Он уже идет — страница 28 из 79

то грустными событиями, стояла перед Зямой аркой из черных веток тополей, осиянных холодным белым снегом.

– Вот какое странное дело, – сказал Залман, усевшись на табуретку перед креслом ребе Михла. – Я хотел поблагодарить пана Понятовского. Не деньгами, разумеется, – передать несколько добрых слов и бочоночек хорошей водки. Отправил человека в Пулав найти поместье отставного поручика. Мой человек искал его два дня, у кого только ни спрашивал, к кому ни обращался. Нет такого помещика в Пулавском повяте, ребе Михл, и никогда не было. Откуда он взялся?

Раввин долго смотрел на Зяму, словно увидев его впервые, поводил седыми бровями, морщил лоб, покусывал губы, что-то соображая, а потом сказал:

– Я здесь ни при чем, Залман. Твоя искренняя, чистосердечная молитва послала мышей в здание суда. А кто отправил на заседание пана Понятовского, понятия не имею. Знаю, ты подозреваешь меня, Залман, но это не я.

От раввина Залман побежал к Гиршу. Больше некому было выудить из потаенных закромов мира ангела в виде несуществующего шляхтича, одеть его в панскую одежду и привести на суд разрушить козни бесов.

Гирш сидел в конторе винокурни, склонившись над огромной книгой приходов и расходов. Он держал в руках линейку и остро заточенным карандашом, по-детски чуть высунув язык, аккуратно разлиновывал чистую страницу.

– Понятовский? Шляхтич в малиновой венгерке и гусарских рейтузах? – уточнил он, выслушав сбивчивый рассказ Зямы.

– Да-да, именно он. Это ты его послал?

– Я? – Гирш сморщился, словно раскусив неспелый крыжовник. – Разве может приказчик винокурни посылать ангелов? Я просто хорошо молился, Зяма. Так же, как и ты.

Больше Залману не удалось выжать из Гирша ни одного слова. Он вернулся домой и по дороге встретил свадьбу. По заведенному у них с Брахой обычаю, они вышли на крыльцо благословить жениха и невесту.

Распогодилось, тучи разошлись, и купол вечереющего лилового неба стоял над Курувом, словно гигантский свадебный балдахин. Трепещущие огоньки свечей в руках женщин, обводящих невесту семь раз вокруг жениха, пляшущее пламя толстых плетеных свечей для авдалы в руках Зямы и Брохи – тихое, спокойное счастье!

И тут, только вот тут, спустя годы после собственной свадьбы, Залман понял, что любит жену.

– Ты моя жизнь, – негромко произнес он, приблизив губы к ее нежному ушку. – Ты мое спасение, моя главная удача в жизни, мой выигрышный лотерейный билетик.

– А ты мой, – ответила Броха, кладя голову на плечо Зямы.

История о незаконной водке так и не была рассказана, навсегда оставшись секретом Брохи и Менделя. Неразглашаемой и закрытой от чужих глаз тайной, известной лишь двум людям на свете, подобно тайнам супружеской жизни.

Глава шестаяПо направлению взгляда


Кто подобен тебе, еврейский народ?! Святость скрывается в сердце каждого, подобно тому, как пунцовые зернышки граната прячутся за темной кожурой.

Вот, казалось бы, самый пропащий человек, дамский цирюльник из Варшавы, пропахший до нутра духами похотливых аристократок. Ну на что, спрашивается, на что дался богатым паненкам уже немолодой мужчина с брюшком, к тому же еврей? Но такова природа похоти: сначала она выбирает самую далекую, манящую цель, а затем, коль скоро вывела жертву в путь, не брезгует любым, кто под руку попадется.

За двадцать лет обихаживания помпадуров, фонтанжей и других чудес куафюра Довале побывал во многих переделках и вышел из них с изрядным запасом воспоминаний и горечью в сердце. На одном из поворотов с шуршанием сминаемых атласных юбок и пряным ароматом духов, перемешанным с острым запахом потного женского тела, раскаяние навалилось на него, как медведь на добычу. Ни вздохнуть, ни распрямиться.

Впрочем, не все так просто. Простые ходы бывают лишь в назидательных книжках, где устройство мира выставлено на всеобщее обозрение, понятное, точно карточный домик.

В юности Довале отличался румяными щеками, мягкими шелковистыми усиками, стройным станом и веселым блеском черных глаз. Года два просидел он в курувской ешиве, но учеба не пошла, ему было скучно разбирать проблемы бодливого быка и найденного талескотна. Довале влекла жизнь за черно-белыми стенами ешивы – жизнь, полная ярких красок, манящих ароматов и светлых перспектив. При первой же возможности он сбежал сначала из ешивы, а потом из Курува и покатил искать счастья в столице царства Польского.

Выглядел Довале как настоящий шейгец[3], если бы не характерный нос, его бы с легкостью могли принять за француза или испанца. Отращивать ветхозаветную еврейскую бороду он не пытался, даже будучи в ешиве, ведь она скрывала одно из его достоинств – румяные щеки. Ну, честно признаться, борода никогда особо и не росла, так – мелкая поросль, чахлые ростки, приличествующие разве что пятнадцатилетнему юнцу.

