Он поет танго — страница 34 из 38

Возможно, чтобы почувствовать себя живым. Чтобы вспомнить, кем Мартель был когда-то давно.

Да, наверное так. Он скоро хочет подняться, говорил он мне, и снова петь. Он попросил меня договориться с Сабаделлем о выступлении на Южном склоне. Это только мечты, сам понимаешь. Он даже не знает, когда сможет встать на ноги. А что случилось на Южном склоне? спросила я. На этом месте теперь пустырь. Как, Альсирита, ты что, не читала про это в газете? поразился он. И я вспомнила, что обнаружила газетную вырезку в кармане брюк, в которых его доставили в больницу, но успела прочитать только заголовок статьи. Что-то об обнаженном теле среди тростников.

После этого ему стало хуже? Хочешь сказать, ему стало хуже?

Ухудшение началось в ту же ночь. Ему трудно дышать. Думаю, ему собираются вставить трубку в горло. Я не хочу, чтобы его дальше мучили, но у меня нет права сказать им это. Я много лет провела рядом с Мартелем, и все-таки я ему — никто.

В любом случае сообщи им свое мнение.

Мое мнение?

Да, врачи всегда стремятся сохранить людям жизнь — и здесь, и везде. Для них это вопрос самолюбия.

Мое мнение таково, что ему сейчас незачем умирать. Сказать им? Да они посмеются у меня за спиной. Я не о смерти думаю. Если они хотят разрезать его горло, чтобы интубировать — как же я им объясню, что тогда он останется без голоса, а без голоса Мартель станет другим человеком! Он откажется жить, как только поймет, что с ним случилось. Три дня назад, в тот вечер я говорила с ним о тебе — разве я тебе не сказала?

Нет, не сказала.

Я рассказывала, что ты ищешь его вот уже несколько месяцев. Теперь наконец он знает, где я, ответил Мартель. — Что ж, пусть зайдет, поговорить со мной. Пусть Бруно зайдет, когда захочет.

Мне не позволят к нему пройти.

Не сейчас. Нужно ждать нового улучшения. Если бы ты провел все это время возле него, ты бы видел, что иногда он так уверенно идет на поправку, что ты думаешь: Ну вот, обратно он уже не свалится.

Да я ведь готов все время проводить в больнице. Ты знаешь, это не от меня зависит.

Я долго смотрел на нее, словно не желал отпускать от себя. Меня держала усталость ее глаз, гладкость ее кожи, темные волосы, по которым пронеслись ураганы ее страданий. Мне казалось, что в этих отличительных чертах воплощены приметы человека как вида. Порой я смотрел на нее так пристально, что Альсира отводила глаза. Мне хотелось бы объяснить ей, что меня притягивает не она сама, а тот отсвет, что оставил на ее лице Мартель. Я почти что видел этот свет, слышал модуляции умирающего голоса, отпечатавшиеся в ее теле. Неожиданно Альсира сложилась вдвое, чтобы завязать шнурки на своих белых тупоносых туфлях — туфлях медсестры. Выпрямившись, она посмотрела на часы — как будто бы пробудившись ото сна.

Уже так поздно, произнесла Альсира. Мартель, наверное, уже спрашивал про меня.

Ты провела здесь всего пять минут, заметил я. Раньше ты не уходила так быстро.

Раньше не было ничего, что произошло теперь. Теперь мы все шагаем по битому стеклу. Пять минут — это целая жизнь.

Я видел, как она уходит, и обнаружил, что вдали от нее мне нечем заняться. Я не хотел возвращаться в гостиницу мимо пожаров и уличных нищих. По крайней мере, теперь я знал, что на воображаемой карте Мартеля появилась еще одна точка: Южный склон, по которому я бродил — сам того не зная, — в субботнюю ночь. Обнаженное тело среди тростников. Вероятно, какие-то сведения можно было обнаружить в газетных залах библиотек. Тут я вспомнил, что все они закрыты и что до дверей одной из них добрались пожары. При этом событие, о котором говорил Мартель, не могло произойти слишком давно. Газетная заметка все еще находилась в кармане его брюк. Несколько минут я тешил себя мыслью, что Альсира позволит мне на нее взглянуть, но я точно знал, что эта женщина не способна на подобное вероломство.

