р просунул свою большую руку в открытую дверцу, внутри было всего две полки; и среди банок с засохшими красками, которыми красят ставни, двери и заборы, он нащупал длинный холодный предмет, формой похожий на ключ.
Да, это оказался он. Тот самый запасной ключ, которым можно было отворить эту старую шаткую дверь.
Мужчина закрыл тумбу и поставил сапоги, как они стояли, затем поднялся и вставил длинный ключ в замочную скважину. Повернул два раза влево и открыл дверь.
Первым делом директор заметил небольшую веранду (на которой справа у окна стоял маленький диванчик с зеленым покрывалом, а также небольшой стол рядом с ним) и дверь, ведущую в остальные комнаты дома. Потолки были низкими, наверное, метра два. Директор мог запросто достать до них рукой, а если бы встал на носочки, то ударился бы головой.
Белый конверт, отправленный из психиатрической лечебницы Люком Миллером, а точнее — Люком от имени Эриха Бэля, лежал на столе в проходной кухне. Конверт был заляпан масляными пятнами, скорее всего, Миа Миллер в то время, как читал письмо, ел что-то жирное и держал бумагу сальными руками.
Директор двумя пальцами взял письмо (исписан был только один лист), лежавшее рядом со вскрытым белым конвертом около пустой железной тарелки. В тарелке болталась большая деревянная ложка.
«Здравствуй, Миа.
Тебе, наверное, не удастся забыть меня никогда. Тебе пишет тот, чей почерк ты выучил наизусть, зная так же точно, как и имя нашей погибшей матери, каждую мою закорючку.
Я приехал к себе домой после долгого и утомительного путешествия, которое помимо всего прочего принесло мне массу удовольствий. Одно из них — это случайные люди, попутчики, которые встретились на моем пути самым не случайным образом и оставили во мне много своего. Прекрасного своего, а иначе я бы не взял…
Ты знаешь, Миа, я скучал по тебе. Нет, не по тому дымящему паровозу, который нервно курил одну за другой, потому что считал вонючие дешевые сигареты тем, без чего не может жить. А по тому Миа, с которым мы вдвоем удили на речке, на озерах за городом, ездили на карьер за «деревней волков». Почему же мы с тобой ни разу не встречали волков в этой деревне? Думаешь, мать нас пугала? Я считаю, мы их не видели ни разу, так как были всегда вдвоем. По одному в «деревню волков» не ходят…
Миа, мой дорогой брат. Я счастлив, что ты стал самостоятельным и независимым ни от кого. Но мое сердце, как и твое, полно горя по матери. По самой нежной плетке на всем белом свете. Отец не приходил к тебе после похорон? Если придет, сообщи ему, пожалуйста, что он может спокойно жить! В раю и без него много других отцов, которых послали туда их брошенные и недообнятые дети. Пусть живет с миром. Я его простил.
А месяц назад я был у речки. Я не стал тебя беспокоить и требовать от твоих несчастных глаз слез для меня. Пусть твои раны заживают, пусть твоя душа вытерпит бурю, а затем станет сухой и пустынной, как пески Сахары.
Ты — живой человек, Миа. И я человек. Мы больше не псы. И если нас выблевали на этот свет, то, значит, мы были здесь нужны. Ты и я. Рыба и Скорпион! Рыба и Рыба. Пластилин и бетон. Ветер и огонь. Кстати, да. Ветром со временем стал ты. Ты прекрасен, Миа. Один из самых прекрасных людей, которых мне удалось повстречать на своем длинном и интересном пути.
Я сидел у речки и смотрел на камни, на которых мать стирала грязное белье. В основном наше. Я сидел и понимал, что эта речка — место, которое мне снится постоянно раз в семь дней или даже больше, — не мое. Здесь нет больше меня, здесь нет больше матери в своем старом поношенном платье абрикосового цвета — ей все было жалко его выбросить. Матери, которая все наше детство ходила в черном, словно черная и прокаженная вдова, скрючившаяся у этих самых камней, как старуха.
Как часто тебе снится мать, Миа? Мне не снилась ни разу с момента, как покинула эту речку и наш с тобой дом. Мне почему-то кажется, что она возвращается к тебе каждую ночь, гладит твои густые черные волосы и целует твои белые тонкие пальцы, смердящие табаком.
Если это так, передай ей мой привет. И если Ребекка не успела попасть в преисподнюю, то скажи ей, что это я встал на колени и пожелал для нее рая.
Приезжай ко мне, Миа. Мне хочется обнять тебя напоследок, перед тем, как призраку из пекла уехать и вернуться в свое тело на другом берегу болота.
Я смотрел на тебя в окно, ты теперь спишь в комнате матери и зажигаешь свечку перед сном. Неужели, повзрослев, ты начал бояться тьмы? Ты боишься ее, я знаю! Страшишься, что однажды откроешь в темноте глаза и увидишь перед собой мать. Или уже видел? Не кури больше в ее постели, не кури!
Я буду тебя ждать каждый день.
Твой брат, рожденный под знаком Скорпиона.
Обманутый скорпион, который презирал много лет в себе Скорпиона.
Дата и подпись.
Место, где можно найти пациента под именем Эрих Бэль».
Директор аккуратно вложил это письмо обратно в конверт и засунул его в левый пустой карман.
Кухня была маленькая, метров пять, не больше. Тусклый свет, от которого болели глаза, небольшой квадратный стол, на котором стояла пустая тарелка и лежало то самое письмо с конвертом. Белый старый холодильник, чуть ниже роста директора. Электрическая плита, верхние деревянные шкафчики и окно.
Кстати, канализации в доме не было. Семья Миллеров жила без воды.
Представив себе, как они все мылись в пластиковых ваннах или тазах, — директор ужаснулся.
Кухня вела в две проходные комнаты. Одна побольше, метров пятнадцать, другая поменьше — максимум метров восемь.
Первую, которая была чем-то вроде гостиной, судя по всему, занимала когда-то их мать Ребекка. Повсюду в рамках стояли фотографии ее сыновей. В комнате висело большое квадратное зеркало ростом с директора, возле него стояла швейная машинка «Zinger». Эти машинки одно время были у всех. Слева от зеркала располагалась большая двуспальная кровать, заправленная коричневым пледом, на котором лежала пачка самых дешевых в этом городе сигарет и стеклянная пепельница. Сразу за кроватью находились два больших окна, совершенно обыкновенной для частных домов конструкции; окна выходили на зеленые луга и леса. Красивый, живописный вид. Словно списанный с картины.
Среди всех фотографий, разместившихся на невысоком деревянном серванте, покрытом лаком каштанового цвета, на которых были в основном только Люк и Миа (и чаще всего — по отдельности), директор обнаружил еще один снимок. Можно сказать, неуместный здесь. На нем один из братьев Миллеров стоял в обнимку с голубоглазой красивой девушкой с длинными темными волосами.
Директор пока еще не отличал Люка от Миа, потому не мог сказать наверняка, кто же именно из братьев находился рядом с этой очаровательной особой, улыбающейся какой-то доброй лучезарной улыбкой. Директор аккуратно достал фотографию из рамки и посмотрел на обратную сторону.
Там было написано: «Люк и Моника. Осень и первая…»
Судя по снимку, молодым людям было по восемнадцать-девятнадцать лет.
Директор вставил фотографию обратно в рамку и поставил на место.
Еще раз беглым взглядом он оглядел эту комнату с желтыми обоями, и не найдя ничего любопытного, что можно было бы потрогать и досконально изучить, мужчина пошел в соседнее помещение. В ту небольшую темную спальню, в которой братья спали на одной кровати двенадцать лет…
— Мам…
Люк тихо постучался в комнату матери, когда Миа уснул и уже начал посапывать.
У нее горела лампа. Она не спала.
— Можно мне войти? — спросил юноша, медленно приоткрыв скрипучую дверь, чтобы не разбудить брата.
— Чего тебе, Люк?
Ребекка отложила в сторону книгу с мягкой обложкой и внимательно посмотрела на сына.
— Я хочу поговорить.
— Присаживайся на кровать. Я тебя слушаю.
Люк быстро подошел к кровати, сел на край и молча взглянул в черные глаза матери, не осмеливаясь произнести и слово.
Черные, как грязь из лужи, глаза смотрели на него с вопросом.
— Мам, я люблю тебя, — сказал подавленным и слабым голосом Люк. Эти слова ему дались с большим трудом.
С таким трудом, как если бы он сдвинул намертво въевшуюся в землю скалу на несколько метров. Или оторвал от земли этот самый дом своими тонкими костлявыми руками.
Другими словами, Люк поднял то, что, как ему все время казалось, невозможно было поднять.
— И я тебя люблю, Люк, — сказала холодным ровным голосом женщина, сохранив свои настоящие эмоции в тайне. Ребекка перевела взгляд в сторону, а затем снова посмотрела в медовые глаза своего сына.
— Ты лжешь, — сказал юноша спокойным и тихим голосом, рассматривая то один глаз матери, то другой. — Люди, когда врут, отводят потом глаза. Я не раз уже становился свидетелем лжи своего брата и знаю, когда он лжет, а когда говорит правду. Ты сейчас лжешь.
— Я люблю тебя, Люк. Ты ошибся. Я прямой человек и всегда скажу правду в лицо. За это и расплачиваюсь всю свою жизнь.
— Почему тогда ты отвернулась?
— Просто я не думала, что скажу тебе эти слова таким вот обычным, холодным вечером, читая книгу…
— А когда ты их хотела сказать?
— Очень хотела, Люк.
— Когда.
— Скоро.
— Твое «скоро» длится тринадцать лет?
— Нет, не больше одиннадцати, Люк. Когда ты был совсем маленьким, я тебе часто говорила о том, что люблю тебя. Это правда.
— Я не помню.
— Что не значит, что такого не было.
Это был разговор двух совершенно одинаковых людей. Одинаковых своим нутром и ощущением мира.
— Да, ты права.
— …
— Могла бы просто подойти и сказать. Когда я прихожу домой и становлюсь на соль. Тебе не больно оттого, что мои колени в крови?
— Больно.
— А почему ты тогда поступаешь так, будто тебе не больно?
— Я не умею по-другому, Люк.
Все слова этой женщины юноша никогда не делил на два, как и слова мистера Рорка. Это был второй концентрат правды в его жизни.
— Почему не умеешь?