И поэтому габай всегда плох в глазах тех, кого незаслуженно – по их мнению – обошел, обходит и будет обходить. Сколько позорных причин и корыстных обстоятельств приписывается габаю обойденными прихожанами! Особенно когда синагога большая, народу в ней много, и кому-то долго приходится ждать своей очереди.
Но Хаим справлялся с этой нелегкой и непростой должностью самым наилучшим образом. Она так прилипла к нему, а он к ней, что его стали называть не реб Хаим и не габай Хаим, а просто – габай.
Что же касается ворот… н-да, ворота… эх, ворота… Они по-прежнему держали свои створки плотно сомкнутыми.
В один из ненастных дней месяца кислев дождь зарядил с самого утра пятницы, да так и не успокаивался до наступления субботы. Приближалась Ханука и за право зажигать свечи в большом ханукальном подсвечнике, как обычно, шли жаркие споры. Из-за них габай припозднился с визитом в приют, и когда он наконец переступил порог, все нищие были разобраны.
Кроме одного. Он, видимо, пришел в Курув прямо перед субботой, его промокшая, грязная одежда наполняла зловонием всю комнату. Покрытая красным раздражением кожа лица свидетельствовала, что в баню он тоже не успел. Размотав тряпки на ногах, нищий расчесывал покрытые струпьями ступни.
Первым движением габая было сделать вид, будто он не заметил этого нищего, и уйти восвояси. Ну, в конце концов, одна суббота пройдет без гостей – только он и Блума, как сразу после свадьбы. Он уже начал было поворачиваться к выходу, но заметил устремленные на него глаза нищего. В них явно светилась надежда на сытный ужин за субботним столом и на простое человеческое внимание. Габай сжал свое сердце в кулак, подошел к нищему и, стараясь не вдыхать зловонный воздух, пригласил его провести субботу у них.
Блуму он предупредил, и та, несмотря на свою страсть к чистоте и порядку, сделала вид, что не замечает, как прохудившиеся сапоги нищего оставляют на чистом полу комки грязи. Она потчевала его всю субботу, словно самого дорогого гостя, а после ее завершения подарила ему старый, но еще вполне крепкий кафтан Хаима и две новые рубашки. В отдельном мешочке Блума собрала еды на дорогу и сунула в него несколько серебряных монет.
Когда за нищим закрылась дверь, она подошла к окну и следила, как его освещенная лунным светом фигура постепенно растворяется в темноте улицы. И лишь убедившись, да-да, лишь убедившись, что субботний гость окончательно исчез из виду, она принялась за уборку.
О, с таким ожесточением и яростью Блума скребла пол, скамейку и столешницу только перед Пейсахом. Хаиму она не сказала ни слова упрека, и он, зная маниакальную чистоплотность своей жены, понял и оценил, какую жертву та принесла во имя исполнения заповеди гостеприимства.
И можете думать что хотите и объяснять это как вам вздумается, но спустя 9 месяцев после той субботы Блума родила большую, здоровую девочку. Радости не было конца, и одной из немаловажных ее составляющих была надежда на то, что коль скоро ворота распахнулись, то Он даст им раскрыться еще и еще раз.
Увы, этой надежде не было дано осуществиться, больше Блума не рожала. Гитель озарила их и без того светлый дом настоящим сиянием. Все теперь крутилось вокруг девочки, ее здоровья, воспитания, смешных детских словечек.
Быстро пролетели годы. Ничто иное на свете не тянется так долго и не заканчивается так быстро, как жизнь. Выросла Гитель, вышла замуж за уважаемого в Куруве человека, моэля Бенциона. Он был старше ее почти на десять лет, однако разница в годах практически не ощущалась. Семья сложилась дружная, добрая, но Гитель, подобно своей матери, никак не могла забеременеть.
И хоть нищие протоптали от приюта к дому Бенциона и Гитель прямую дорожку, испытанное средство не помогало. Пока не случилась история с диббуком.
Тем вечером, вернувшись из синагоги после вечерней молитвы, Хаим нашел Блуму сидящей без головного платка на низкой скамеечке возле нетопленой печи. Вместо яркого света керосиновых ламп в доме едва теплилась одна-единственная свечка. Было холодно и мрачно.
– Что случилось, сердце мое? – удивился Хаим. – Где твоя улыбка, где ужин?
– Ужина больше не будет, – чужим лающим голосом ответила Блума. – И улыбаться нет никаких причин. Садись рядом, Хаим, справим по мне поминки.
– Поминки справляют по умершим, а ты, хвала Всевышнему, целехонька и здоровехонька, – попытался отшутиться Хаим, но Блума резко замотала головой.
– Я уже умерла, Хаим. Тело еще живет, но меня больше нет.
– Да что ты такое говоришь, Блума?! – вскричал перепуганный Хаим.
– Не называй меня так. Кончилась Блума, дымом улетела.
Хаим испугался. За многие годы супружества жена ни разу не говорила с ним таким образом. И голос… это был не ровный, мелодичный голос Блумы, а какое-то злобное тявканье.
Он сделал еще попытку. Опустился на пол рядом со скамеечкой и попробовал взять жену за руку.
– Блумеле, расскажи мне… – договорить Хаим не успел. Она вырвала руку из его ладони, обожгла взглядом безумно горящих глаз и со всей силы ударила в грудь. Хаим буквально отлетел к стенке, больно ударившись затылком.
– Не смей ко мне прикасаться, – зашипела Блума, – я не твоя жена.
Хаим встал, натянул полушубок и выскочил на улицу. Несколько секунд он колебался, бежать к знахарке или к раввину, а потом решительно двинулся к дому ребе Михла.
Раввин уже поужинал и сидел в своем кресле, уютно обложившись книгами. Выслушав габая, он вопросительно поднял брови:
– Когда это началось?
– Сегодня вечером. Утром еще все было по-прежнему.
– Пойдем. Я должен увидеть ее своими глазами.
При виде ребе Михла Блума расхохоталась прямо в лицо мужу.
– За подмогой побежал, дурачок? – пролаяла она.
Раввин остановился в трех шагах перед сидевшей на низкой скамеечке женщиной, достал из кармана записную книжку в потертом переплете, быстро отыскал нужную страничку и стал шепотом что-то читать.
– Нет, нет, – заверещала Блума. – Не смей, не делай этого, нет!
Ребе Михл не обратил на крики ни малейшего внимания и продолжил чтение. Спустя минуту тело женщины обмякло, поднятые вверх руки с растопыренными пальцами бессильно упали на колени.
– Кто ты? – спросил раввин.
– Меня зовут Ента, – бесцветным голосом произнесла женщина.
– Как ты сюда попала?
– Я долго скиталась между душами и телами в поисках постоянного пристанища. И вот нашла.
– Почему ты не нашла упокоения после смерти?
– Потому что меня никуда не принимают.
– Расскажи свою историю, – раввин сел на скамью у стола, и Хаим обессиленно, подобно жене, опустился рядом.
– Я родилась в Немирове. Мой отец был арендатором, главой большой семьи. Когда пришли бандиты Хмельницкого, вся еврейская община заперлась в синагоге. Стены у нее были толстые, как в крепости, а двери окованы железом. Мы тоже туда прибежали – мама, папа, пять моих братьев и две сестры. Казаки обложили синагогу, но дверь ломать не стали, перепились награбленной водкой.
А мне умершая за год до этого бабушка показалась. Сказала: со стороны реки в синагоге есть маленькое окно, казаки его не заметили и сторожей не поставили. Выберись через него и беги.
Мне тогда только исполнилось шестнадцать, я сама не знала еще, как поступать, и рассказала все отцу. А он говорит: это тебе от страха померещилось. Тут у нас три миньяна мужчин, мы будем всю ночь молиться и читать святые тексты. Бог услышит, Бог поможет, придет польское войско и выбьет казаков из Немирова.
Они стали молиться, а я сижу ни жива ни мертва, не знаю, как поступить, может, и вправду померещилось. И опять бабушку увидела. Беги, говорит, не теряй времени, беги.
Это окно на женской половине было. Там узлов на полу валялось – не пройти, семьи с собой притащили, что могли. Я вытащила потихоньку две простыни, связала и посреди ночи, когда сон сморил женщин, выбралась из синагоги. Не помню, как бежала, как пряталась, но к утру добралась до польских войск.
Там меня сразу изнасиловали жолнеры. Привязали за шею к телеге, словно козу, и приходили один за другим. Целую неделю приходили, не надоедало им. Кормили щедро, игрушка должна быть живой и здоровой. Первые два дня я плакала не переставая, а потом слезы кончились. Когда выдавалась спокойная минута, я звала бабушку, спрашивала, зачем она меня послала на такую муку. Но она больше не приходила.
Я хотела покончить с собой, но не знала как, не умела. Стала грызть веревку, которой была привязана, распутать узлы не было сил. А тут войско в наступление пошло, меня в телегу бросили и повезли, как тюк. Два дня бои шли, про меня забыли совсем, ни еды, ни питья. Ночью вошли в Немиров, телегу со мной поставили прямо на рыночной площади, а жолнеры, словно казаки, пили и орали.
Я за эти два дня веревку полностью перегрызла, не стала дожидаться, пока обо мне вспомнят, выбралась из телеги и дала деру. Прибежала к нашему дому, да там пусто, все поломано, разграблено. У соседей то же самое. Подошла к синагоге – и чуть чувств не лишилась. Вместо здания один обугленный остов и трупная вонь такая, что меня вывернуло наизнанку.
Я словно ума лишилась, перестала бояться, перестала прятаться, ходила по улицам, как безумная. Никто меня не трогал, а мне все равно было, убьют так убьют. Такой меня встретила Марыся, служанка ксендза, она иногда к маме приходила, что-то они покупали или продавали, не знаю. Взяла меня за руку, как ребенка, и отвела в дом ксендза возле костела.
Марыся мне и рассказала, что со всеми евреями города случилось. Казаки обложили дровами стены синагоги и разожгли огромный костер. Все сгорели, все до единого. Тогда я поняла, почему бабушка меня звала, – живой лучше, чем сожженной.
Лучше? Я тогда много о том думала и решила, что лучше было погибнуть вместе со всеми, чем пережить то, что пережила. И на Бога я сильно обиделась. Ведь там столько мужчин о спасении Его просили, молились, свитки Торы вверх поднимали. И женщины, и дети, все плакали, все Его умоляли. Почему Он не спас, почему не пришел на помощь?!