Омут — страница 18 из 53

— Вы очень серьезная женщина, — сказал Техник, — но я всегда тяготел к ровному счету. Коли уж мы взялись за математику, я предлагаю такую формулу: десять равно трем плюс два по три с половиной.

— Однако вы признали мое право на приз.

— Вы его и получите. Это гарантия вашей жизни. Разве она не стоит небольшой денежной уступки?

— Вы откровенны, ничего не скажешь.

— Зачем лукавить! Да и неловко как-то в таком серьезном деле находиться в неравном положении. Я за полное и сердечное согласие.

Софи улыбнулась:

— Или по-французски — антант кардиаль.

— Итак, договор парафирован?

— Мне нравится откровенность. Пусть так и будет.

Техник протянул руку через стол:

— По рукам. — И он повернулся к стойке: — Хозяин!

Подошел приземистый человек без всяких примет на широком лице.

— Слушаю вас, Станислав Адамович.

— Абрау!

— Сей секунд. Прямо со льда.

Вино явилось моментально. Хлопнула пробка. Пена поднялась до краев бокалов.

— За нашу антанту, Софи! Надеюсь, в ней не найдется места для изменнической России.

* * *

Когда Таня смогла наконец подняться со скамейки и пройти во двор, Максим возился в сарае, в который превратил наскоро восстановленный злосчастный флигель. Снова сдавать постройку под жилье он воспротивился категорически, видя в этом одну из форм эксплуатации и наживы.

Так возник на месте флигелька полусарайчик-полумастерская, где Максим поставил верстак и разложил по полкам столярные инструменты. Впрочем, руки до них пока не доходили — мастерство, которым овладел он, между прочим, не хуже учителя, Максим объявил сомнительным, мелкобуржуазным ремесленничеством.

И вот теперь, войдя во двор, Татьяна увидела в дверях сарая сутуловатую фигуру старшего брата. О причине его появления дома днем и о странных словах она не думала не до того было, — потому и попыталась проскользнуть мимо, чтобы избежать очередного неприятного, а то и невыносимого сейчас разговора.

Надежда эта, однако, не оправдалась. Максим увидел ее и окликнул:

— Татьяна!

— Что тебе?

— Подойди на час.

Слова эти в казачьем говоре означали — на короткое время.

Татьяна приблизилась, но в сарай не вошла.

Максим стоял с длинным фуганком в руках.

— Зайди, говорю.

— У меня очень болит голова. Раскалывается.

— Не расколется. Меня сейчас знаешь, как гвоздят по башке, а я ее таскаю пока на плечах. Не развалилась.

— Ты из тех, что другим головы разбивают, — не сдержалась она и тут же пожалела: «Сейчас в бутылку полезет!»

Но брат вздохнул только:

— Было и такое…

— А… Ты говорил что-то. Насчет революции. Извели классовых врагов?

Максим присвистнул:

— Куда махнула! Они, как гидра…

— Ну и сноси головы. А мою в покое оставь.

— Да не ершись ты, Татьяна. Беда у меня.

Слова были для Максима почти невероятные. Беды свои он в себе переживал, сочувствия не спрашивал. Но, с другой стороны, какая же беда может быть страшнее ее беды!

— Что ж за беда, если мировая революция побеждает?

— Думаешь, побеждает? Почему же тогда чекист должен буржуйскую лавочку от бандитов охранять, а красному подпольщику не доверяют?

Татьяне хотелось поскорее остаться одной, а не выслушивать глубоко чуждые ей политические словопрения, которые по ее убеждению, всегда касались судеб человечества, в лучшем случае отдельных народов и классов, но никогда отдельных людей, таких, как она, которая страдает бесконечно в эту минуту и которой нет никакого дела до страданий рикшей и кули где-нибудь в Китае или африканцев, порабощенных колонизаторами. И даже новая экономическая политика в этот час была ей безразлична…

— Оставь, Максим. Во все века человек покупал в лавке необходимое, а власти ловили жуликов.

— Ага! — выдохнул он. — Во все века! Значит, опять по-старому?

— Зачем ты меня позвал?

Он положил фуганок на верстак, повторил тихо:

— Они мне не доверяют.

— Кто?

— Но я им тоже, — сказал он вместо ответа, повысив голос, твердо.

— Кто тебе не доверяет?

— Наум с компанией.

— Да ты ж молился на него.

— Никогда я ни на кого не молился.

Сказано было убежденно, и все-таки о Науме здесь, дома, Татьяна слышала немало слов в превосходной степени. И вот!..

— А кто тебе велел Дягилева убить?

Как-то брат проговорился сгоряча, что провокатор Дягилев, кровельщик, живший неподалеку, был убит по решению и приговору подпольного комитета при его, Максима, участии.

Тогда он гордился:

— Собаке — собачья смерть!

А Татьяна сказала с отвращением:

— Убийцы!

Теперь Максим пробурчал:

— Провокатора ликвидировали по приказанию партии.

— А Наум кто? Он и есть ваша партия.

— Один человек — еще не партия.

— Но один-то — ты, а не Наум.

Это было так просто, так больно и неоспоримо, что Максиму и возразить было нечего.

— А ты и рада.

— Рада! — сказала она.

— Да за что ж? Разве я тебе когда плохого желал?

— Делал ты, а не желал. Ты меня сына лишил.

— Опять за свое! Чем ему сейчас плохо?

— Мне плохо, мне! Слышишь?!

— Да не шуми ты.

— Буду! Кричать буду! Потому что не все еще сказала. Не все ты знаешь, какое мы зло учинили.

— Сказилась, что ли? Чего еще я не знаю?

— Юрий вернулся.

Максим ахнул, взялся за затылок.

— С того света?

— Его не убили. В плену он был.

Брат смотрел, пораженный до глубины души.

— Погоди, Татьяна? Точно это? Живой?..

— Живой! Живой! Здесь он, дома.

— Вот, значит, чего «свекруха» прибегала… А ты с ней не пошла. Почему?

— Да что я ему скажу? Что?! Он же про ребенка спросит… Подумай сам! Что я ему скажу? Что сына его на хутор подбросила? Что от материнства отказалась? Что его ребенок чужую фамилию носит, чужому человеку «папа» говорит! Да ты можешь представить все это!

И она присела бессильно на топчан, что стоял у стены, поодаль от верстака.

Он вздохнул тяжело.

— Да уж без интеллигентских фортелей не обойдется.

— Постыдись! А если б с твоим сыном так?

Врать он не любил.

— И мне б вряд ли понравилось.

— В том и дело. В безвыходном я положении. Понимаешь?

— Ну, так говорить не нужно. Ребенок живой, ты живая, даже этот, офицер твой, ожил. Значит, разобраться можно.

— Не простит он.

— Скажи! Не простит… Его-то и живым не считали, когда ты тут одна, в положении, да еще обстановка такая… Снаряды во двор летят… Не простит… Ну и пусть! Неужто так он присушил тебя, что не обойдешься?.. Свет на нем клином сошелся?

— Не понимаешь ты. Они ж потребовать ребенка могут.

— Кто?

— Он же отец.

— Да беляк он прежде всего. Пусть попробует дитя отобрать! К ногтю его, контру…

— Юрия? К ногтю? После всего, что он пережил? За то, что мы его сына, как цыгане, украли?..

— Да ладно тебе! Мелешь несуразное. Какие цыгане?

— А ты что говоришь? Убить его хочешь?

— Не убью. Прав теперь у меня никаких не будет. Я, сестра, решил из партии выйти.

Татьяна всплеснула руками:

— Сумасшедший! Мало нам бед, а тут и тебе вожжа под хвост попала.

— Ну, ты в политике не смыслишь.

— До этой новой политики люди голодали, а сейчас кормятся.

— Чечевичной похлебкой? Первородство продали!

— Что ж тебе, голод больше по душе?

— Идея мне по душе.

— Но ведь большевики у власти!

— У власти. Да не легче от этого. Когда переродятся, в лавке сладко кормясь, что будет? Нет, я в этом не участник.

— Что ж ты, против пойдешь?

Он отер пот со лба.

— Против не могу. Душу я в эту власть вложил.

— Что ж делать будешь?

Максим провел рукой по фуганку.

— У меня руки есть. Не пропаду. Видишь инструмент?

— Вижу. А кто говорил, что ремесленник тоже людей обдирает?

— Обдирать не буду. Буду трудиться по совести. За многим не гонюсь.

— Все-таки безумный ты. Сам себе всю жизнь вред делаешь. Всю жизнь. Сам.

Но такое Максим обсуждать не любил.

— Ладно. Будет обо мне. Не пропаду. Вот с тобой что, в самом деле, придумать?..

— Что ты придумаешь! — сказала она так отчаянно, что слова ее резанули Максиму по сердцу, и хотя беды ее личные по сравнению со своими, с судьбой революции связанными, полагал все-таки обывательскими, вину свою ощутил определенно и захотел помочь, найти какое-то решение, выход, чтобы и толк был, и для нее приемлемым оказалось, потому что Максим знал: теперь уже не приказывать, а убеждать нужно.

Максим задумался, и подходящая, с его точки зрения, мысль, пришла.

— Послушай меня, Татьяна. Только без бзыку. Есть у меня мысль одна.

— Говори, куда мне деваться…

Он подошел, присел рядом.

— Ребенок-то по закону сейчас не твой, верно?

— Это и есть самое ужасное.

— Понимаю твои мысли. Но попробуй иначе посмотреть.

— О чем ты?

— По закону у тебя дитя нету…

— Есть он, Максим, есть.

— У Настасьи, племянник твой.

— Да что ты? Что предлагаешь?

— Предлагаю так и сказать. Как в бумагах записано.

— Обмануть Юрия?

— Ну, в чувства я не вдаюсь. Сказал, что, по-моему, сейчас сделать нужно. Ездила ты в Вербовый рожать. И сестра родила. Один ребенок помер, другой живой. Племянник.

— Да что ж это будет такое, если так скажу?

— Ну, посмотришь, как он… Короче, будет горевать или нет? А если нет? Может, ему свобода сейчас нужнее, чем семья… А?.. Бывает-то всякое. А порадовать сыном никогда не поздно. Присмотрись сначала. Вот как я думаю.

— Обман. Опять…

— Не обман, а ложь во спасение. Ты вот все повторяешь: Юра да Юра! О нем думаешь. А ты о сыне подумай. Какой отец ему нужен? Если действительно любовь у вас вечная, то поймет он, как тебе пришлось… А если увидишь, что дело ненадежное, так мальчишке с таким отцом какой толк?.. Ну, что? Несогласная? Ну, пойди в дом, полежи, поразмысли, пореви, если хочешь…