Развязывает узел
и рубашку
Меняет озорному малышу.
И тут же,
не смущаясь толкотни,
Обнял Ромео местную Джульетту…
И неоткуда красок взять поэту,
Чтоб описать, как счастливы они!
В одном автобусе такая смесь племен:
Потомок Фридриха
потомком Тэмуджина,
Дочь тюрка
рядом с дочкой армянина,
Чей род в преданьях помнит Вавилон.
Здесь на двухместном —
трое —
по душе
Приятелей.
И кажется, по росту.
Один потомок ссыльных малороссов,
А двое — внуки красных латышей.
И если так уж бдительно считать,
Во мне самом,
коль честно разобраться,
Часть крови греческой
и часть казацкой,
Две части — русской — подарила мать.
Но все мы изъясняемся легко
На языке одном,
собравшись вместе.
И стал нам
русский
кровным языком,
Стал языком доверия и чести.
Наверно, к каждому
приходит в жизни
миг,
Разъединенные соединивший звенья:
Я понял роль твою,
родной язык,
Твое великое предназначенье!
Язык наук
и вольного труда,
Язык страны, достойной уваженья,
Других не унижавший никогда,
Язык сближенья
И язык общенья!
Джемс Паттерсон
Мы все живем,
в грядущее поверив.
Не преходящи в наш
тревожный век
бессонница взметнувшихся
деревьев,
бессонница озер, лесов и рек.
Нам не по нраву
липкая бессонница
вне зоркости души
и вне борьбы,
расслабленности ветреной сторонница,
ненужного фразерства и
гульбы.
А тем из нас, кто мужествен
и стоек,
кто к действию душою прикипел,
покоя не дают
биенье строек,
бессонница
неугомонных дел.
Бессонница у нас иного рода —
ответственна и бдительна она,
поскольку нас взрастившая природа
должна быть
бережно сохранена.
Врагу сопротивлением упорным
ответим, если грянет
грозный час.
Не стоит злоупотреблять снотворным.
Бессонница — предохранитель в нас.
И вынося свой приговор
посредственности,
суля отпор безликости любой,
мерцает в нас
бессонница ответственности
и перед временем
и перед собой.
Знаю, мама, ты думаешь, наверное,
что холодина тут сейчас неимоверная,
и что затерянный в снегах далеких,
там, где таежные леса стеною высятся,
я — жертва собственного легкомыслия —
на грани воспаленья легких?!
Мне тебя разочаровывать,
мама, жаль,
но февраль в Сибири выдался
не февраль.
Совпадение удивительное,
но к моменту,
как мы в Омск прилетели,
отошло похолодание длительное
и унялись метели.
А дружок мой, сибиряк, аспирант,
уверял, что коль недельки две
сбросить,
было здесь минус пятьдесят,
а теперь только минус восемь.
Белый снег лежит сплошными
сугробинами,
да и люди тут масштабные,
особенные…
Ну а рыси?
Рыси водятся действительно,
но, по правде говоря,
мы ни одной не видели…
Прилетаем мы сегодня
в Домодедово.
Одного лишь только боимся:
Может быть, Сибирь нам скидку сделала
Из гостеприимства?!
Ты смеялась там, на берегу,
вся светящаяся, кареокая.
И я понимал, что не смогу
в искренней тебе постигнуть многое.
Руки я напрасно простирал,
гладь пруда вблизи казалась глянцевой.
Ветер волосы перебирал
нам проворными своими пальцами.
Доставая камушки со дна,
на тебя поглядывал в смятенье.
И казалось мне, ты создана
из таинственной антиматерии.
И в догадках многое оправдывалось,
тщетно проявлял я осторожность,
а в тебе все явственней
угадывалась
не подвластная земному звездность.
Александр Романов
Рядом с насыпью — надолбы, ямы…
Распростертые взрывом тела…
Шла дорога железная прямо.
Искривилась? К войне привела?
Что случилось, куда мы свернули?
Гаснет свет, и вагоны скрипят.
Над вагонами бомбы и пули,
на добычу нацелясь, летят.
Скорый поезд, ну что ж так нескоро
тянешь ты за вагоном вагон?
И ползет шепоток разговора:
«Окруженье… Прорыв… Эшелон…»
Кто там свесился с полки багажной,
чьи глаза так знакомо видны?..
Это сам я — голодный, бродяжный,
безнадежный детеныш войны.
Скорый поезд, спеши по маршруту,
освещенному светом побед.
Экономь дорогую минуту,
разве в прошлое брал я билет?..
Прошел декабрь блокадный по домам.
Как он прошел — забудется едва ли.
День или два жить оставалось нам —
не думали тогда мы и не знали.
Пришли снега январские.
Они
сурово и кружились, и летели.
Шуршали,
будто мне сказать хотели:
— Ты извини нас, мальчик, извини…
Я извинял.
Смотрел, как воробей
весенней дожидается капели.
Еще искал я взглядом голубей.
Не находил.
Должно быть, всех поели.
В портфель чернилку сунув,
шел я в класс.
(С тех пор, как школу нашу разбомбили,
чтоб время не пропало даром,
нас
внизу, в бомбоубежище, учили.)
Соображалось трудно.
Голова
кружилась, и гудела, и болела,
и думала про холод, хлеб, дрова…
А про ученье —
думать не хотела.
Но если исторический вопрос
касался нашей Родины,
обычно
все забывалось:
хлеб,
дрова,
мороз…
Мы отвечали
только на «отлично».
Надо мною блокадное небо.
Ленинград.
Мне — одиннадцать лет.
Я гадаю над пайкою хлеба:
до конца ее съесть или нет?..
Дом соседний — кирпичная груда.
Скоро ночь.
Бомбы вновь запоют.
Не оставить? —
как жить завтра буду?..
Не доесть? —
вдруг сегодня убьют!
Взвод редел.
Не прорваться никак.
Нет патронов. Замолк пулемет.
Впереди — переправа и враг.
Сзади — вязкая тина болот.
Он сказал:
— Лучше смерть мне, чем плен! —
И услышал снаряд молодца.
Грязь — живому была до колен.
Мертвецу — поднялась до лица.
Поздней ночью волна унесла
тело мимо траншей и могил.
Донесла до родного села,
из которого он уходил.
Подходящий увидев мысок,
закопала в прибрежный песок.
В глубине черный камень нашла.
Положила над ним —
и ушла.
…Год за годом о сыне родном
мать горюет — о нем об одном.
Говорит:
— Не проходит и дня,
тянет к черному камню меня.
Я тропу протоптала к нему.
А зачем — и сама не пойму…
Природа при свете заката
печатает снимки.
И вот —
окопы я вижу.
Солдата
у берега ладожских вод.
Усталый,
шинель нараспашку,
прилег отдохнуть он в траву.
И, словно ребенок,
ромашка
прижалась к его рукаву.
А дальше —
где нежно и плавно
село огибает река —
я вижу:
его Ярославна
задумалась.
Дума горька.
Сидит на крылечке сосновом.
Не ведая, долог ли путь, —
боится движеньем иль словом
надежду на встречу спугнуть.