Оливия Киттеридж — страница 48 из 54

Эта тетушка Кэтрин вечно от чего-то лечилась, и Ребекке было нервно и неуютно с ней рядом. Так или иначе, отец снова жениться не стал, и Ребекка росла в пустынном доме, принадлежавшем церкви, – и знала, молча, тайно, как знают дети, что отец ее был священником совсем иного рода, нежели дед.

– У меня сердце разрывается, – сказала однажды тетушка Кэтрин, приехав их навестить, и Ребекка понадеялась, что больше она приезжать не будет. Мать иногда присылала открытки из Калифорнии, но когда выяснилось, что она там стала ходить в церковь сайентологов, даже тетушка Кэтрин сказала, что лучше бы поменьше иметь с ней дела. Это было нетрудно, тем более что и открытки перестали приходить.

Ребекка отправила матери целую гору писем, одно за другим, на последний известный ей адрес – в городок под названием Тарзана. Обратный адрес Ребекка никогда не писала, потому что не хотела, чтобы отец увидел письма, если они вернутся. А они, скорее всего, должны были вернуться. Адресу было целых четыре года, и когда Ребекка позвонила в телефонную справочную, чтобы узнать номер в Тарзане, то ни там, ни в соседних городках не обнаружилось абонента Шарлотты Браун – или Шарлотты Кэски. Куда, спрашивается, уходили письма?

Ребекка отправилась в библиотеку – читать о сайентологии.

Она читала о том, как эти люди хотят очистить мир от телесных тэтанов, инопланетных сущностей, которые, согласно сайентологическому учению, населили землю после ядерного взрыва семьдесят пять миллионов лет назад. Читала о том, что члены церкви должны «рассоединиться» с членами семьи, которые относятся к сайентологии критически. Наверное, поэтому мать ей и не писала больше.

Может быть, писать Ребекке – это считалось «подрывной деятельностью» и за это маму подвергли «реабилитации»? Ребекка читала об одном сайентологе, которому сказали, что при надлежащих тренировках и дисциплине он научится читать чужие мысли. Забери меня отсюда, – думала Ребекка своей маме, думала изо всех сил. – Приезжай и забери меня, пожалуйста. А позже она думала: Ну и пошла ты в жопу.

Она бросила читать о сайентологии и взялась за книжки о том, как быть женой священника. В кладовой всегда должна стоять банка консервированного компота на случай, если кто-то из прихожан заглянет в гости. Ребекка несколько лет следила, чтобы в буфете не переводился компот, хотя гости заходили к ним крайне, крайне редко.

Когда Ребекка окончила школу и уже знала, что будет учиться в университете в двух часах езды от дома, то есть жить в другом месте, у нее так кружилась голова от этого долгожданного и чудесного везения, что она стала волноваться: а вдруг она попадет под машину, и ее парализует, и ей придется на веки вечные остаться в пасторском доме? Однако в университете она порой скучала по отцу и старалась не думать, каково ему в том доме одному.

Когда заходила речь о матерях, она тихо говорила, что ее мама «покинула этот мир», отчего людям становилось неуютно, поскольку Ребекка взяла за привычку, произнося эти слова, умолкать и опускать глаза, словно показывая, что ей слишком больно об этом говорить. Она считала, что в некотором очень узком смысле это была правда. Она ведь не говорила, что мама умерла, – вот это как раз, насколько она знала, было бы неправдой. Мама покинула этот мир (в котором жила Ребекка), перебралась в мир иной (в другой штат), и бывали периоды, когда Ребекка подолгу думала о маме, а бывали, когда не думала совсем, и она привыкла к этим перепадам. Она не встречала ни одного человека, чья мать точно так же сбежала бы не оглянувшись, и потому полагала, что ее собственные мысли на этот счет, скорее всего, с учетом всех обстоятельств, вполне естественны.


Но когда хоронили отца, Ребекке стали приходить в голову мысли, которые, она точно знала, быть естественными уж никак не могли. По крайней мере, на похоронах. Столб солнечного света упал в окно церкви, отскочил от деревянной скамьи и улегся наискосок на ковер, и от этого солнца Ребекке захотелось с кем-то быть. Ей исполнилось девятнадцать, и в университете она кое-что узнала о мужчинах. Священник, который вел похоронную службу, был другом отца, много лет назад они вместе учились в семинарии, и теперь, глядя на него – как он стоит, подняв руку в благословении, – Ребекка начала думать о том, что могла бы делать с ним под облачением и что ему потом пришлось бы замаливать. «Дух Карлтона остается с нами», – сказал священник, и по голове у Ребекки побежали мурашки. Она вспомнила о той женщине-экстрасенсе, что читала мысли мертвецов, и у нее возникло чувство, что отец стоит у нее прямо за глазными яблоками и наблюдает, что она делает в воображении с его другом.

Потом она подумала о матери – может быть, мать тоже научили читать мысли и в этот самый момент она читает мысли Ребекки? Ребекка опустила веки, словно в молитве. Сказала матери: Пошла в жопу. Сказала отцу: Извини. Потом открыла глаза, окинула взглядом людей в церкви, скучных, как хворост. Представила, как складывает в лесу стопками обрывки бумаги и поджигает; она всегда любила эти маленькие внезапные вспышки пламени.


