Потом вышел оркестр приговоренных к смерти – во всяком случае именно так я объяснил себе наряд музыкантов, вместо фраков облаченных в тюремные робы и со свечками в руках. Свечки они установили на пюпитрах и заиграли нечто чрезвычайно немелодичное, нагонявшее мизантропию. Лишь в одном месте музыка вдруг обрела стройность, и то ненадолго.
– Как гениально Малер спародировал здесь сиропную водичку Чайковского, – донесся до меня восторженный шепот.
Мне не смешно, когда маляр презренный мне пачкает «Мадонну» Рафаэля, подумал я.
– Не пора? – тихо спросил я у Мари.
Мною начинало овладевать нетерпение. Если уж нам предстояло рискованное предприятие, то поскорее бы!
– В перерыве между номерами, – шепотом ответила она. – Иначе обратят внимание.
Исполнение композиции гениального Малера длилось невыносимо долго. Когда наконец мучение закончилось и все захлопали, мы потихоньку стали перемещаться к выходу.
До моего слуха долетали обрывки разговоров, смысл которых по большей части был загадочен.
В одной группе жарко обсуждали – если я не ослышался – бродячих собак. Двое господ в саванах спорили о каких-то «мирискусниках», кто они – трупоеды или калоеды. Потом некто иссиня-бледный, с волосами до плеч, краше в гроб кладут, с обидой воскликнул: «От акмеиста слышу!».
С другой стороны через пестрое сборище навстречу нам так же неторопливо двигался хозяин, приветствуя гостей, говоря каждому пару слов, целуясь с дамами и пожимая руку кавалерам. Мне не понравилось, что каждый, кто был в маске, приподнимал ее, показывая свое лицо.
– Поторопимся, пока он нас не перехватил, – нервно сказал я.
Мы были уже у самой двери, когда сзади раздалось:
– Какой умопом’ачительный вы’ез! Кто вы, п’ек’асная Каллипига? С кем вы?
– Вы переборщили с нарядом, – процедил я. – Теперь выкручивайтесь.
Мари остановилась, а я тронулся дальше, будто меня это не касалось.
Но моего плеча коснулась рука. Покосившись, я увидел огромный алмаз, сверкавший на костлявом пальце.
– Ну-ка, ну-ка, кто это у нас?
Обернувшись, я опустил голову и обреченно прошептал:
– А вы угадайте.
Поскольку я оказался за спиной у Мари, мой взгляд остановился на ложбинке между ее ягодицами и не мог оторваться от этой картины, но мысль лихорадочно билась. Пуститься наутек? А «стража» у выхода?
– Судя по фигу’е… – протянул Зибо, глядя на меня снизу вверх (вблизи он оказался низкоросл и субтилен). – Макс, это вы?
Я вспомнил, что читал где-то, будто основатель династии Бобковых, дед этого изломанного хлыща, пришел в Санкт-Петербург в лаптях. Как же быстро скисает русский квас, если насыпать в него медных монет…
– Нет-нет, вы – Мейей’хольд. Ну конечно!
– Холодно, – просипел я и слегка толкнул Мари в спину: выручайте!
– П’аво, я те’яюсь, – улыбнулся Кащей и протянул руку, чтобы приподнять мой колпак.
Мари шлепнула его по запястью:
– Даю подсказку. «Дворняжкой не был у бобковых он отродясь, чай не таковский».
– А-а, это вы, enfant terrible! – засмеялся хозяин. – «Я люблю смот’еть, как уми’ают дети». Это де’зко и талантливо. Ну, а ваша ‘усалка кто?
– Та, кто может утянуть на дно.
Мари оплела меня руками, положила голову на мое плечо.
Зибо поднес к губам зеленую прядь ее фальшивых волос, поцеловал.
– Лучше утяните меня. Я совсем не п’очь быть утопленным вашими ‘учками.
Я издал угрожающее рычание – на мой взгляд, грубиян-футурист повел бы себя именно так. Схватил Мари за плечо и уволок прочь.
– Вы слышали, что он сказал про детей? – шепнул я ей на ухо. – Невероятно!
Она ответила:
– Как раз вполне типично. Маньяки подобного склада, совершив убийство, еще долго потом находятся в ажитации, не могут думать ни о чем другом и, бывает, сами себя выдают, проговорившись. Кажется, мы на верном пути.
По дому, весьма обширному, с множеством коридоров и поворотов, Мари вела меня уверенно.
Шум голосов остался позади. Мы были одни.
– Спальня за углом налево, – пробормотала сыщица.
Толкнула высокую белую дверь. Нащупала на стене выключатель.
Я увидел постель под балдахином в виде китайской пагоды. Стены были похожи на иконостас – так плотно висели там картины. Они занимали и весь потолок.
Стиль и манера одни и те же: нечто бледное, меланхоличное, навевающее зевоту. Для спальни, пожалуй, в самый раз. Посмотришь, и глаза сами собой слипаются.
– Пюви де Шаванн, – произнесла нечто непонятное Мари, повертев головой.
Показала на золотое, рельефное панно в противоположном конце просторного помещения:
– А вот и «Врата рая». За ними таинственная «Храмовая зона». Нам туда.
Приблизившись, я увидел: это не панно, а двойная дверь, украшенная золочеными панелями тонкой работы.
– Уменьшенная копия знаменитых ворот Гиберти из флорентийского Дуомо, – сказала моя спутница. – Ну-ка, как ее открыть?
Мы наклонились, стали изучать замок. Он был электрический, новейшей конструкции.
– Здесь «Фома Иванович» не поможет, – заключил я. – Ход замка блокирован. И фонендоскоп, как с механическими сейфами, тоже не решит задачи. Нужно знать код.
– У электрических замков есть одно слабое место. Для них нужно электричество. Когда оно отключается, замок из кодового превращается в обычный. У вас фонарик с собой?
– Разумеется.
– Ждите здесь. Я видела на плане щитовую.
Мари вышла. Вскоре свет погас.
Издали донеслись крики и хохот. Участники маскарада наверняка решили, что кромешная тьма предусмотрена сценарием мистерии.
Сзади послышались легкие шаги. Мари вернулась.
– Посветите, – велел я.
Вынул «Фому Ивановича» и, не теряя времени, приступил к работе. Колпак с головы снял, чтобы лучше видеть.
Провозился я минуты три, не больше.
Замок щелкнул, дверь подалась. Мы шагнули через порог в темноту, и тут же снова загорелся свет. Видимо, слуги вернули переключатель в нормальное положение.
Широкий коридор.
Четыре двери с золотыми табличками.
На первой начертано: «Temple de Sensualité».[3]
Заглянули внутрь.
Первое, что я увидел – огромный диптих на стене: крупное изображение мужского и женского детопроизводительных органов. Вокруг множество гравюр, рисунков, литографий – сплошь скабрезного содержания. Мебель диковинная: необычной формы кушетки и кресла. Потолок зеркальный. На столе разложены какие-то приборы или инструменты неочевидного назначения. Я бы с интересом поизучал весь этот инвентарь, но Мари равнодушно обронила:
– Понятно. Здесь нам делать нечего.
Следующая комната, она называлась «Temple de Tristesse», была выдержана в бледно-лиловых тонах и украшена пейзажами унылых полей, каменистых пустынь, лунных полян.[4]
– Здесь он возвышенно грустит, – хмыкнула Мари. – Идем дальше.
Дальше был «Temple de Sagesse». [5]Пол устлан соломенными циновками, стены закрыты китайскими или, может быть, японскими (я в восточных тонкостях не разбираюсь) ширмами. Осень, зима, весна, лето.
– Сейчас модно медитировать, – прокомментировала сей ориентальный интерьер Мари, даже не заходя внутрь. – Нет, не то.
Надежда оставалась на последнюю, четвертую дверь. Табличка извещала, что это «Храм ненависти», «Temple d’Haine».
– Звучит обещающе. Ну-ка, зажжем свет…
Мари вошла первой. Я – за ней. И вздрогнул.
Под потолком кто-то висел. Не кто-то – Алевтина Хвощова!
В следующую секунду я сообразил, что это восковая фигура, очень искусно выполненная. На груди у повешенной была пришпилена бумажка с надписью «Я – тварь». Потом мое внимание привлек киот – на первый взгляд обычный, с большой иконой в серебряном окладе, с лампадой. Но вместо образа там был изображен какой-то субъект в берете набекрень, располосованный вдоль и поперек ножом или бритвой, а поверху криво намалевано «Иуда».
– Это Анри Монсарт, – объяснила Мари. – Но объект фиксации у него все-таки мадам Хвощова. Глядите, ей тут посвящена целая экспозиция.
Мы подошли к некоему подобию школьной доски, под которой находился стол.
С доски на меня злобно пялилось изображение какого-то свирепого идола с ожерельем из человеческих голов и десятком рук, в каждой по кривому кинжалу.
– По-моему, это Кали, индийская богиня смерти. – Мари потрогала разложенные на столе предметы, очень странные: дамская перчатка, засохший огрызок яблока, золотой кулон на разорванной цепочке. – Этот кулон я видела на шее у Алевтины Романовны. Перчатка, я полагаю, тоже ее.
– Но зачем они здесь? И огрызок?
– Я читала, что богине Кали молятся, когда желают кому-то смерти. И в качестве подношения возлагают вещи, которых касался объект ненависти. Вероятно, яблоко съела Хвощова, у нее есть простонародное обыкновение грызть фрукты, не разрезая. А это что у нас? – Мари повертела какую-то куколку, проткнутую здоровенной иглой. – Э, да тут и без вуду не обошлось. Мсье Зибо совсем сумасшедший.
– Без чего не обошлось? – не понял я.
– Та-ак, а вот это интере-есно, – полупроговорила-полупропела она, просматривая какие-то записки, неряшливой стопкой лежавшие сбоку.
– Что там?
Вдруг в коридоре послышались шаги. В панике я метнулся в угол, вжался в стену.
Открылась дверь. На пороге стоял Бобков.
– Вот вы где, ‘усалочка, – засмеялся он, глядя на Мари, а меня пока еще не заметив. – Когда внезапно погас свет, у меня возникло подоз’ение… Очень уж зазывно вы на меня посмот’ели. Но как вы п’оникли в мое святилище? Ах, неважно! Нам с вами не сюда. Идемте в «Х’ам чувственности», п’инесем же’твоп’иношение богу ст’асти!
Он протянул обе руки, шагнул вперед – и уставился на меня.
Выпучился:
– Э, да это не Маяковский! Вы кто?
Решение нужно было принимать быстро. Если бы он начал кричать и звать слуг, ситуация стала бы необратимой. Лучшая оборона, как известно, нападение.