее голой шее.
– Это же какая-то важная вена? – спрашивает она, и плашмя прижимает ножик к шее Кэрри, и трогает пальцем еле заметно пульсирующую жилку.
– Да. Вроде того. Лучше чуточку осторожнее. – Оливия подается вперед.
Но в следующий миг Марлин со вздохом откидывается на спинку стула.
– Окей, ладно. – И отдает нож Оливии.
– Лучше бы подушкой, – говорит ей Оливия. – Перережешь горло – будет море кровищи.
У Марлин вырывается низкий, фыркающий хохот.
– Про подушку-то я и не подумала.
– А мне как раз хватило времени о ней подумать, – говорит Оливия, но Марлин кивает рассеянно, будто не слышит.
– Миссис Киттеридж, а вы знали?
– Знала что? – спрашивает Оливия, но чувствует, что в животе поднимается ветер и вскипают пенные барашки.
– То, что Кэрри мне сегодня сказала? Она сказала, у нее с Эдди это было всего один раз. Один-единственный раз. Но я не верю – наверняка больше. В то лето, когда Эд-младший закончил школу.
Марлин уже плачет, трясет головой. Оливия отворачивается: женщине требуется уединение. Она держит нож на коленях и вглядывается в окно над кроватью, но видит только серое небо и серый океан, линии берега не видно – слишком высоко, только серая вода и небо над ней, сколько хватает глаз.
– Я никогда ничего такого не слышала, – говорит Оливия. – Почему она решила рассказать тебе именно сегодня?
– Она думала, я знаю. – Марлин откуда-то достает бумажную салфетку, может быть из рукава, промокает лицо и сморкается. – Она думала, что я все это время знала и что я нарочно так хорошо с ней обращаюсь, в наказание, чтобы ее мучила совесть. А сегодня она напилась и давай рассказывать мне, как же хитро я придумала – изводить их с Эдом своей добротой.
– Господи твоя воля, – только и выходит выговорить у Оливии.
– Правда, смешно, Оливия? – Опять этот фыркающий смешок откуда-то из глубины.
– Ну как сказать, – отвечает Оливия. – Честно говоря, бывает и посмешнее.
Оливия глядит на чернокостюмное тело Кэрри, разметавшееся на кровати. Вот бы сейчас какую-нибудь дверь или ширму, думает она, чтобы им обеим не приходилось смотреть на этот изгиб ягодиц, эти черные чулки, эти худые икры…
– А Эдди-младший знает?
– Ага. Видно, она ему вчера сообщила. Опять-таки, она думала, он знает, но он говорит, что не знал. И говорит, что не верит и что это неправда.
– Вполне возможно.
– Вот дерьмо, – говорит Марлин и снова трясет головой, заливаясь слезами. – Миссис Киттеридж, мне очень хочется еще раз сказать «дерьмо». Если вы не против.
– Скажи «дерьмо», – говорит Оливия, которая сама этим словом не пользуется.
– Дерьмо, – говорит Марлин. – Дерьмо, дерьмо, дерьмо.
– Похоже на то. – Оливия делает глубокий вдох. – Похоже на то, – снова медленно повторяет она и без интереса обводит комнату глазами – на одной стене картинка с кошкой, – и взгляд ее снова упирается в Марлин, которая сморкается и утирает нос. – Ну и денек у тебя, ребенок. Наверху блевотина, внизу окурки. – Та женщина с длинными седыми лохмами потрясла Оливию в буквальном смысле слова: в ее затуманенном мозгу вспыхивает по буквам слово «тряска». – То чучело, что купило дом Кристофера, шастает и сует окурки в твои цветочные горшки.
– А, эта, – говорит Марлин. – И она тоже кусок дерьма.
– Похоже на то. – Завтра она расскажет об этом Генри. Расскажет все, со всеми подробностями, только вот слово «дерьмо» ему будет неприятно слышать.
– Оливия, могу я вас кое о чем попросить?
– Я буду очень рада.
– Вы не могли бы… если вам не трудно… – Бедняжка, какой растерянный, какой безнадежно горестный у нее вид в этом зеленом цветастом платье; каштановые волосы рассыпались по плечам, все шпильки выпали. – Прежде чем уезжать, вы могли бы подняться в спальню? От лестницы сразу налево. И там в шкафу вы увидите буклеты, ну, вы знаете, с рекламой всяких поездок. Вы можете их забрать? Просто забрать и выкинуть. Вместе с корзинкой, в которой они лежат.
– Конечно.
У Марлин вдоль носа текут слезы. Она утирает их ладонью.
– Я не хочу открывать этот шкаф, пока я знаю, что они там.
– Да, – говорит Оливия. – Конечно, я могу. – Она привезла домой из больницы туфли Генри, положила их в пакет в гараже, и там они до сих пор и лежат. Новенькие, купленные всего за пару дней до того, как они в последний раз припарковались у «Шоп-н-Сейв». – Что-нибудь еще, Марлин? Все, что скажешь.
– Нет. Нет-нет, Оливия. Просто мы сидели там и играли, как будто собираемся побывать и там и сям. – Марлин трясет головой. – Даже после того, как доктор Стенли все нам объяснил, мы все равно перебирали эти буклеты, обсуждали, куда поедем, когда он выздоровеет. – Она трет лицо обеими руками. – Боже, Оливия. – Она замирает и глядит на нож у Оливии в руке. – О боже, Оливия, мне так стыдно. – Видимо, это правда: щеки ее ярко вспыхивают, и румянец тут же багровеет.
