Он увидел — страница 22 из 43

— Да откуда же вам знать, — легко болтала Санька, — откуда вам знать, Николай Иванович? Я ведь Толе Строгальщикову тоже не докладывалась. А у вас там качели на веревках были?

— Ну, как же без качелей!

— До чего я на качелях любила! Вверх-вниз, вверх-вниз… Со мной дрались всегда из-за качелей. Николай Иванович, ну я же вам мешать ни в чем не буду!

— Да вы, Сашенька, в самом деле, что ли, хотите со мной?

— А зачем мне то, что не в самом деле?

— Да, вообще-то я рад был бы, только чтоб вам не в тягость, от меня ведь никакого удовольствия — какой-то мрачный, задумывающийся тип.

— А мне нравится отгадывать, кто о чем думает, — сказала Санька.

— И получается? — спросил Григорьев.

— Проверить трудно, — засмеялась Санька. — Не признаются!

Она уже видела, что заговорила его, что он уже согласился, чтобы она ехала с ним, и от ликования и благодарности ей хотелось сказать Григорьеву о том, какой он удивительный человек и как она верит в него, сказать хотелось очень, прямо неудержимо, даже в груди заломило, будто ей дышать не позволяли, но она все-таки остановила себя, вспомнив, что и так слишком многого добилась, и к этой-то радости надо привыкнуть, что ей даже и не мечталось о такой удаче, пока она колесила в Смоленске по магазинам и выставкам, пока ночевала на вокзале, на всякий случаи изучив железнодорожное расписание и выбрав поезд поближе к утру, чтобы без запинки ответить, если ее приметит милиция и поинтересуется. Она без помех думала всю эту неделю о Григорьеве и о том, как ей быть дальше, и решила, что пойдет дворником, чтобы и работа была, и жилье не общежитское, а отдельное, потому что не хотелось ей сейчас никого рядом, и еще удобное в дворниках то, что день свободен, так что, если такое выпадет, она сможет повидаться с Григорьевым, когда тому удобно. Ей повезло, долго бегать за работой не пришлось, устраивалось все, как она предполагала, и она договорилась, что придет с заявлением в понедельник, а пока побежала на ту улицу, где жил Григорьев. Эту улицу она с первого дня знала, как родную, вплоть до проходных дворов и трех бездомных собак, которых каждый раз щедро кормила пирожками с ливером. Заходить к Григорьеву она считала неудобным, назначила себе выждать десять дней, но затомилась, забеспокоилась и явилась на седьмой, ужасаясь, представила, что было бы с Григорьевым, выдержи она характер. Она снова поедет с Николаем Ивановичем, будет хоть молчать, хоть говорить, но будет рядом, и даже, может быть, долго, может быть — целую неделю, и не нужно будет прятаться и стараться не попадаться ему на глаза. Теперь она поедет с его согласия, можно сказать, законно, теперь исчезнет вороватое, неприятное чувство, которое томило ее в дороге до Смоленска, теперь она будет с Григорьевым почти на равных. Почти — потому что она все-таки вынуждена скрывать от него главное: она-то определенно знает, что связала с ним свою жизнь навсегда и сводят их сейчас уже не обстоятельства, им не подвластные и все уравнивающие, а ее воля и ее усилия. Это казалось Саньке не совсем честным, похожим на обман или заговор, она не хотела даже малого обмана ни с кем, а уж с Григорьевым-то не хотела этого и подавно. Но терзаться терзалась, а ехать все равно напросилась, и хоть успокаивала себя тем, что никогда не принесет Григорьеву и малого вреда, но покоя все равно не было.

Через два дня Григорьев совсем оправился от своей непонятной болезни, и Санька купила билеты.

* * *

Перед отъездом Григорьев зашел к Нинель Никодимовне Козинец.

Она встретила его тихая, туманно-ненастная, в осенне-желтом длинном халате.

— Я ненадолго, — проговорил Григорьев, будто Нинель Никодимовна стояла над его душой и ждала его ухода. — Я уезжаю.

— Да? А я думала — вы вернулись, — отозвалась, не глядя на него, Нинель Никодимовна.

— Нет, я болел и только сегодня собрался.

— Болели? — вскинула удивленные глаза Нинель Никодимовна, будто Григорьев был не такой, как все, и болезней ему не полагалось. — Вы болели, а я не знала?

— Я совсем не к тому, — заторопился Григорьев. — Да и чепуха это, мало ли бывает. Я зашел попрощаться и чтобы вы знали.

— Сядьте, — потянула его к креслу Нинель Никодимовна. — Не надо прощаться на пороге.

— А вы не в душ? — совершенно серьезно спросил Григорьев.

— Успокойтесь, я принесу кофе.

Вопиющие пустые ножны по-прежнему висели на ковре. А он надеялся, что их не будет.

Григорьев удивился себе: разве он надеялся? Просто захотелось, чтобы их не было, но еще минуту назад он об этом не думал и упрекнул себя, что вообще не вспоминал о Нинель Никодимовне, а перед болезнью вел себя не в меру раздраженно, просто, можно сказать, хамски вел, обидел ее и до сих пор об этом не вспомнил.

