Санька вышла из крепкого, еще на столетье приготовленного косовского дома и остановилась посреди улицы, как будто ожидала землетрясения, когда ни вернуться назад, ни успеть к покосившейся капустинской избе, и было ей так, словно все сейчас должно бесшумно обрушиться, превратиться в развалины и прорасти пустырником и крапивой, и если бы это произошло, то это было бы правдой, было бы тем настоящим, от которого все они прячут лицо.
Санька стояла в темноте и ждала.
Рано утром они простились с Косовым на берегу речки, куда Косов пошел с ними, чтобы проводить и чтобы пригнать лодку обратно, и отправились через лес в обратный путь, попутной машиной добрались до Суздаля, а оттуда автобусом до Владимира, где втиснулись в переполненный людьми тамбур московской электрички. Григорьев, держа над головой чемодан с этикетками, помог Саньке и тетушке отодвинуться подальше от входа. На них как на новеньких и не приобретших пока преимущественного права на ущемленное пространство, кидали раздраженные взгляды, сердитыми рывками пытаясь вытащить то руку, то ногу, то зажатый транспортируемый продукт. Интеллигентную тетушку быстро сдавили до плоского состояния, и ее ручки в белых перчатках, не обнаруживая для себя места, поднимались все выше, будто сдавались в плен.
— Пардон… Пардон… — мучилась тетушка от причиняемого собой людям неудобства.
Григорьев тоже зарядился всеобщим раздражением, налег, протолкнул чемодан через людскую массу вниз, вычленил тетушку и помог ей сесть.
— Мерси, Николя, — слабо улыбнулась Евдокия Изотовна, начав существование между портфелями, сетками, выпуклыми частями американских джинсов, соблазнительными чужими карманами и иностранными этикетками. — Спасибо, Коленька.
Григорьев, изогнувшись, принимал на себя напор тамбура и, беспокоясь за ужимающееся существование интеллигентного человека, спрашивал после каждого вагонного подскока:
— Как вы, Евдокия Изотовна?
— Отлично, Николя… — смято доносилось снизу. — Замечательно!
Тетушке удалось избежать чрезмерного соприкосновения с сеткой каменных яблок позднего сорта, но на следующем повороте к ее щеке прижалась свежая рыба.
— Евдокия Изотовна?
— Прекрасно, Коленька, прекрасно…
Через три часа поезд остановился у Курского вокзала. Тетушку с чемоданом выдавили на перрон.
Стараясь восстановить себя, они остановились у парапета, ограждавшего спуск в подземный переход. Всеобщая масса обтекала их с двух сторон.
— Что происходит с миром, Николя? — спросила тетушка. Григорьев пожал плечами. Тетушка вздохнула: — Это уже не для меня.
— Хотел бы я знать — для кого… — бормотнул Григорьев.
— Николя, я вас почти полюбила и уважаю ваши устремления, но позвольте старой женщине сделать одно маленькое а’пропос: побуждения, подобные вашим, хороши до тех пор, пока пребывают в теории. Можете страдать, можете писать поэмы или произносить речи — это будет красиво и трогательно. Но ваша неудержимая последовательность… Лучше, если бы вы остановились, Николя. Что произошло, то произошло, прошлое еще никому не удавалось исправить. Вы подумаете о том, что я сказала, не правда ли?
— Может быть, — проговорил Григорьев, целуя тетушке руку.
И много позднее, когда они с Санькой ехали в Новую, он проговорил:
— Может быть, она и права.
И утром следующего дня:
— Но я не могу затормозить внезапно. Сашенька, вы не возражаете, если мы все же заедем в Новую?
Сашенька не возражала. К тому же они почти приехали.
Поезд прибыл в районный городок с опозданием, поздним вечером, и, пока они дожидались попутной машины на Новую, совсем стемнело.