– Совершенно нечего стыдиться, – говорит Оливия. – Нам всем временами хочется кого-нибудь прикончить.
Если Марлин захочет слушать, Оливия готова прямо сейчас перечислить имена тех, кого она, может быть, с удовольствием бы прикончила.
Но Марлин говорит:
– Нет, не из-за этого, нет. А из-за того, что я сидела с ним и мы планировали эти путешествия. – Она рвет салфетку, уже и так истерзанную. – Боже, Оливия, мы вели себя так, словно верим в это. А он уже терял вес, он был такой слабый, но: «Марлин, принеси-ка корзинку с путешествиями», и я несла. Мне так теперь стыдно за это, Оливия.
Невинность, думает Оливия, глядя на эту женщину. Подлинная невинность. Таких теперь не встретишь, видит бог, их не осталось.
Оливия встает, подходит к окну над маленькой раковиной, смотрит вниз на подъездную дорожку. Последние гости отправляются по домам, Мэтт Грирсон садится в свой грузовичок, дает задний ход, выезжает. А вот идет Молли Коллинз с мужем, в своих туфлях на низком ходу, – Молли, честно отработавшая полный день, думает Оливия, просто женщина со вставными зубами и старым мужем, который в любой момент может дать дуба, как прочие мужья, или, того хуже, усядется рядом с Генри точно в таком же кресле-каталке.
Ей хочется рассказать Марлин, как они с Генри мечтали о будущих внуках и о чудесных рождественских праздниках с милой невесткой. Как еще недавно, меньше года назад, они приезжали в гости к Кристоферу на ужины, и напряжение там было – хоть трогай его рукой, а они все равно, вернувшись домой, внушали друг другу, какая она хорошая девочка и как они рады, что у Кристофера такая славная жена.
У кого, у кого, спрашивается, нет своей корзинки с путешествиями? Это просто несправедливо. Так сказала сегодня Молли Коллинз, когда они стояли перед церковью. «Это просто несправедливо». Вообще-то да.
Оливии хочется положить руку на голову Марлин, но она не очень умеет такое делать. Поэтому она просто подходит к стулу, на котором сидит Марлин, и становится рядом, глядя в боковое окно на линию берега, широкую из-за отлива. Она думает о том, как Эдди-младший пек блинчики, и только теперь вспоминает это чувство – когда ты молода и у тебя хватает сил поднять камень и со всей силы запустить его далеко в море, еще молода и еще можешь это сделать, можешь швырнуть этот чертов камень.
Корабль в бутылке
– Тебе нужно научиться организовывать свое время. Строить планы на день, – сказала Анита Харвуд, протирая кухонные поверхности. – Джули, я серьезно. У людей в тюрьме и в армии именно из-за этого и едет крыша.
Уинни Харвуд, которой было одиннадцать – на десять лет меньше, чем ее сестре Джули, – не сводила с сестры глаз. Джули смотрела в пол, привалившись к дверному косяку, в красном топе с капюшоном и в джинсах; во всем этом она и спала. Руки у Джули были в карманах, и Уинни, чье отношение к сестре в те дни больше всего напоминало подростковую влюбленность, тоже незаметно попыталась сунуть руки в карманы и прислониться к столу с таким же безразличным выражением лица, с каким Джули слушала речь матери.
– Вот, например, – продолжала мать, – на сегодня у тебя какие планы? – Она перестала вытирать стол и подняла взгляд на Джули.
Джули взгляда не подняла.
Маятник чувств Уинни лишь совсем недавно качнулся от матери к сестре. До рождения Джули их мать выигрывала конкурсы красоты, и Уинни она до сих пор казалась красавицей. Когда твоя мама самая красивая, ты ощущаешь себя так, как будто тебе наклеили звездочку за лучшее домашнее задание или как будто тебе досталось больше конфет, чем всем остальным. Потому что большинство мам были толстые, или с дурацкими прическами, или носили растянутые шерстяные рубахи своих мужей и джинсы с резинкой на поясе. Анита же никогда не выходила из дома, не накрасив губы, и неизменно в туфлях на высоком каблуке и в сережках из искусственного жемчуга. Лишь совсем недавно у Уинни начало появляться неприятное ощущение, что с мамой что-то не так или может быть не так и что другие говорят о ней как-то по-особому, закатывая глаза. Она бы все на свете отдала за то, чтобы это ей только казалось. Может, и впрямь казалось, она просто не знала.
– Вот прямо-таки именно из-за этого? – спросила Джули, подняв наконец взгляд. – В тюрьме и в армии. Мам, я умираю, а ты несешь какую-то ахинею.
– Солнышко, не стоит так вольно обращаться со словом «умираю». В эту минуту кто-то действительно умирает, причем некоторые – мучительной смертью. Они были бы счастливы оказаться на твоем месте. Всего-навсего «бросил жених» – для них это было бы не больнее, чем укус комара. О, папа пришел, – сказала Анита. – Какой он молодец. Прибежал в разгар рабочего дня убедиться, что с тобой все в порядке.