Я тебя отвезу. Тебе куда? спросил поэт.
Высади меня в любом месте поблизости от Вилья-Уркиса. Пройдусь пешком.
Я хотел подумать о смысле сделанного мной, понять, убегаю ли я от чего-то или, наоборот, стремлюсь к чему-то. Моя уверенность зиждется на глубоком презрении к этому горемычному миру, — сказал мне как-то поэт. — Я отдам ему свою жизнь, чтобы ничего не осталось так как есть. Мы уходим, отдавая наши жизни за дела, которые не вполне понимаем, только ради того, чтобы ничего не оставалось так как есть, сказал Курчавый Мартелю в ту ночь в клубе «Сандерленд».
Парочки танцевали вокруг, не обращая на них внимания. Рядом с прожекторами стайками роились мотыльки. Некоторые касались их поверхности и погибали на раскаленном стекле. Мартель долго не мог прийти в себя. Большая история коснулась Курчавого своим крылом, и певцу теперь тоже был слышен ее полет. Этот звук был громче музыки, ощутимее и живее, чем звук города. Наверное, он разносился на всю страну, и уже завтра — или в какой-нибудь другой день — его поместят на первые полосы газет. Мартелю хотелось повторить слова, сказанные перед смертью доньей Оливией: «Какие мы махонькие, вообще ничего рядом с вечностью», но сказал он лишь одно: «Я тоже пою только для этого — для того, чтобы вернулось ушедшее и ничего не осталось так как есть».
На следующее утро, рассказывала мне Альсира, Курчавый попросил Мартеля сходить вместе с ним в дом на улице Букарелли, в котором начался лабиринт его жизни. По радио кричали о возвращении тела Эвиты и об обнаружении белого фургона с гробом Арамбуру. Если Андраде добивался того, чтобы положить конец этой истории и выбраться из прошлого, чтобы начать все заново — как говорил он певцу в «Сандерленде», — ему ничего не оставалось кроме как вернуться в Парк Час и проводить в последний путь обломки своей жизни.
Поутру их ожидало одно разочарование за другим. Конспиративная квартира оказалась окружена полицейскими кордонами, и у дверей дома стоял патрульный. А вокруг на всем пространстве дугообразных улиц и проулков, которые обрывались неожиданно, не видно было ни души, и тишина давила так, что прерывалось дыхание. Даже собаки не высовывали свои мордочки из-за занавесок. Друзья не могли остановиться и заглянуть в окна верхнего этажа, чтобы не вызывать подозрений у патрульного, так что они свернули на улицу Балливан и дошли до улицы Баунесс, а оттуда снова пошли вверх, пока не добрались до Пампы. Время от времени Мартель поворачивался к Курчавому и замечал на его лице растущую безнадежность. Ему хотелось взять фотографа под руку, но Мартель боялся, что любое касание, любой жест заставит друга разрыдаться.
Когда они подошли к остановке автобуса, Андраде сказал, что здесь им нужно расстаться, потому что его ожидают в другом месте, но Мартель знал, что это «другое место» — ничто, погибель, что у Курчавого не осталось никого, кто дал бы ему пристанище. Певец даже не попытался его остановить. Курчавый, казалось, ужасно торопился и ускользнул из его объятий так, словно ускользал от себя самого.
Мартель не имел об Андраде Курчавом никаких новостей целых одиннадцать лет, пока один из выживших в эпоху диктатуры не упомянул мельком о крупном мужчине с петушиным голосом, который одной летней ночью был переведен из подземных застенков «Атлетического клуба» — то есть отправился навстречу смерти. Этот свидетель даже не знал настоящего имени жертвы, только подпольные клички — Рубен и Волшебный Глаз, но Мартелю было достаточно упоминания о голосе. Имя Фелипе Андраде Перес не значится ни в одном из бесконечных списков пропавших, которые передавались из рук в руки в те времена, нет его и в судебных протоколах по делам руководителей диктатуры, как будто он никогда и не существовал. И все-таки история, рассказанная им в клубе «Сандерленд», для Мартеля была исполнена смысла. В ней сосредоточилось все, что он сам хотел бы пережить — если бы мог, а еще — хотя в этом полной уверенности у него не было — он сам хотел бы умереть такой мятежной смертью. Вот почему, рассказывала мне Альсира, он попросил выкрасить ему волосы в черный цвет — в надежде, что таким образом он вернется на двадцать лет назад, — надел брюки в полоску и свой диагоналевый концертный пиджак и однажды вечером, две недели тому назад, отправился воскрешать своего друга на углу улиц Букарелли и Балливан, перед домом, в который они не смогли попасть при их последней встрече.
Под аккомпанемент гитары Сабаделля Мартель спел «Приговор» Селедонио Флореса. Несмотря на макияж, наложенный вокруг глаз и на скулы, он был бледен и полон злости на тело, оставившее его именно в тот момент, когда он так в нем нуждался. Я думала, что он упадет в обморок, сказала мне Альсира. Он с силой сдавил живот, словно поддерживая что-то, что могло упасть, и начал так: Сеньор судья, я родом из предместья, / его судьба — тоскливая беда. Это длинное танго, оно поется больше трех с половиной минут. Я боялась, что он не сможет его закончить. Кореяночки из печеньичной аплодировали так, как будто перед ними выступал шпагоглотатель. Три парня, проезжавшие мимо на велосипеде, прокричали: «Еще, еще!» — и поехали дальше. Быть может, эта сцена покажется тебе слишком пафосной, сказала мне Альсира, но на самом деле она была почти трагической: величайший аргентинский певец в последний раз распахивал свои крылья перед людьми, которые не понимают, что вообще происходит.
