Он не тот, кем кажется: Почему женщины влюбляются в серийных убийц — страница 36 из 44

– У нас в семье все католики, так уж повелось. Но крестили детей только для приличия. Меня крестили в два месяца, моего мнения никто не спрашивал, и я который год бьюсь, чтобы меня удалили из этого треклятого реестра Ватикана… Ничего не имею против верующих. А вот религиозные учреждения ненавижу, неважно какие.


Ладно. Это мне за мой дешевый психоанализ. Девочка-подросток выросла и, продолжая активистскую деятельность, сдала экзамен на аттестат зрелости в Марселе, где ее отец, судебный эксперт, работал в полицейской лаборатории.

– Благодаря ему я смогла встретиться с врачом, который проводил экспертизу Рануччи после его помещения под домашний арест, и задать ему кучу вопросов. Мне так нравилось ходить в лабораторию!

Она весело рассказывает мне о своих воспоминаниях об этом месте, которое обожала:

– Тогда можно было заходить куда угодно и когда угодно. Ну, например, отдел баллистики – ты знаешь, что ключ над дверью, и спокойно входишь, или лаборатория, где исследовали наркоту: там повсюду был кокс! Забавно, но меня это место просто завораживало! Там было классно. А еще меня ужасно интересовала графология. Разные увеличенные буквы, развешанные вдоль стен, это так впечатляло!

Выходит, ее уже тогда увлекал судебный мир, пусть даже она воспринимала это беспечно и ни на секунду не представляла, что он станет центром ее взрослой жизни.

Годы шли. Сандрин работала на телевидении и в кино, сначала директором фильмов, потом режиссером-постановщиком, оставаясь при этом активисткой Amnesty International. Прожив какое-то время в Лондоне, она вернулась во Францию, где родила дочь. Она еще не знала, насколько ее жизнь скоро изменится.


На дворе 1995 год, ей 36 лет. Судьба постучалась в дверь в лице ее друга, писавшего диссертацию о смертной казни и приславшего ей экземпляр рукописи.

– И тут я где стояла, там и села. Как и у многих, у меня всегда было представление о США как о прогрессивной, современной стране, более продвинутой в судебном плане, чем мы. А это ложь! Там политизированное правосудие, которое не имеет ничего общего ни с правом, ни с правдой!

Это был шок.

– Мой друг тогда сказал мне, что сотрудничает с одной ассоциацией в Техасе, которую создали приговоренные к смертной казни и управляют ею, находясь в тюрьме. Они выпускают ежеквартальный бюллетень. Кто-то рассказывает о своем деле, другие пишут стихи или рисуют. Он спросил, найдется ли у меня время перевести этот бюллетень. Я согласилась. Я перевела два или три выпуска, а потом он сказал, что я могу, если хочу, переписываться с кем-нибудь из камеры смертников в Техасе.

До сих пор Сандрин никогда не приходила мысль писать заключенным, будь то во Франции или за ее пределами. Она не стала соглашаться сразу, но подумала: «Почему нет?»

– Тогда он прислал мне три имени приговоренных вместе с их номерами в списке заключенных, потом, насколько я помню, в следующем месяце я написала каждому пару слов. Кстати, все ответили.

Сандрин ни на секунду не представляла, что среди этих трех имен, этих троих мужчин, ждущих казни в камере смертников, есть тот, кто буквально перевернет ее жизнь. Что было в той паре слов, с которых все началось? Как утверждает Сандрин, ничего необычного.

– Я просто представилась, написала: «Мой друг дал мне ваш адрес, мы познакомились, потому что я перевожу бюллетень The lamp of hope[94], я просто хочу представиться и узнать, как ваши дела». Я вообще не пыталась выяснить, за что их приговорили к смерти.

Я удивлена отсутствием у нее любопытства к этой теме. Почему она не попыталась выяснить причину, по которой эти мужчины осуждены? У нее не было такого права или она не хотела относиться к ним предвзято? Она пожимает плечами и отвечает с обескураживающей непринужденностью, словно в таком любопытстве есть что-то нездоровое:

– Нет, у меня было право ознакомиться, все это есть на сайте администрации тюрьмы, там можно найти все что хотите, но меня это не интересовало. Меня интересовали личности, живые люди, а не их преступления.

– Вы не задумывались, что важно знать, кем были эти люди до того, как были осуждены?

– Конечно, задумывалась, но не могла представить, как я буду выяснять, за что они приговорены к смерти, до того, как писать им. В любом случае уже намного позже я узнала, что то, что публикует администрация тюрьмы, совершенно не отражает сути дел, потому что они пишут от силы три строки: X осужден за тройное убийство, имена жертв, их возраст, место преступления. Это все, что они выкладывают. Это меня не интересовало. Меня интересовало, как они могут проявиться в переписке как личности. Из тех троих одному смягчили приговор, он до сих пор в тюрьме, он убил своего отчима, мать и младшего брата – у него было кошмарное детство. Но в любом случае, как только я сунула нос в дела и увидела их биографии, там такой кошмар… Сначала ты говоришь себе: ну, он просто исключение. А на самом деле нет, у них у всех кошмарная предыстория.


В ее действиях нет вуайеризма, нет желания испытать искусственный испуг, нет возбуждения от флирта со злом. Сандрин прежде всего активистка. Она не задерживается на преступлениях, как бы они ни были чудовищны, а немедленно бросается изучать жизненный путь осужденных, она хочет узнать контекст. Хотя понять не значит оправдать, кто-то все же мог бы поставить ей это в вину и упомянуть «культуру оправдания». Ведь не все парни с проблемной юностью становятся убийцами.

Тогда я снова спрашиваю ее, не случается ли ей после стольких лет сосуществования с этим миром, несмотря на зачастую ужасающие биографии этих людей, порой сомневаться. Выдерживают ли ее этика и мораль испытание омерзительными фактами из хроники происшествий? Каково это и дальше протягивать руку людям, зная, насколько они опасны? Она соглашается:

– Это бывает редко, но иногда в комнате для свиданий видишь взгляд, от которого холодок по спине, и думаешь – как хорошо, что ты за стеклом! В таком взгляде ощущаешь опасность. Но моих убеждений это не колеблет. Приведу пример: человека вроде Баттальи[95], который был мерзавцем, который рассказывал, как бил свою жену и почему должен был бы убить ее, все равно нельзя было казнить. И тем не менее это был подонок. Он получил разрешение на визит, чтобы навестить дочерей. У него было условно-досрочное освобождение, но вроде как его отозвали, потому что он натворил глупостей, уже не помню каких. В общем, он попросил у судьи по вопросам исполнения наказаний разрешение на выход и сказал: «Дайте мне один только завтрашний день, я хотя бы в последний раз повидаюсь с дочерьми, а потом вернусь в тюрьму». Разрешение ему дали. И он воспользовался им, чтобы убить их! Но даже это не ставит под вопрос мой активизм… Что бы человек ни сделал, государство не может вставать на его место и само становиться палачом. Тем более что оно делает это от нашего имени! Когда президент отказывает в помиловании, он отказывает от нашего имени, ну уж нет! Пусть даже смертную казнь во Франции отменили больше 40 лет назад, дискуссии по сути вопроса так и не произошло – ни о тюрьмах, ни о длительных сроках, которые тоже вовсе не решение. Невообразимо, что в XXI веке мы все еще топчемся на том же месте.


Она живет бок о бок с этим миром 27 лет, но ее убеждения неизменны и незыблемы, возможно, даже стали еще крепче. Сандрин рассказывает мне об ужасных деяниях приговоренных к смерти, о том, что их подтолкнуло к действию, о гнусных преступлениях, о невиновных в тюрьме – но и о виновных тоже. Для нее – и она в этом убеждена – дискуссии по сути вопроса не состоялось, тема слишком неудобна, в обеих странах ссор заметают под ковер. Длительные сроки во Франции или смертная казнь в США ничего не решили. Власть хочет успокоить общественность, но условия заключения – табуированная тема, которая быстро превращается в карикатуру. Я слышу ее аргументы. Она не так далеко ушла от Уилфрида Фонка, тоже знающего обо всем не понаслышке, но с другой стороны – со стороны надзирателей. И все же я задаю вопрос: если во Франции длительные сроки не решение, то что она предлагает? Что делать с тем, кто убивал, пытал, насиловал, кроме как осудить на максимальный срок?

– Я считаю, что мы скорее прячем наши страхи за решетку, а не решаем проблемы. Так вот, общество надо защищать, это очевидно. Но лично я против принципа тюрьмы как таковой, к слову, я думаю, что многим людям, особенно несовершеннолетним, нечего делать в тюрьме. Когда у человека реально что-то не ладится и он опасен, его надо поместить в специализированное учреждение. Тюрьма ему не поможет. К тому же это не защищает персонал тюрьмы, не говоря уже об ужасных условиях содержания.

Я указываю ей на противоречие, напоминая, что она сама несколько минут назад рассказывала, как увидела в камере смертников взгляд, от которого поползли мурашки.

Сандрин не теряется, она размышляет над этим вопросом уже 30 лет.

– Это так, но я бы отправила его в психиатрическое учреждение! Сейчас людей запирают и никак или почти никак не готовят к выходу на свободу, к возвращению в общество. Несовершеннолетним ничего не будет, они выйдут. Да, малолетние преступники могут быть многократными рецидивистами, но пошлите их с некоммерческой организацией в дебри Африки или Азии, отправьте рыть колодцы, строить деревни, учиться жизни! Такие реформы нужны уже давно, но их нельзя провести в короткий срок и приурочить к выборам, а сейчас, увы, только это политиков и интересует. И да, действительно есть люди, которые учатся в тюрьме, используют это время по полной. Но в камере смертников все иначе, все сложно. По крайней мере в США, потому что в большинстве штатов им нельзя удаленно проходить курсы, кроме как по юриспруденции, считается, что это подходит для их положения. Жизнь в тюрьме – тяжелая штука, и для заключенных, и для охраны. Тяжело всем. Уважение друг к другу отсутствует, и это неизбывно, просто порочный круг. Так что да, кто-то из них, возможно, воспользуется ситуацией, чтобы сбежать и кого-то убить, ну что ж…