Когда она вошла с подносом, он поднялся ей навстречу, помог расставить чашечки на низком столике и придвинул для нее кресло. А когда она подошла, чтобы сесть, он вдруг удержал ее и впервые сказал, сказал ученически неуверенно:

— Нина…

Она стояла, опустив глаза, опустив руки. Он слегка коснулся побелевших губ, ледяных и податливых, и положил руки на ее плечи, теплые под халатом.

— Ну вот, теперь на тебе так много, — пробормотал он, осторожно освобождая ее от одежд, как от шелухи.

Она неуверенно посмотрела на диван, закрытый стекающим со стены малиновым водопадом, но он заслонил его собою, сказав резко:

— Нет!

Она улыбнулась наконец и, подчиняясь его осторожной руке, опустилась рядом с ним на пол.

Он закрыл глаза и в этой светлой темноте слушал прикосновения ее мягких рук. Как будто садились теплые бабочки и неслышно улетали.

Она провела рукой по его груди и животу. Он торопливо прижался к ней и замер. Медленная минута коснулась бесконечности. Раскрытые глаза распахнулись под его глазами изумленно, расширились и уплыли в далекую даль. Она, отрадно вздохнув, вскинула руки ему на шею, и дальше на спину, помогая любить себя.

Ослепнув в медлительной молнии завершения, они вдруг опять обнаружили себя порознь, и, страшась настигающей их одинокости, снова сжимали обессиленные щупальца, но воспринимали только чужеродность другого тела и нежно целовали и не хотели покидать друг друга.

И в какую-то минуту слабая связь их распалась, и они, подавленные недостойным концом своего недавнего взлета, стыдливо отодвинулись друг от друга, избегая даже случайного прикосновения, которое было теперь липко-холодным и почти невыносимым.

«Я хочу умереть, — подумал Григорьев. — И она тоже, наверно, хочет умереть. За что это человеку. За что?»

— Не думай, — сказала она сбоку. — Не думай.

«Да, — подумал он. — Не думать».

* * *

Я не хочу. Я не желаю. Я не буду чесать спину о ваше проклятое дерево.

* * *

Он успел к самому отходу поезда. Санька стояла у вагона, глядела туда и сюда. Заметив Григорьева, замахала ему рукой, дождалась, когда он подойдет, хотела что-то сказать, но посмотрела ему в лицо и не сказала, прошла за ним в купе и как бы исчезла, сразу все поняв: ему совсем не до Саньки, что он вообще никого не хотел бы видеть, и что все это не так уж страшно, никакого нового горя у него не случилось, а все больше теория и какие-то мысленные беспокойства.

Женщина, о которой Санька сразу догадалась, не слишком огорчила ее. И не только потому, что Санька заранее приготовила себя к чему-то подобному, ибо не может человек, даже определенно ожидая выбранной для себя судьбы, оставаться незатронутым ничем иным, как бы законсервированным, в гарантированной для его желаемого будущего упаковке; и даже не потому, что знала уже, что найти — это искать, а искать — это каждый раз верить, что нашел, и страдать от ошибки, и идти к следующему, может быть, заблуждению, пока случай и твое с каждым разом обостряющееся или, наоборот, устающее чутье не выберут для тебя более продолжительной остановки. Нет, Санька просто не думала о себе. Она стремилась не к тому, чтобы было хорошо, удобно и приятно ей, а чтобы было хорошо ему, Григорьеву. Ей казалось даже, что если бы она стала женой Григорьева, то и тогда она не запрещала бы ему искать других женщин или искать для себя чего-то в иных, даже не слишком понятных ей увлечениях. Это значило бы только, что она, Санька, чего-то не может, не может наполнить Григорьева необходимыми ему ощущениями, не в силах заменить собой многосоставной, разноликий мир. Да, скорее всего, она и не стремилась бы во что бы то ни стало ограничить жизнь Григорьева четырьмя стенами и одной своей не слишком, как казалось ей, содержательной особой. Она подозревала в Григорьеве сущность более значительную, чем она сама, даже какое-то как бы призвание к чему-то и отводила себе скромную роль помощницы. Ее нисколько не смущало, что призвание Григорьева ни в чем себя определенно не явило. Это значило только, что оно проявится в будущем или даже существует сейчас, но в чем-то таком, что Санька понять не может или чего просто не замечает.

При этом для нее было совершенно очевидно, что Григорьев не может поступать безнравственно или нечестно, а как раз наоборот: все, что от него исходило, могло быть только очень честным и очень нравственным, так что в этом, возможно, и заключалось главное назначение Григорьева в жизни.

Утром Санька, рассеянно смотревшая в окно, вдруг очнулась, ей захотелось встать и начать делать что-нибудь. Да, но Григорьев, остановила она себя, лучше его не тревожить. Но по легкому своему состоянию она тут же поняла, что у Григорьева убийственное его настроение улеглось, что он может сейчас и поговорить, но, похоже, считает, что она спит, и оттого молчит. Она пошевелилась, и Григорьев тут же ее окликнул:

— Сашенька?

— Я не сплю, Николай Иванович, — радостно отозвалась Санька.

А невидимый Григорьев спросил снизу очень заинтересованно:

— Сашенька, вы любите кого-нибудь?

Санька невольно взглянула на две другие полки, словно боясь обнаружить на них хозяев, с утра отправившихся в ресторан, и ответила: