— Левей надо.
— Верно, и я так помню. Там много дорог должно сходиться, помнишь? Когда сюда шли, я запомнил.
А я ничего не запомнил, я тогда не обращал внимания на дороги. Я горожанин, и не было у меня этой привычки. Я сказал:
— Теперь ты иди впереди, Лёшка.
Он прошёл мимо меня вперёд, и я побрёл за ним.
Ах, горько так идти по своей земле среди бела дня, идти и знать, что ты идёшь не по своей воле, не гуляешь, не грибы собираешь, нет, ты бежишь, скрываешься, спасаешь свою жизнь от злого и наглого осквернителя, и нельзя тебе остановиться и принять бой. Горько так идти, никому не пожелаю, трудно! Но мы шли, нужда гнала. Мы шли напролом, продираясь сквозь подмосковный подлесок, сквозь тесные группы молодых деревьев, стоящих густо, непроходимой стеной. Исцарапались мы, ещё больше изодрались и плутали, но был у нас всё-таки какой-то собачий нюх, да и сама земля, наверно, помогала, ведь мы были её дети, и минут через сорок мы всё-таки выскочили на дорогу.
— Смотри-ка — никого, — сказал Лёшка.
Он посмотрел на меня, и я понял, о чём он думает… Я и сам этого боялся.
— Неужели мы одни? — спросил я у Лёшки. — Неужели мы одни ушли?
— Прямо не знаю, — сказал он упавшим голосом.
— Может, постоим немного?
— Дай освоиться, — сказал Лёшка.
Мне почудился треск сучьев.
— Тихо! — сказал я шёпотом. — Идут!
— Фриц?
— Не знаю…
— Прячься…
И Лёшка зашёл за огромную ветлу, стоявшую у дороги. Мы спрятались за кривое двустволое её тело.
— Не может быть, чтоб фриц, — шепнул Лёшка.
Треск становился всё сильнее, ближе к нам, и противно было то, что у меня забилось сердце. Но я решил, что, если это фашисты, я брошусь к ним навстречу и хоть одного да задушу. Среди деревьев замелькали какие-то силуэты, и я увидал ватники. Лёшка перевёл дыхание: наверно, и он переживал. На дорогу вырвались люди. Это были Степан Михалыч, Каторга и Тележка.
— Вот она, дорога, — сказал Степан Михалыч. — Сейчас определимся — что и как. Не робь, Телега!
— Москва где? — жадно спросил Каторга.
Степан Михалыч встал на дорогу и резко рубанул рукой куда-то наискосок и вправо.
— Вот, — сказал он, — так держать, и будет тебе Москва.
Мы с Лёшкой вышли из-за ветлы.
— Глядите, товарищи, Митя, — сказал Тележка и нежно улыбнулся. — Митя и Лёша. Наши.
Мы подошли к своим. Мы молчали, они трое и мы с Лёшкой. Мы только смотрели друг на друга. Как будто десять лет не виделись. Я чувствовал, что все сейчас плачут.
— Вот оно как вышло, — сказал Степан Михалыч виновато.
— Да, — сказал я, — хуже не бывает.
— Серёжка-то… — сказал Лёшка и отвернулся.
Все замолчали. Словно сняли шапки у свежей могилы. Степан Михалыч двинулся первым. Мы пошли за ним.
— Наших там тыщи три осталось, — сказал Тележка.
— Больше.
— Уйдут! Многие ушли, многие вырвутся.
— Где ж они?
— Прячутся…
— Или другими дорогами идут…
— Тут кто как сможет, — сказал Каторга.
На дороге, по которой мы шли впятером, было пусто, и лес стоял сквозной и пустой, и небо было пустое. Стрельба позади прекратилась, и это был плохой признак.
— Всё, видно, заняли Щёткино, — сказал Степан Михалыч.
— Теперь польётся наша кровь…
— Пойдут теперь расправляться… Коммунистов искать… — сказал Лёшка.
— И некоммунистов тоже, — сказал Тележка.
— Коммунистам хуже всех, — повторил Лёшка печально.
— У меня отец коммунист и брат тоже.
— Теперь и не узнаешь, кто коммунист, кто нет, — процедил Каторга.
Степан Михалыч остановился и поглядел на него в упор.
— Я член партии непобедимых коммунистов, — громко сказал Степан Михалыч, и губы его побелели. — Я член партии, и ты можешь называть меня комиссаром, Каторга.
Он отвернулся и пошёл дальше. Мы двинулись за ним. Каторга перегнал его и заступил дорогу.
— Каторга да Каторга, — сказал он тихо. — Сколько можно? Какой я Каторга, я Гришка Полещук! Я вас очень уважаю, Степан Михалыч.
Тот двумя кулаками расшебаршил свою бороду.
— Пойдёшь со мной, Гриня, — сказал он Каторге. — И ты, Телега, пойдёшь со мной. Нельзя мне вас всех вместе вести, а вдруг да я что и не так сделаю. Не туда вас заведу. Пусть мы разделимся.
— Нет, мы вместе, — сказал я.
— Это мой приказ, — сказал Степан Михалыч. — Теперь пришло расставанье, Митя. Мы трое вон там пойдём, — он показал направление. — На Боровск. Мы будем его огибать справа и, может, выйдем на железную дорогу. А вы, Митя с Лёшей, вот здесь идите. — Он и нам показал, где бы нам, по его мнению, лучше было идти. — Вы всегда вместе, вы дружки, вам вместе надо. Теперь: в Москву придёте, вступайте в армию, ребята, добровольно идите. Вы теперь народ подготовленный. Ну всё. Два, значит, у нас отряда во временном отступлении. Всего вам, ребята!