– Что там у тебя, Бика-Бек? – спросил Дэвид. Он сидел на полу, направив пульт на телевизор и переключая каналы всякий раз, когда появлялась реклама. В оконном стекле над его головой плясали и дергались отражения с телеэкрана.

– Ассистент стоматолога, – ответила Ребекка из-за стола и обвела объявление ручкой. – Предпочтительно с опытом работы, но если нет, они научат.

– Ох, кроха, – сказал Дэвид, не отрывая глаз от экрана. – Смотреть людям в рот?

Против правды не попрешь: с работой у нее всегда были проблемы. Единственная работа, которая ей нравилась, была однажды летом в «Волшебной машине мороженого». Каждый день к двум часам босс был уже пьян и разрешал персоналу объедаться мороженым в свое удовольствие. А детям они вручали гигантские рожки и смотрели, как у них округлялись глаза. «Аттлично, – говорил босс, бродя между мороженицами. – Добивайте, разоряйте, мне насрать».

Перед тем как они с Дэвидом начали жить вместе, она была секретаршей в большой адвокатской конторе. Адвокаты вызывали ее по телефону и требовали кофе. Даже адвокатессы. Она все думала, есть ли у нее право сказать им «нет». Впрочем, это не имело значения: всего лишь через несколько недель они отправили специальную женщину сообщить ей, что она работала чересчур медленно.

– Запомни, кроха, – сказал Дэвид, снова переключая каналы. – Главное – уверенность в себе.

– Угу, – сказала Ребекка. Она продолжала обводить кружком объявление о работе ассистента стоматолога. Кружок занимал уже полстраницы.

– У тебя должно быть с порога написано на лице, как им с тобой повезло.

– Угу.

– Но только вид у тебя при этом должен быть не напористый, понимаешь?

– Угу.

– И будь приветливой, но не болтай слишком много. – Дэвид навел пульт на телевизор, и экран погас. В углу гостиной стало темно. – Бедненькая кроха, – сказал Дэвид, поднимаясь и подходя к ней. Он обхватил ее шею рукой и игриво сжал. – Выведем тебя на лужок и пристрелим, кляча ты моя загнанная.

Дэвид всегда засыпал сразу после, а Ребекка чаще всего лежала без сна. В ту ночь она встала и прошла в кухню. В окно виднелся бар через дорогу, шумное место – всегда было слышно, что происходит на парковке, но Ребекке нравилось, что бар так близко. В те ночи, когда она не могла уснуть, ее утешала мысль, что рядом есть другие неспящие люди. Она стояла у окна и думала о мужчине из рассказа, обычном лысеющем дяденьке, как он в перерыве на ланч сидит в своем офисе один-одинешенек. И думала о голосе отца, о том, как он звучал у нее в голове. Она вспомнила, как однажды, много лет назад, отец сказал: «На этом свете есть мужчины, которые, ложась с женщиной, ведут себя точь-в-точь как собаки». Вспомнила, как однажды, через несколько лет после того, как мама ушла, Ребекка объявила, что хочет уехать и жить с ней. Это невозможно, ответил отец, не отрывая глаз от книги. Она тебя бросила. Я подавал в суд. Я твой единственный опекун. Ребекка много лет считала, что опекун – это тот, кто оставляет ожоги.

Она увидела, как на парковку заезжает полицейская машина. Из нее выскочили двое полицейских, оставили мигалку включенной; синие сполохи падали на раковину и маалоксовую ложку. В баре, должно быть, была драка – там часто дрались по ночам. Ребекка, стоя у окна, чувствовала, как крошечная улыбка, зреющая в ней, разрастается, расцветает: какое это, должно быть, наслаждение, миг идеальной радости, подогретый и оправданный выпивкой, – с размаху влепить первый удар.


– Пощупай, – сказал Дэвид и напряг бицепс. – Как следует, хорошо пощупай.

Ребекка привстала, потянулась вперед над миской с хлопьями и коснулась его руки. Показалось, что она трогает промерзшую землю.

– Обалдеть, – сказала она. – Правда.

Дэвид встал и посмотрел на свое отражение в тостере. Напряг бицепсы на обеих руках, как боксер, бахвалящийся перед зрителями. Потом повернулся в профиль, снова покосился на отражение и удовлетворенно кивнул.

– Окей, – сказал он. – Неплохо.

В отцовском доме единственное зеркало висело над раковиной в ванной. Смотреться в него можно было, только когда чистишь зубы или умываешься, в остальное время вертеться перед зеркалом запрещалось: тщеславие – грех.

«Твоя мать сбежала от одного культа, чтобы тут же вляпаться в другой, – говорила тетка Кэтрин. – Господи, да никто из конгрегационалистов не живет, как вы». Но Ребекка так жила, и ей хотелось, чтобы тетка прекратила, просто убралась подальше и перестала говорить все это. «Не хочешь переехать к нам жить?» – спросила она однажды, и Ребекка помотала головой. Ей не хотелось упоминать эту жгучую опеку. К тому же в присутствии тетки ей делалось тревожно и неуютно – точно как в присутствии математички, миссис Киттеридж. Эта миссис Киттеридж, бывало, смотрела на Ребекку в упор, когда считалось, что весь класс работает над заданием. А однажды в школьном коридоре сказала ей: «Если когда-нибудь ты вдруг захочешь поговорить, все равно о чем, – всегда пожалуйста». Ребекка не ответила, просто прошла с учебниками мимо.