Попутная мчалась, громыхая и скрежеща сочленениями, по-кобыльи поддавая задом на ухабах, отодвигая немощным светом фар темноту, которая тут же сгущалась еще плотнее и сдавливала бока машины. Григорьев, вихляясь на сидении, все больше мрачнел, вспоминал свое первое ночное путешествие по этой дороге и под конец замотал головой и пробормотал:
— Я не могу, не могу… Я должен.
Санька жалась к дверце кабины, чтобы не толкать Григорьева, дверца больно била ручками то в спину, то в бок и, вообще-то говоря, в такой обстановке было не до эмоций, и все-таки маленькая надежда, поселившаяся в Саньке после реакции Григорьева на слова Евдокии Изотовны, сейчас вспыхнула в последний раз и рассыпалась слабыми искрами вместе с очередным прыжком машины и этим невнятным григорьевским бормотаньем. Она поняла, что Григорьев не остановится, будет выполнять задуманное, каких бы это усилий ему ни стоило, и Санька в очередной раз смирилась, подавила в себе крохотный бунт и даже раскаянно стала думать, что ненадолго же хватило ее преданности этому одержимому, несчастному человеку, которому она сама навязалась, и как это она так устроена, что сначала может обещать все и верить, что непременно выполнит, а потом начинает хотеть и еще чего-то, отклоняется и забывает недавнее, забыла уже, каким недосягаемым было для нее два месяца назад вот так ехать вместе с Григорьевым. Она тогда и мечтать не могла, что займет хоть какое-то место в его жизни, что Григорьев по-своему привяжется к ней и даже сможет пообещать там, на реке, где не было моста, что скажет ей многое, но потом, а это потом как раз и означает вот эту их ночную поездку и другие поездки и трудности, связанные с тем, что собирается выполнить Григорьев, и она все это прекрасно понимала и раньше, и всегда, но все равно вознамерилась перескочить через это неодолимое препятствие, захотела присвоить Григорьева себе и отнять его у той могилы на лугу, могилы с белым березовым крестом, хотела сделать вид, что могилы не существует, и хотела, чтобы Григорьев тоже сделал такой вид, и считала втайне, глубоко считала, что обман приблизит ее счастье, а на самом деле это было бы несчастьем и концом.
И Санька, потрясенная тем, какой отвратительной она оказалась, тем, что снова смогла предать Григорьева в своих мыслях и желаниях, глотала соленые слезы и пялилась на кровавую полную луну, поднявшуюся из-за горизонта и освещавшую глухим рассеянным светом поля и березовые колки.
Вскоре показались огни Новой, желтоватые и скромные в стороне жилого массива и яростные, бело-голубые над котловиной. Ревели механизмы, вбивались сваи, сотрясалась земля, вздымалась пыль — дыхание стройки показалось Саньке еще более могучим, чем раньше, и она, взглянув теперь на все отстраненным взглядом, ощутила робость перед той неудержимой силой, что вздыхала и ворочалась внизу, и уже с трудом могла представить, что она, Санька Козлова, бетонщица и чернорабочая, еще недавно была причастна к этому фантастическому явлению.
Было не слишком поздно, в общежитии еще горели огни, и Санька предложила сразу устроиться с ночлегом. Для нее просто, она отправится к девушкам в свою прежнюю комнату, а Григорьеву надо к парням, она сейчас пойдет и договорится, у нее там много знакомых, но Григорьев на все это молчал, и она убедилась, что они пойдут прямо туда, что он не успокоится, пока не постоит у того сухого холма с белым крестом. Санька вздохнула и больше ни слова не говоря пошла рядом с Григорьевым, радуясь, что они идут не в темноте, что луна поднялась высоко и светит ярко, хоть читай, и что все это не так далеко, и она, может, успеет устроить Григорьева в общежитии.
