Поплавок Люка уже трижды уходил под воду, но юноша этого не замечал. Его только что спросили об отце, и ему было что сказать…
— Я бы хотел взглянуть отцу в глаза. Не для того, чтобы его понять и найти оправдание, а для того, чтобы посмотреть, что он такое есть, и никогда этим не стать…
Отец для Люка был двумя черно-белыми фотографиями, на одной из которых он стоял рядом с матерью, но половина снимка была отрезана, так что не видно было ни рук, ни лица, ни других частей тела мужчины. А на другой — его отец был вырезан менее удачно, чем на первой. Мать отрезала все, но оставила на фотографии руку, белую длинную и костлявую руку с пятью пальцами, которая обнимала ее за плечи.
По всей видимости, отец был таким же худым, как и его сыновья. Мать всю жизнь была ни толстой, ни худой — нормальной. Другой матери юноши не знали. Отец для Люка был двумя кожаными перчатками, которые пахли старостью и шкафом.
Еще он жил в глазах его брата Миа, который постоянно врал. По мнению Люка, эта омерзительная и убогая черта характера досталась Миа от отца. Предатели и трусы всю свою жизнь лгут и никогда не вылезают из кредитов. Они оставляют близких людей в беде, плачут, жалеют мысленно себя и врут. И никогда не желают слышать о себе правду.
Эти ублюдки ненавидят правду, как одержимые бесами ненавидят святую воду, выплеснутую им в лицо.
И пусть Люк не был никогда преданным и яростным поклонником Всевышнего, не ходил каждое воскресенье с матерью в церковь и не заучивал наизусть большинство стихов из Ветхого Завета, но он прекрасно отличал на этом краю болота бесов от людей.
И всегда он выплескивал им в лицо воду, чтобы они не исцелялись, а всего лишь корчились от боли. Правдой невозможно вылечить того, кто одержим ложью, но ему можно сделать невыносимо больно.
Этот осиновый кол не убивает, не калечит и не исцеляет лгунов, он всего лишь орудие пытки. Недолгой, но болезненной.
По словам мистера Рорка, Люку невозможно было вылечить Миа. Ни ему, ни матери, ни даже авторитету-отцу, которого у Миа никогда не было.
Юноша мог только сам вылечить себя от этой болезни. Выбив себе все гнилые зубы, сломав уродский нос и пролив не один литр грязной крови.
Только возненавидев в себе врага, Люк мог его уничтожить. Через боль, через слезы, а самое главное — через осознание того, что он неидеален и несовершенен. Что он не прекрасный цветок, выросший на болоте среди мульчи, торфа и камней.
Мальчику стоило широко открыть глаза, вглядеться в свое отражение и уничтожить все, что он видит, не щадя своего гнева, вспыхнувшей ненависти и отвращения к собственному отражению, не жалея своих сил, направленных против себя.
Гигантскую и несокрушимую акулу — льва подводного мира, сражающуюся до последнего вздоха с косатками, лютую убийцу, созданную для того, чтобы убивать, может уничтожить маленький паразит-прилипала размером с человеческий ноготь, который селится в жабрах и съедает акулу по миллиметру в день на протяжении десятков лет, пока хищник не задохнется и не умрет от ежедневной постоянной боли.
Миа был облеплен самыми разными паразитами, он, как детеныш акулы, понимал, что ему трудно дышать, но не видел своих врагов.
И его брат Люк постоянно пытался познакомить Миа с этими прилипалами.
— У тебя клюет.
Люк перевел взгляд на поплавок, а затем резко потащил на себя. Рыба сорвалась с крючка.
— Нужно было плавнее, — заметил Миа, глядя, как брат наживляет на крючок огромного толстого червя, который дергался в его руке и пытался куда-то уползти.
— Знаю. Кстати, это из-за него мать так относится к нам.
— Что ты имеешь в виду?
— Она спускает свой пар на нас с тобой, потому что ей есть, что ему сказать. Мы, наверное, внешне похожи на него, раз в наших лицах она видит черты Иуды.
Люк по-прежнему сидел, уставившись на поплавок.
— Мать бьет нас за нашего отца? Но это же абсурд…
— Не всегда, часто мы заслуживаем этого сами, но иногда — да. Бывает, она долго смотрит на меня, а затем ее глаза наливаются презрением ко мне, словно я ей сделал что-то такое, за что меня невозможно простить. Словно я — ее главный враг. Мистер Рорк сказал мне, чтобы я ни за что ее не винил. Она в такие секунды видит не меня, а свой источник боли, который на меня очень внешне похож. Он сказал, чтобы я ни в коем случае в такие моменты не брал всю вину на себя. И ты не бери больше, Миа. Мы не виноваты в том, что на нас смотрят как на псов. Мы виноваты лишь в том, что после этого живем как псы.
— Я бы хотел познакомиться с мистером Рорком… Как думаешь, он примет меня к себе?
— Конечно. Он примет любого, кто пожелает обучиться шахматам. Стань лучшим в группе, и он станет уделять тебе много времени.
— А он нас с тобой различит?
— Я думаю, что только глухой и слепой нас с тобой не различит. Не сильно уж мы похожи внешне, Миа. Я намного красивее тебя. Да и голоса разные.
— Это я красивее тебя, Люк. Мать несколько раз говорила, что у меня красивые черты лица.
— Странная женщина, — улыбнулся горько Люк. — Смотрит на одного и того же человека, испытывает к нему лютую ненависть и презрение, но в то же время любуется его прелестью. И почему-то всегда в ее глазах я — убожество, а ты — прелесть. Хотя что в тебе есть прекрасного, Миа? Ты же…
— Может быть, я просто люблю ее и говорю ей об этом, Люк? Да, своей жалкой трусливой любовью, своими лживыми губами целую ее сухие и невкусные руки, лишь бы она на меня не злилась. Лишь бы только любила и не срывала на мне свою злость.
— Слабак… — Люк с отвращением плюнул в воду.
— Да, я слабак, но зато меня мать любит. А ты сильный, Люк, и тебя не любит никто…
Миа немного помолчал, а затем добавил:
— Потому что ты не умеешь признаваться в своей боли. Тебе больнее не меньше меня, но никто об этом не знает, кроме тебя одного! И пусть ты конченый кусок булыжника, которым можно разбить голову, но внутри-то никто не видит твоего огромного красного сердца, которое болит и колет. Которое бьется по-человечьи. Любят не трусов, не предателей, не лгунов, напрасно ты так считаешь, Люк. Любят тех, кто показывает место, где обитает их боль, а не закрывают ее в себе, как нечто постыдное. Мать меня любит потому, что я всегда скажу, где болит и почему плохо. Тебе она не дает своей нежности, потому что ты живешь так, будто можешь справиться без нее.
— У меня нет боли, — ответил юноша с медово-зелеными глазами, которые еще несколько лет назад были чисто зелеными, как хвойные леса, пустынные травяные луга за домом у речки, зеленые, как яблоки и листья ранних подснежников.
Сейчас же зеленые глаза остались только у Миа.
Люк смотрел на поплавок и молча стыдился своей громкой, ноющей боли. Ведь там, где болит, — место слабое, шаткое. Попав туда, можно поставить под угрозу разрушения всего себя.
А Люк долго и мучительно строил свой панцирь. И если кто-то по нему ударит, то, кроме перелома ноги, не добьется ничего.
— Я не как ты, — сказал Люк, но уже тише. Так как после этих слов к горлу подступил огромный, тяжелый комок, который застрял прямо в гландах и мешал нормально дышать.
Грудь, область солнечного сплетения и горло горели каким-то невидимым холодным пламенем. Он еле сдерживал свои слезы, застрявшие в глазных яблоках, слезы, которым он не давал выхода. Чтобы эту соленую водянистую боль не увидел его брат, Миа, чтобы тот никогда не смог упрекнуть Люка в том, что тот плакал и имеет слабое место в своей крепкой несокрушимой натуре.
Люку было больно оттого, что он, как и его скользкий брат-червь, также нуждался в материнской нежности. В грубых шершавых от мозолей и мужского труда руках матери, в ее добром, ласковом слове. В ее поцелуе… Даже в ее поцелуе, как бы он этого ни отрицал.
Ведь он в этом мире один. Ведь он один против всего мира. Один, загнанный в угол, обороняющийся разбитыми кулаками от какого-то невидимого врага…
Ни друга, ни брата, ни матери, ни отца. Только мистер Рорк, чужой мужчина, который проявил к нему чуть больше внимания, чем к остальным детям. И то, он это внимание заслужил семью победами подряд на городских турнирах по шахматам.
Люк обрастал грубой кожей своего кумира, а вот кости-то оставались прежними, сердце рыбье и душа.
Слезы рыбьи.
Люк не произнес ни слова, чтобы не вырвалось наружу нечто такое, что он не смог бы уже остановить и влить в себя обратно. Он держал свою дамбу, как титан, чтобы ее не прорвало, чтобы своей соленой и никому не нужной болью не затопить весь мир.
Миа обязательно воспользуется этим, весь и без того шаткий авторитет брата рухнет и сровняется с пеплом, землей. Миа, по мнению Люка, всю свою жизнь будет ходить с мыслью, что его брат на самом деле не скала, а жидкое море. Которое время от времени выходит из берегов…
— Признайся в своей боли, Люк. Тебе станет легче. — Миа давил на мозоли изо всех сил. Подобно скалящей зубы гиене, заметившей раненую, полусдохшую добычу, Миа смотрел на профиль брата. Но брат ни намеком не выдал, что он чувствует внутри.
Вместо этого Люк улыбнулся и повернул голову к брату.
— Ты бесхребетный червь. А я не такой, как ты! Запомни, Миа. Я не стану жрать труп своей матери только потому, что мне больше нечего жрать. Пусть ее нежность проявляется запеченной кровью у меня на коленях и обидами в горле, но я никогда не скажу, что мне печет колени и что она сидит костью в моем горле, которую невозможно сглотнуть.
— Она никогда не узнает об этом сама, — осторожно заметил Миа.
— Я не Иисус, чтобы вернуть зрение слепому.
— Ты ее сын. И если ты просто скажешь…
— Я ничего не скажу.
— Не говори. Мучайся. И называй меня червем… Почему-то у мистера Рорка ты смог выпросить любовь, а у родной матери нет.
— Мистер Рорк — чужой человек, тупица, он не обязан меня любить. Он меня не выблевывал. Он мною не гадил.
— Никто не обязан тебя любить… — сказал Миа тихо, но эти слова острым лезвием впились в горло гордого юноши. Правда делала ему больно, как и любому другому человеку на этой земле. Вот только он ее не боялся и не ставил блок против нее.