Я раскрыл газету, которую она оставила на столе, и тоже пролистал страницы в унынии: зловещие, кровавые новости. Мое внимание привлекла длинная статья с фотографиями почти голых детей и взрослых среди мусорных куч. «Я обернулся и понял, что это пули» — было набрано большими буквами. Пониже шел объяснительный подзаголовок: «„Форт Апачи“, два дня спустя». Это был подробный отчет о событиях в районе, куда собирались переезжать Бонорино и другие мои товарищи по пансиону. Как выясняется, именно оттуда вышли первые грабители супермаркетов, а теперь там хоронили своих мертвецов.

Как писали в газете, «Форт Апачи» напоминал крепость: три соединенные между собой башни в десять этажей на площади в десять гектаров, в шести кварталах к западу от проспекта Генерала Паса, на самой границе Буэнос-Айреса. Вокруг башен выстроили длинные трехэтажные здания, известные под названием «веревки». Я подумал о библиотекаре, кочующем из одного дома в другой, словно крот, с кипой своих карточек. «В любое время, — читал я в статье, — звучит музыка. Кумбия, сальса[93]: молодежь танцует прямо в грязи, с литрухами пива в руках». Я задумался о слове «литрухи». Видимо, этот безобразный жаргон просачивался и в газетный язык. «„Форт Апачи“ строился в расчете на двадцать две тысячи жителей, но к концу 2000 года там жило уже больше семидесяти тысяч. Точную цифру назвать невозможно. В тамошние трущобы не добирается ни перепись населения, ни полиция. Вчера перед домами-„веревками“ служили не менее десятка заупокойных месс. На некоторых из них отпевали соседей, убитых во время налетов на супермаркеты — полицейскими или владельцами магазинов. В других местах прощались с жертвами шальных пуль или разборок между бандами в самом Форте».

Под статьей помещался список погибших, обведенный тоненькой черной рамкой. Я с ужасом обнаружил там имя Сесостриса Бонорино, государственного служащего. Я словно окаменел. Одно за другим, словно яркие молнии, во мне вспыхивали воспоминания. Я вспомнил рэп, который библиотекарь читал мне, прихлопывая в ладоши во время нашего последнего разговора в пансионе: Ты увидишь, что в этом Форту / Жизнь становится злой и печальной — / Ведь живут там с отрыжкой во рту, / Погибают от пули случайной. Я должен был тогда же догадаться, что такая невероятная сцена не могла произойти просто так. Бонорино давал мне понять, что он способен предвидеть собственный финал, что он не в силах его избежать и что, к тому же, его это не волнует. Тогда, против всех моих дурацких предположений, в этом маленьком радужном шарике было возможно читать будущее. Алеф существовал. Существовал. Мне стало грустно, что эпитафия в газете была так несправедлива к библиотекарю. Бонорино был одним из тех немногих избранных — если не единственным, — которые, заглянув в алеф, наблюдали лицом к лицу сущность Бога.

У меня возникло побуждение броситься в «Форт Апачи» и выяснить, что же там произошло. Я не мог представить себе, каким образом столь невинное существо погибло столь жестокой смертью. Я сдержал себя. Даже если бы мне удалось проникнуть на заупокойные бдения, это было уже бесполезно. Я утешал себя мыслью, что библиотекарь никак не мог видеть всего: нашу ночь с Тукуманом в отеле «Пласа Франсиа», предательское письмо, написанное мной, и события, сделавшие это предательство бессмысленным. Я не мог постичь, почему, зная обо всем этом, Бонорино доверил мне тетрадь с записями для «Национальной энциклопедии», которая была делом его жизни. Зачем ему было нужно, чтобы я или кто-то другой получил эту тетрадь? Почему он доверился мне?

Единственное, что теперь имело смысл, было обретение алефа. Если я его найду, я смогу увидеть не только два основания Буэнос-Айреса, глиняную деревню со зловонными солеварнями, революцию в мае 1810 года, преступления масорки[94] и преступления, совершенные сто сорок лет спустя, прибытие эмигрантов, празднование Столетнего юбилея и цеппелин, летящий над ликующим городом. Я смогу еще и услышать Мартеля везде, где он когда-либо пел, и узнать, в какой именно момент он накопит достаточно сил, чтобы мы смогли поговорить.

Я сел на первый же автобус, шедший к югу, а потом добрался, задыхаясь, до пансиона на улице Гарая. Если там кто-нибудь все еще жил, я спущусь в подвал под любым предлогом и, приняв горизонтальное положение, подниму глаза к девятнадцатой ступеньке. Я увижу всю вселенную в одной точке, весь поток истории за одну микроскопическую долю секунды. А если этот дом заперт, сломаю дверь или отопру старый замок. Я предусмотрительно сохранил свои ключи от пансиона.

Я был готов ко всему — кроме того, что предо мной предстало. От пансиона остались горы обломков. На месте, где раньше находился вестибюль, высилась зловещая махина бульдозера. Первая ступенька лестницы, которая вела в мою комнату, не успела обрушиться. На улице, рядом с нашей дорожкой, разинул пасть самосвал — из тех, на которых вывозят оставшиеся после слома материалы. Стояла уже кромешная ночь, и это место не охраняли ни сторожа, ни прожекторы. Я побрел вслепую между бревнами и остатками кирпичной кладки, хоть и знал, что в земле вокруг меня зияли открытые ямы, и если я упаду в одну из них, то переломов не избежать. Я стремился любой ценой добраться до подвала.

Я счастливо избежал пары кирпичей, слетевших мне под ноги из скелета стены. Я не сомневался, что найду дорогу даже в этих руинах, которые никак не соотносились с тем, что было здесь раньше. Стойка привратника, говорил я себе, остатки балюстрады, комнатка Энрикеты. В десяти — двенадцати шагах к западу должен был находиться прямоугольник, из которого столько раз высовывалась мне навстречу голова библиотекаря, лысая и лишенная шеи. Я подскакивал на каких-то досках, щетинившихся гвоздями, на острых когтях битых стекол. Потом я наткнулся на холмик из деревяшек, а прямо за ним зияла дыра. Мрак был такой густой, что я больше полагался на интуицию, чем на зрение. А вправду ли там была яма? Я подумал, что должен спуститься и обследовать ее, но не отважился. Я бросил туда один из обломков, попавшийся мне под руку, и почти моментально услышал стук камня о камень. Следовательно, внизу было совсем неглубоко. Наверное, я смог бы спуститься, если бы раздобыл факел — ну хоть плохонький. У меня не нашлось даже спички. Луна давно уже скрылась за грядой облаков. Сейчас она росла и была уже почти полная. Я решил подождать, пока на небе не прояснится. Я прикоснулся к холмику, и мои руки наткнулись на сморщенную липкую бумагу. Сколько я ни пытался от нее избавиться, бумага не отлипала. Она была толстая и морщинистая на ощупь, как пакет для цемента или дешевый картон. Секундная вспышка фар от машины, пронесшейся по улице, позволила мне разглядеть, что же это такое. Это была одна из карточек Бонорино, которую не погубили ни разрушение дома, ни пыль, ни механические лопаты. Я успел прочесть на ней три буквы: I. А. О. Возможно, они ничего не означали. Возможно, если библиотекарь не написал их просто так, в них была заложена идея Абсолюта, о которой говорится в «Pistis Sophia», священной книге гностиков