Сабаделль какое-то время развлекался с гитарой, перепрыгивая с «Кумпарситы» на «Цветок в грязи» и «Красотку», пока в конце концов не остановился на «Домике моих стариков». Исполняя это танго, Мартель не однажды был готов разрыдаться. Видимо, у него болело горло; быть может, это болела память о покойнике, который не соглашался принять это звание — как и все мертвые, не имеющие могилы. Почему же он тогда не заплакал? — спрашивала себя Альсира, а потом, в больнице на улице Бульнес, она спрашивала меня: почему он сдержал рыдание, которое, возможно, спасло бы ему жизнь? Тихий мой дворик, как годы летят! / Словно печальный закат, / я возвращаюсь к тебе стариком…
Пот лил с него ручьями. Я сказала, что нам пора уходить, рассказывала мне Альсира, я, по глупости, сказала ему, что Фелипе Андраде, без всякого сомнения, уже спел вместе с ним в своей вечности. Но он отмахнулся от меня с такой твердостью — или яростью, — которой раньше я в нем никогда не замечала. Он сказал: «Если для всех было по два танго, то почему же их должно быть два и для друга, которого я любил больше всех?»
Он, безусловно, договорился на этот счет с Сабаделлем, потому что гитарист перебил меня вступлением к танго «Чужие друг другу». Слова этого танго — заклинание против неприкосновенного прошлого, которое Мартель пытался воскресить, рассказывала мне Альсира. Однако в тот вечер в голосе Мартеля струилось прошлое, которое еще не умерло, как не может умереть то, что просто исчезло, но пребывает и длится. Прошлое того вечера упорно держалось за настоящее, пока он его пел: Мартель был соловьем, жаворонком начала времен, матерью всех песен. До сих пор не могу понять, как он дышал, откуда черпал силы, чтобы не потерять сознание. Я почувствовала, что плачу, когда во второй раз услышала: Вот мы рядом, но прежнего нет, / мы с тобою друг другу чужие. / Никуда нам не деться от лет — / тех, которые порознь прожили. В тот момент я сама вспоминала то, чего никогда не переживала.
На последнем слове этого танго Мартель начал сползать вниз, а в это время обитатели Парка Час требовали еще и еще. Когда он упал мне на руки, то просто сказал: «Отвези меня в больницу, Альсира, я больше не могу. Отвези, а то я умираю».
Я теперь не помню, когда Альсира рассказала мне эту историю: то ли во время нашей последней встречи в больнице «Фернандес», то ли несколько недель спустя, в кафе «Ла Пас». Помню только декабрьскую ночь, все небо в огнях и обессилевшую Альсиру рядом со мной, и медсестру, которая пытается ее утешить, но не знает как, и тишину, накрывшую зал ожидания, и запах увядших цветов, пришедший на смену реальности.
Глава последняя
Декабрь 2001 года
В эти обезумевшие дни я купил несколько карт Буэнос-Айреса и принялся прочерчивать на них цветные линии, соединявшие места, в которых пел Мартель, в надежде набрести на какой-нибудь рисунок, который объяснил бы мне его намерения, — нечто вроде ромба, послужившего разгадкой задачи, решенной Борхесом в рассказе «Смерть и буссоль». Как известно, геометрические фигуры получаются разные в зависимости от того, как соединять вершины. Когда я начинал с пансиона на улице Гарая, в котором раньше жил, я мог обрисовать контур мандрагоры, или немного скособоченный игрек, похожий на Caput Draconis[85] из геомантии, или даже мандалу, схожую с магическим кругом Элифаса Леви[86]. Я видел то, что хотел увидеть.
Я таскал эти карты с собой повсюду и чертил новые рисунки, когда мне надоедало читать в кафе. Я соединял линиями те места, в которых, по словам Виргили, Мартель пел до моего приезда в Буэнос-Айрес: гостиницы для влюбленных на улице Аскуэнага, напротив кладбища Реколета, и подземный туннель под обелиском на площади Республики. В газетном зале Национальной библиотеки — там, где несколько месяцев назад потерялась Грете Амундсен, — я искал указаний, почему Мартель выбирал именно эти места. Единственное, что мне удалось отыскать, — это сообщение о парочке любовников, убитых прямо во время соития в одной из гостиниц на час в конце семидесятых годов, и о человеке, расстрелянном возле обелиска в первые месяцы диктатуры. Между этими двумя событиями никакой связи я не обнаружил. В гостинице убийцей явился ревнивый муж, которому позвонили из полиции — в те времена о супружеских изменах оповещали таким образом. Мужчина даже не понес наказания: три врача установили, что он находился в состоянии аффекта, и судья через несколько месяцев его освободил. А смерть у обелиска была одной из многих, случившихся между 1976 и 1980 годами. Несмотря на то, что это было наглое и беззастенчивое насилие, ни одна из аргентинских газет не сообщила об этом факте. Я случайно натолкнулся на заметку в газете «Экономист»: тогдашний корреспондент в Буэнос-Айресе писал, что в одно из воскресений июня 1976 года — кажется, восемнадцатого числа — группа мужчин в стальных касках перед рассветом приехала на площадь Республики в автомобиле без номеров. Из машины выволокли еще одного мужчину, тоже молодого; его протащили по площади, прислонили к белому граниту огромного обелиска и расстреляли очередью из автомата. Убийцы покинули площадь на том же автомобиле, оставив тело, и больше о них ничего не известно.