— Ты сам знаешь, что это не так, — казалось, Люк начал злится. Его голос стал тверже и юноша пошел в атаку: — Перестань трогать свой член по ночам. Либо займись сексом с Вероникой, я знаю, ты не можешь на нее спокойно смотреть без дрожи в теле, либо бери в руки спички и строй свои чертовые города. А член свой не трогай. Ты всю свою мужскую энергию сжигаешь на свои фантазии, на жизнь ничего не остается. Ты, дохлый червяк, посмотри на себя! Это иллюзии, Миа, ты не ласкаешь Веронику, а дергаешь свой отросток.
Люк иногда был жесток, как и его мать. Но он хотел от этого избавиться, как от дурной и ненужной привычки, потому как всей душой не желал быть копией своей матери-тирана.
Миа ничего не ответил, а лишь затаил дыхание и на какое-то время перестал вовсе дышать. Брат в очередной раз сделал ему больно своей правдой.
Люк превращался в Скорпиона, сам того не замечая. Его правда становилась все ядовитее и болезненнее.
— Кто тебе такое сказал об энергии? Это правда?
— Правда, Миа. Об этом я узнал от мистера Рорка. Кстати, тебе тоже не помешало бы заняться шахматами и провести в его обществе некоторое время.
— Мне не интересны шахматы.
— Мне тоже. Но мне интересен мистер Рорк, а потому я изучаю шахматы. И не только изучаю, но и делаю успехи.
— Ты выпрашиваешь любовь у мистера Рорка?
— Да, — честно признался Люк. Юноша как-то мысленно пообещал не врать ни себе, ни другим. И теперь не нарушал свое обещание, какой бы отвратительной ни была правда. — Я становлюсь лучшим в группе лишь для того, чтобы он уделял мне больше времени.
Братья секунду помолчали, а затем Люк спросил у Миа:
— Мне вот интересно, а почему ты врешь?
Миа ничего не ответил.
— Не надоело ли тебе получать по морде в кредит? То есть совру я сейчас, а получу за правду потом, когда о ней узнают.
Его брат словно не услышал этого вопроса.
— Правда всегда всплывает наружу, как сам знаешь что. Ты не умнее других, но можешь оказаться сильнее, если перестанешь врать. Начни, например, с завтрашнего дня. Говори всем людям только голую правду, признайся наконец матери, что ее хрустальный сервиз не пропал, а ты его нечаянно задел локтем, и если мать за эту правду ударит тебя в нос, то с гордостью подними свой нос, вытри с него кровь и скажи ей в глаза, что ты прекрасен. Что ты сильнее своей трусости. Уверяю тебя, мать проникнется к тебе уважением, и ты станешь для нее источником еще большей любви. Тебе ведь нравится, когда тебя любят, я знаю.
— Всем это нравится.
— Если бы меня она любила, как тебя, то я бы испытывал омерзение. Я уже говорил об этом.
— Не испытывал бы, не ври, Люк. Просто она тебя никогда не обнимала, ты не знаешь эти ощущения. Словно все страхи рукой снимает.
— Я ничего не боюсь и не вру. Не смей меня больше обвинять во лжи, если я сказал, что мне было бы неприятно, если бы она гладила по голове и целовала в лоб, то так оно и есть. Мне нужно, чтобы она меня любила, а не выращивала во мне врага. Трудно убить в себе эгоиста, тебе не понять, Миа, ты слабак. Мне хотелось бы, чтобы мать сказала, что я для нее не чужой человек и ни в чем перед ней не провинился. Мне бы еще хотелось, чтобы она просила нас готовить и колоть дрова обоих, а не только меня одного. Спасибо хоть за то, что и тебя ставит на соль… Как видишь, мне не совсем нужна ее любовь, я сильный. Мне хватило бы с лихвой и того, что она перестала бы демонстрировать сочный и здоровенный кусок мяса, который она пихает тебе в морду, в то время, как я питаюсь лишь крошками сухаря.
— Хватит меня обзывать.
Похоже, из всего признания своего брата Миа услышал лишь слово «слабак», которое его и задело.
— Мы псы, Миа. Ты — жирный, трусливый пес, а я злой облезлый голодранец, который не боится ничего.
— Ты пес, Люк. И не строй из себя непонятно что, — вдруг прорезался сытый голосок жирного пса.
— Я строю из поломанного себя себя же. И буду строить до тех пор, пока не стану самым сильным и умным человеком в мире. Мы с тобой родились рыбами в одном и том же болоте. Но я тебе клянусь, что я больше не рыба и не воняю. Я тебе сейчас слово даю, что вылезу из этого болота и посмотрю на вас с матерью с другого берега.
— Что, в столицу надумал? А не заблудишься там?
— Не заблужусь. Я надумал не только в столицу, но и в другие не менее прекрасные города. Европа большая и красивая, на одном краю — речка и луга, на втором — вечные сугробы и снега. Я буду много путешествовать, Миа, и сам для себя решу жить в лете или в зиме.
— Ну-ну. Посмотрим.
— Смотри, Миа, мечтай, фантазируй, ври, тереби член по ночам, живи без энергии, ходи вялым и лови рыбу в речке, чтобы состряпать ужин себе и матери. Вот так я вижу твою жизнь, если ты не признаешься себе, кто ты, и не увидишь в зеркале врага.
— Пошел к черту, Люк. Мой единственный враг ты и твои больные нравоучения. Не знаешь, обо что почесать свой кулак, сильным стал очень? Повесь боксерскую грушу и колоти весь день. Может быть, тогда хоть станешь немного добрее.
— Жаль, что ты глухой, Миа. Спокойной ночи.
— Жаль, что ты мой брат, — ответил он Люку.
Люк ничего не сказал, а лишь предался приятным и нежным волнам своих теплых мечтаний. Он думал о птичьих крыльях, которые сделают из него сверхчеловека, а затем он окрылит и все человечество.
Даже предателя Миа…
Тему о своем отце братья Миллеры затронули, когда Ребекка отпустила их вдвоем в соседний маленький городок, еще меньше, чем город М. Это поселение, больше похожее на небольшую деревушку, славилось лишь своим большим гранитным карьером, в котором водилась крупная рыба.
Все рыбаки из соседних городков и деревушек приезжали на этот карьер рыбачить. Миа и Люк тоже довольно часто прикатывали в эти края на велосипедах, но только с матерью.
В этот раз Ребекка решила, что ее сыновья уже взрослые и могут отправиться на карьер сами, без ее постоянного надзора.
— Как думаешь, Люк, на червя будет клевать или будем запускать живца?
— Думаю, стоит сначала попробовать на червя. Я выкопал хороших, гнойных. Рыба не дура.
— Хорошо. Как скажешь.
Куда бы ни отправились братья вдвоем, Люк всегда чувствовал себя старшим и ответственным за брата. Миа, по всей видимости, смирился с тем, что он рыба и всем теперь нужно подтирать за ним зад, как неоднократно говорила мать.
Люк же, напротив, — не принимал подобных заявлений в свой адрес и свой зад позволил бы подтереть только самому себе и патологоанатому.
Миа жил как паразит. Он кочевал от одной суровой няньки к другой, и даже ему, жалкому двенадцатилетнему трусу, было неведомо, что значит быть любимым без всяких условностей.
Лишь за то, что ты есть! А не за то, что ты не делаешь ничего дурного и никогда не высказываешь своего мнения.
— А ты не думал, что будет, если к нам вернется отец? — спросил у брата Миа, когда они забросили свои удочки и молчаливо уставились на поплавки.
— Он не вернется.
— Почему ты так решил? А вдруг?
— Если бы хотел вернуться, то вернулся бы раньше. У трусов так принято — нагадить, заплакать, смыться, а затем сидеть и ждать, пока другие за тобой приберут.
— Ты имеешь в виду, что он нагадил нам?
— Ага.
— …
— Кстати, у вас с ним течет одна кровь. Ты сам сбежишь при первой же возможности после того, как нагадишь.
— Люк, перестань тыкать меня носом в лужу. Это было один раз и давно. Я бы больше так не поступил. Слышишь ты меня или нет, баран?
— Я не баран. Одного раза достаточно, чтобы знать, что тебе свойственно так поступать. И не задирайся, братец, кто знает, может, для других отец был отличным мужчиной и, возможно даже, спас ребенка из-под колес автомобиля или котенка вынес из горящего дома. Да что бы он другим ни сделал, тьфу на него! Своих детей и жену он предал, а там, на другом берегу, пусть живет хоть как Иисус. Мы с тобой знаем его, как Иуду. И я тебе зуб даю, Миа, что и отец, хоть выплевывает изо рта святую воду во время разговора, хоть совершает великие дела, как Иисус, но подходя к зеркалу — видит в отражении Иуду. И нас с тобой!
— Ты бы его ни за что не простил?
— А ты бы разве простил? — Люк уставился на брата злобным взглядом. По его настроению можно было сказать, что юноша не задумываясь ударит в нос своего брата, если тот скажет, что простил бы отца.
Но Миа выдержал этот тяжелый угрожающий взгляд и вроде даже не солгал.
— Не знаю. Он мне ничего не сделал плохого.
— А то, что юбка матери — твой дом, это ничего? Да юбка любой женщины для тебя, сопляка, будет родным домом…
Люк злился, и когда он злился, то в него вселялся зверь под названием «мать», которого он хотел в себе задушить и закопать в ту землю, где звери не выползают наружу, а сгнивают заживо.
Юноша прекрасно понимал, что духовно ему еще расти и расти, чтобы наконец встретиться с самым нужным и прекрасным человеком в этом мире. С собой! С собой настоящим, не таким, каким его сделала мать и выдавил из себя отец, а таким, каким его задумала изначально природа — юношей с чистой и восхитительной душой. Человеком слова, с добрым и чутким сердцем.
Как бы Люк ни старался выбраться из шкуры теперешнего себя, все равно он черствел, как сухарь материнской любви, небрежно брошенный ему в морду.
— …отец мог быть для тебя авторитетом, а я для тебя — никто. Пустое место, вечно бубнящее свою погань. Он мог бы дать тебе совет, и ты бы его принял. Ты бы смотрел на него, как на Господа Бога, и поступал бы так, как поступает он. Даже если бы он был говнюком, а ты нет. Отец — это важно, черт бы тебя побрал, Миа. У меня никогда не было отца, но у меня есть мистер Рорк, а у тебя никого нет. И мать не в счет, не тешь себя.
Люк жадно вдохнул воздух, ему внезапно стало душно и просто как-то не по себе.
— Мне действительно стоит ее обнять, мистер Рорк?
Люк спросил совета у единственного человека, мнение которого было для него авторитетным.
— И вообще… Мать в других семьях — это успокоение, послушание, доброе слово. А не дом, ремень и холод. Понимаешь?