За их отсутствие навезли стройматериалов, и Санька с Григорьевым шли среди гор щебня, кирпича, арматуры, среди поддонов, деревянных щитов и досок, мимо хищно торчащих металлоконструкций, среди труб, блоков и плит, и Григорьев начал нервничать и оглядываться, а материалы для гигантской стройки все не кончались, а были сгружены и на том лугу, и Санька поняла, что Григорьев боится потерять ориентировку и ночью не отыскать могилу, и сказала, что хорошо все помнит и найдет, но Григорьев молчал, передвигаясь от штабеля к штабелю, от нагромождения к нагромождению, и шел все медленнее, от него текла волна ужаса и отвращения, и Санька, наконец, догадалась, чего он боится, и сказала, что этого не может быть, но уже не верила себе, а верила другому, они попали в бетонный лабиринт с узкими проходами, с тупиками и ловушками, они метались там, загнанно озираясь, и натыкались все на те же плиты, на те же штабеля — глухой, неживой город, пристанище тупой, выжидающей силы, они потерялись и ничего больше не видели, ничего больше не было, ни шелеста, ни шороха не доносилось с задушевной земной поверхности, они слышали только свои спотыкающиеся шаги, скольжение одежды на своих телах и свое рвущееся дыхание.
И когда Санька набралась духу, чтобы остановиться и вспомнить, с какой стороны они сюда вошли, Григорьев вскарабкался по плитам наверх, и она тоже полезла за ним, но и оттуда они увидели то же хаотическое нагромождение фрамуг, подкрановых балок, пролетных колонн, переплетения железных ферм, те же пустые шеи башенных кранов с просвечивающими сквозь них созвездиями, с заглоченными сгустками кабин и змеиными языками железных тросов, качаемых ветром, и все те же белесые, мертвые плиты. И хотя здесь невозможно было заблудиться, страх перед чем-то чужеродным и безжизненным, что окружало их, наверху еще больше усилился, забился в крови мощными, протестующими ударами, и чтобы не слышать его так близко, Санька переключила себя на поиски места, где похоронили Сандру.
Они пробегали по плитам, всматривались в смутные провалы между, перескакивали через их темноту и ничего не находили, и Санька снова окинула взглядом то, что окружало их и так причудливо вырастало то на фоне километрового светового столба над котловиной, то в жидком лунном сиянии, и ей снова стало страшно от развернувшегося вокруг них призрачного, заполненного железом пространства, ей захотелось спрыгнуть в темноту, забиться в какой-нибудь угол, чтобы никогда больше не смотреть вверх и забыть себя окончательно.
Но еще долго луна будет светить на них обманным светом, а они будут метаться по тупым телам бетонных плит, пока после бесплодного кружения Григорьев не увидит торчащий из-под какой-то балки обломок тонкой березы, не соскочит вниз и в яростном бессилии не начнет толкать эти плиты, а Санька, задыхаясь от жалости к нему, тоже будет напирать своим плечом рядом с ним, но железобетон даже не заметит их усилий, и Григорьев опустится на землю и как зверь будет выцарапывать из-под бетонных пирамид березовый обломок, но и этой крохи не отдаст ему давящая землю масса, и Санька первая поймет, насколько все это бесполезно, насколько смешны их усилия, поймет, что будет перепахан и этот луг колесами и новым производством и что потеряется в нем навсегда след восставшего против чего-то человека, а Григорьев, не желающий так понимать, побежит на четвереньках прочь от этого места, а Санька будет звать его и спешить позади и попытается поднять, но он оттолкнет ее и будет убегать, скуля и всхлипывая, скрываясь за штабелями, а она, боясь, что он полностью потеряется тут и погибнет в сквозняках лабиринта от своего ослепления, вцепится в его одежду и будет тащиться за ним по земле, не отпуская, пока он не обессилеет и не уткнется лицом в свой путь. Потом его тело будет сотрясать рвота и опустошение, и пройдет почти вся ночь, прежде чем к нему явятся забытые слезы, и тогда он будет плакать до рассвета.