Он протянул мне тёплую, согретую добром руку. Я пожал её. Прощай, Ячмень и Лён! И если навсегда, то навсегда прощай. Тележка протянул мне свою узкую руку, я взял её и покрыл сверху левой рукой. Он тотчас же положил свою левую руку на мою. Мы трясли так руками, смотрели друг на друга, что-то хотели сказать друг другу и не смогли, постеснялись.
— До свиданья, — сказал Тележка.
— До свиданья, — сказал я.
Потом я пожал корявую руку моего товарища Гришки Полещука — грязную корявую руку человека, которого мы несправедливо дразнили Каторгой…
Лёшка простился тоже. Они пошли по большой пустой дороге к далёкому горизонту, а я смотрел им вслед и понимал, что это уходят из моей жизни люди, без которых мне никогда не будет вполне хорошо.
— Айда и мы, — сказал Лёшка.
Мы шли с ним скорым приёмистым шагом по огромной размётанной дороге, тянущейся сквозь низкий красноватосерый осинник. День перевалил на вторую половину, грязь на дороге уже начала застывать в предчувствии ночного заморозка, идти стало легче, и мы прошли уже вёрст шесть или восемь, не встретив ни одного человека.
— Где теперь наши? — сказал Лёшка.
— Какие?
— Кто вышел оттуда.
— Плутают…
— Повидать бы…
— А может, кто-нибудь сзади идёт, кто позже добрался до дороги.
— Покричим?
Мы несколько раз останавливались и кричали. Никто не откликнулся.
Мы были одни с Лёшкой. Словно одни во всей России, так пусто было вокруг. И мы снова шагали с ним по дороге вперёд и сворачивали у развилков, не раздумывая. У нас появилась уверенность, что мы не можем ошибиться и мы выйдем к Москве. Крупинки железа притягиваются к магниту, они не ошибаются никогда.
— Такому человеку, — сказал Лёшка, и голос его дрогнул, — такому человеку надо поставить памятник. Узнать, где он жил, и на его улице поставить памятник. Пусть малые дети на него восхищаются и все другие тоже.
Я сказал:
— Да. Серёге надо памятник.
— Приду домой, — сказал Лёшка, — доберусь только до дома, мать повидаю и спать не лягу, побегу записываться в добровольцы. Теперь-то меня возьмут… Теперь люди нужны. Верно?
Я сказал:
— Верно.
Лёшка посмотрел на меня и понял:
— Хорошо бы, — сказал он, — нам быть вместе. Да, Митя?
Я сказал:
— Гроб дело. Меня не возьмут.
Несколько минут он молчал, потом зашёл ко мне слева и горячо заговорил:
— Я знаю, что надо делать. Нам с тобой, Митя, одна дорога. Нам надо в партизаны идти, вот куда!
Я посмотрел на Лёшку. Это было как озарение. Как я сам не додумался до этого?
Я сказал:
— Ты, Лёшка, бог!
— Верно? — Он как будто даже удивился похвале. — Значит, пойдёшь? В партизаны, да, Митя?
Я сказал:
— Я тебе могу поклясться. Я не знаю даже, как я это сам не дотумкался. А что ты это так быстро сообразил, я тебе никогда не забуду. Значит, идём?
Лёшка сказал:
— Факт. Возьмут, не бойся. Мы вместе будем. И не беспокойся, что ты хромой, ты молодой, ты сильный, у тебя руки, как камень.
Он просто лечил меня, этот парень.
— Ты ходкий, ты же быстро ходишь, ты никогда не отставал. Я тоже, как медведь, здоровый. Мы с тобой так возьмёмся, мы такое ему устроим! У него и правда под ногами земля загорится.
Ну и здорово же он говорил, Лёшка Фомичёв — златоуст, ничего не скажешь. Я даже засмеялся от удовольствия.
А он продолжал:
— И мы с тобой ещё до победы доживём, увидишь! Она скоро будет, не думай! Это он временно прёт, на шарапа берёт, а мы ещё не опомнились. А потом такое будет, что он и кишок не соберёт, да, Митя?
Я сказал:
— То есть конечно!
— Вот, — сказал Лёшка удовлетворённо, — мы его добьём, а потом вернёмся домой и будем жениться…
Я сказал:
— А на ком? У тебя есть?
Лёшка засмеялся и стал глядеть в сторону.
— Есть одна.
— Как звать?
— Таська! — сказал он и улыбнулся снова. У него улыбка была замечательная, добрая очень.
Я сказал:
— Что ж ты невесту так называешь несолидно — Таська!
— Какая ж она невеста. Она в седьмом классе. Таська и есть!
— Ну да? — я очень удивился. — Она что, школьница? А как же она согласилась?
— Она не соглашалась, она и не знает даже ничего…
— То есть как не знает? Чего не знает?
— Ну что я на ней женюсь!
— Как же она не знает?
— Ну, не знает, и всё. Это я пока один решил. Я её заприметил и решил.
Я сказал:
— Ну ты и ловок. Прямо чёртов сын!
Лёшка снова засмеялся. Этот разговор будоражил его и счастливил, и ему ещё хотелось про это говорить, он ведь мальчик был, совсем мальчик.
— Вот, значит, годика через три я на ней и поженюсь!
— Ну, победа-то раньше будет, — сказал я.
— Это конечно, но я всё равно подожду. Тут особо торопиться нельзя, да и родители её не отдадут раньше…
— А у неё кто родители?
— Академики какие-то…
— Значит, ты будешь тоже академик?
— Нет, куда там, мне бы хоть на инженера пока… по металлу. Ну а ты? — вдруг спросил Лёшка. — У тебя тоже есть невеста?
Я сказал: