— Вы очень серьезная женщина, — сказал Техник, — но я всегда тяготел к ровному счету. Коли уж мы взялись за математику, я предлагаю такую формулу: десять равно трем плюс два по три с половиной.
— Однако вы признали мое право на приз.
— Вы его и получите. Это гарантия вашей жизни. Разве она не стоит небольшой денежной уступки?
— Вы откровенны, ничего не скажешь.
— Зачем лукавить! Да и неловко как-то в таком серьезном деле находиться в неравном положении. Я за полное и сердечное согласие.
Софи улыбнулась:
— Или по-французски — антант кардиаль.
— Итак, договор парафирован?
— Мне нравится откровенность. Пусть так и будет.
Техник протянул руку через стол:
— По рукам. — И он повернулся к стойке: — Хозяин!
Подошел приземистый человек без всяких примет на широком лице.
— Слушаю вас, Станислав Адамович.
— Абрау!
— Сей секунд. Прямо со льда.
Вино явилось моментально. Хлопнула пробка. Пена поднялась до краев бокалов.
— За нашу антанту, Софи! Надеюсь, в ней не найдется места для изменнической России.
Когда Таня смогла наконец подняться со скамейки и пройти во двор, Максим возился в сарае, в который превратил наскоро восстановленный злосчастный флигель. Снова сдавать постройку под жилье он воспротивился категорически, видя в этом одну из форм эксплуатации и наживы.
Так возник на месте флигелька полусарайчик-полумастерская, где Максим поставил верстак и разложил по полкам столярные инструменты. Впрочем, руки до них пока не доходили — мастерство, которым овладел он, между прочим, не хуже учителя, Максим объявил сомнительным, мелкобуржуазным ремесленничеством.
И вот теперь, войдя во двор, Татьяна увидела в дверях сарая сутуловатую фигуру старшего брата. О причине его появления дома днем и о странных словах она не думала не до того было, — потому и попыталась проскользнуть мимо, чтобы избежать очередного неприятного, а то и невыносимого сейчас разговора.
Надежда эта, однако, не оправдалась. Максим увидел ее и окликнул:
— Татьяна!
— Что тебе?
— Подойди на час.
Слова эти в казачьем говоре означали — на короткое время.
Татьяна приблизилась, но в сарай не вошла.
Максим стоял с длинным фуганком в руках.
— Зайди, говорю.
— У меня очень болит голова. Раскалывается.
— Не расколется. Меня сейчас знаешь, как гвоздят по башке, а я ее таскаю пока на плечах. Не развалилась.
— Ты из тех, что другим головы разбивают, — не сдержалась она и тут же пожалела: «Сейчас в бутылку полезет!»
Но брат вздохнул только:
— Было и такое…
— А… Ты говорил что-то. Насчет революции. Извели классовых врагов?
Максим присвистнул:
— Куда махнула! Они, как гидра…
— Ну и сноси головы. А мою в покое оставь.
— Да не ершись ты, Татьяна. Беда у меня.
Слова были для Максима почти невероятные. Беды свои он в себе переживал, сочувствия не спрашивал. Но, с другой стороны, какая же беда может быть страшнее ее беды!
— Что ж за беда, если мировая революция побеждает?
— Думаешь, побеждает? Почему же тогда чекист должен буржуйскую лавочку от бандитов охранять, а красному подпольщику не доверяют?
Татьяне хотелось поскорее остаться одной, а не выслушивать глубоко чуждые ей политические словопрения, которые по ее убеждению, всегда касались судеб человечества, в лучшем случае отдельных народов и классов, но никогда отдельных людей, таких, как она, которая страдает бесконечно в эту минуту и которой нет никакого дела до страданий рикшей и кули где-нибудь в Китае или африканцев, порабощенных колонизаторами. И даже новая экономическая политика в этот час была ей безразлична…
— Оставь, Максим. Во все века человек покупал в лавке необходимое, а власти ловили жуликов.
— Ага! — выдохнул он. — Во все века! Значит, опять по-старому?
— Зачем ты меня позвал?
Он положил фуганок на верстак, повторил тихо:
— Они мне не доверяют.
— Кто?
— Но я им тоже, — сказал он вместо ответа, повысив голос, твердо.
— Кто тебе не доверяет?
— Наум с компанией.
— Да ты ж молился на него.
— Никогда я ни на кого не молился.
Сказано было убежденно, и все-таки о Науме здесь, дома, Татьяна слышала немало слов в превосходной степени. И вот!..
— А кто тебе велел Дягилева убить?
Как-то брат проговорился сгоряча, что провокатор Дягилев, кровельщик, живший неподалеку, был убит по решению и приговору подпольного комитета при его, Максима, участии.
Тогда он гордился:
— Собаке — собачья смерть!
А Татьяна сказала с отвращением:
— Убийцы!
Теперь Максим пробурчал:
— Провокатора ликвидировали по приказанию партии.
— А Наум кто? Он и есть ваша партия.
— Один человек — еще не партия.
— Но один-то — ты, а не Наум.
Это было так просто, так больно и неоспоримо, что Максиму и возразить было нечего.
— А ты и рада.
— Рада! — сказала она.
— Да за что ж? Разве я тебе когда плохого желал?
— Делал ты, а не желал. Ты меня сына лишил.
— Опять за свое! Чем ему сейчас плохо?
— Мне плохо, мне! Слышишь?!
— Да не шуми ты.
— Буду! Кричать буду! Потому что не все еще сказала. Не все ты знаешь, какое мы зло учинили.
— Сказилась, что ли? Чего еще я не знаю?
— Юрий вернулся.
Максим ахнул, взялся за затылок.
— С того света?
— Его не убили. В плену он был.
Брат смотрел, пораженный до глубины души.
— Погоди, Татьяна? Точно это? Живой?..
— Живой! Живой! Здесь он, дома.
— Вот, значит, чего «свекруха» прибегала… А ты с ней не пошла. Почему?
— Да что я ему скажу? Что?! Он же про ребенка спросит… Подумай сам! Что я ему скажу? Что сына его на хутор подбросила? Что от материнства отказалась? Что его ребенок чужую фамилию носит, чужому человеку «папа» говорит! Да ты можешь представить все это!
И она присела бессильно на топчан, что стоял у стены, поодаль от верстака.
Он вздохнул тяжело.
— Да уж без интеллигентских фортелей не обойдется.
— Постыдись! А если б с твоим сыном так?
Врать он не любил.
— И мне б вряд ли понравилось.
— В том и дело. В безвыходном я положении. Понимаешь?
— Ну, так говорить не нужно. Ребенок живой, ты живая, даже этот, офицер твой, ожил. Значит, разобраться можно.
— Не простит он.
— Скажи! Не простит… Его-то и живым не считали, когда ты тут одна, в положении, да еще обстановка такая… Снаряды во двор летят… Не простит… Ну и пусть! Неужто так он присушил тебя, что не обойдешься?.. Свет на нем клином сошелся?
— Не понимаешь ты. Они ж потребовать ребенка могут.
— Кто?
— Он же отец.
— Да беляк он прежде всего. Пусть попробует дитя отобрать! К ногтю его, контру…
— Юрия? К ногтю? После всего, что он пережил? За то, что мы его сына, как цыгане, украли?..
— Да ладно тебе! Мелешь несуразное. Какие цыгане?
— А ты что говоришь? Убить его хочешь?
— Не убью. Прав теперь у меня никаких не будет. Я, сестра, решил из партии выйти.
Татьяна всплеснула руками:
— Сумасшедший! Мало нам бед, а тут и тебе вожжа под хвост попала.
— Ну, ты в политике не смыслишь.
— До этой новой политики люди голодали, а сейчас кормятся.
— Чечевичной похлебкой? Первородство продали!
— Что ж тебе, голод больше по душе?
— Идея мне по душе.
— Но ведь большевики у власти!
— У власти. Да не легче от этого. Когда переродятся, в лавке сладко кормясь, что будет? Нет, я в этом не участник.
— Что ж ты, против пойдешь?
Он отер пот со лба.
— Против не могу. Душу я в эту власть вложил.
— Что ж делать будешь?
Максим провел рукой по фуганку.
— У меня руки есть. Не пропаду. Видишь инструмент?
— Вижу. А кто говорил, что ремесленник тоже людей обдирает?
— Обдирать не буду. Буду трудиться по совести. За многим не гонюсь.
— Все-таки безумный ты. Сам себе всю жизнь вред делаешь. Всю жизнь. Сам.
Но такое Максим обсуждать не любил.
— Ладно. Будет обо мне. Не пропаду. Вот с тобой что, в самом деле, придумать?..
— Что ты придумаешь! — сказала она так отчаянно, что слова ее резанули Максиму по сердцу, и хотя беды ее личные по сравнению со своими, с судьбой революции связанными, полагал все-таки обывательскими, вину свою ощутил определенно и захотел помочь, найти какое-то решение, выход, чтобы и толк был, и для нее приемлемым оказалось, потому что Максим знал: теперь уже не приказывать, а убеждать нужно.
Максим задумался, и подходящая, с его точки зрения, мысль, пришла.
— Послушай меня, Татьяна. Только без бзыку. Есть у меня мысль одна.
— Говори, куда мне деваться…
Он подошел, присел рядом.
— Ребенок-то по закону сейчас не твой, верно?
— Это и есть самое ужасное.
— Понимаю твои мысли. Но попробуй иначе посмотреть.
— О чем ты?
— По закону у тебя дитя нету…
— Есть он, Максим, есть.
— У Настасьи, племянник твой.
— Да что ты? Что предлагаешь?
— Предлагаю так и сказать. Как в бумагах записано.
— Обмануть Юрия?
— Ну, в чувства я не вдаюсь. Сказал, что, по-моему, сейчас сделать нужно. Ездила ты в Вербовый рожать. И сестра родила. Один ребенок помер, другой живой. Племянник.
— Да что ж это будет такое, если так скажу?
— Ну, посмотришь, как он… Короче, будет горевать или нет? А если нет? Может, ему свобода сейчас нужнее, чем семья… А?.. Бывает-то всякое. А порадовать сыном никогда не поздно. Присмотрись сначала. Вот как я думаю.
— Обман. Опять…
— Не обман, а ложь во спасение. Ты вот все повторяешь: Юра да Юра! О нем думаешь. А ты о сыне подумай. Какой отец ему нужен? Если действительно любовь у вас вечная, то поймет он, как тебе пришлось… А если увидишь, что дело ненадежное, так мальчишке с таким отцом какой толк?.. Ну, что? Несогласная? Ну, пойди в дом, полежи, поразмысли, пореви, если хочешь…