Оказавшись в Варшаве, Довале, по примеру дойчев, немецких евреев, принялся тщательно уничтожать на своем лице любую растительность. Так лучше выделялись черные усики, закрученные на манер польских кавалеристов. Не одна дама, проводившая часы в его кресле, попала в силки этих усиков и румянца во всю щеку.

Довале охотно шел навстречу жертвам, предлагая сочувствие, понимание и поддержку. К сожалению, дальше вздохов, укромного пожимания ручек и быстрых поцелуев дело не шло, но иногда случались настоящие прорывы.

Переломным в его судьбе стал роман с одной из постоянных клиенток, разумеется, замужней аристократкой. Ее сиятельный супруг, офицер, целыми днями не выходил из казарм, а вечера употреблял на карты и дружеские пирушки. В общем, вел жизнь, достойную своего шляхетского происхождения.

О законной супруге офицер думал мало, она должна была, как птичка на ветке, сидеть дома и по первому требованию удовлетворять позывы его животных инстинктов. Впрочем, назвать веткой огромный особняк, которому скорее пристало именоваться дворцом, было просто невозможно. Но Матильда, слоняясь без дела по роскошным апартаментам этого особняка, ощущала себя птичкой, запертой в золотую клетку. Вырваться на свободу она не могла, поэтому давала себе волю внутри.

Щеки Довале к тому времени давно утратили румянец, юношеские усики превратились в жесткую щетку мужских усов, а стройный стан, эх, стройный стан… в общем, говорить о стройности уже не приходилось. Правда, за годы куртуазной куафюрности он успел приобрести нечто более важное, чем утраченные достоинства молодости: ловко подвешенный язык. Как известно, бастионы женской неприступности могут устоять против красивой внешности и даже толстого кошелька, но падают, точно стены Иерихона, перед умело произнесенными словами.

Оказавшись в Варшаве, Довале решительно отбросил в сторону идиш и старательно принялся изъясняться на польском. Идиш был для него языком примитивных провинциалов, которые едят руками и разговаривают с набитым ртом. Путь в новый, сияющий мир лежал через правильное произношение и богатство лексикона. Не всякий солдат с таким ожесточением идет на приступ крепости, с каким Довале взялся штурмовать польский.

Результаты появились не скоро. Поначалу поляки давились от смеха, слыша, как жидок пытается говорить красиво, но прошел год, другой, третий – и все изменилось. Довале выдавил из себя еврейский акцент, неизмеримо расширил словарный запас и ловко использовал в обиходе словечки, услышанные от аристократов.

Речь человека – его лицо. Спустя пять лет проживания в Варшаве Довале изъяснялся на польском, как родовитый шляхтич. И хоть произносимые им фразы плохо вязались с его явно выраженной еврейской физиономией, они сразу настраивали собеседника на уважительный лад. Увы, стоило ему перейти на родной идиш, как лощеный мастер куафюра моментально превращался в неотесанного провинциала.

Матильду не остановило ни происхождение Довале, ни уже заметный двойной подбородок, ни сословная разница. Садясь в кресло и подставляя голову под его умелые руки, а уши – под еще более умелые слова, она испытывала доселе незнакомое наслаждение. Пальцы цирюльника ласкали ее волосы, нежно поглаживая их корни, и Матильда, не знавшая, что такое мужская ласка, таяла и плыла.

Бедная женщина! Офицерские манеры и шляхетский лоск ее мужа были направлены на других. С женой он обращался примитивно, брал, что хотел, будучи уверен, что сам дает то, чего от него ждут. Ни разу, да-да, ни разу за годы супружеской жизни Матильда не удостоилась ни ласкового жеста, ни нежного поцелуя, ни доброго взгляда. Как тут не пасть жертвой вкрадчивых слов?

«Если я так наслаждаюсь от прикосновений пальцев Довале, – подумала Матильда, – что же будет, когда он окажется в моей постели?»

Подумала и решила попробовать. Дождавшись, когда офицер уедет на три дня охотиться в дальних угодьях, она пригласила под вечер цирюльника – проверить и обновить прическу. Именно в такой последовательности: сначала тщательно проверить, а затем, не мешкая, как следует обновить.

И Довале не обманул ее ожиданий. Впервые после мужа и похожих на него любовников их круга Матильда вдруг поняла, для чего люди занимаются этой липкой пачкотней. Новый сияющий мир, наполненный страстью и радостью, распахнул перед ней свои двери.

А уж цирюльник после ночи, проведенной в постели под балдахином, чувствовал себя на седьмом небе. Ему казалось, будто он таким образом приобщился к блестящему обществу шляхетской знати, обществу, доселе видевшему в нем лишь презренного поставщика услуг, занимающего на лестнице рангов место рядом с истопником и дворником.

Роман Довале с Матильдой длился около года. Офицер два раза уезжал на охоту, один раз на маневры и еще один раз – по каким-то делам. Четыре ночи распахивала темнота свои объятья, четыре раза плакали звезды, роняя ледяные слезы на разгоряченные тела. Наслаждение было острым, близким и доступным, и казалось, так будет еще долго, может быть, даже вечно.

Ничто не закачивается так быстро и не болит так долго, как запрещенные интимные связи. Разумеется, ни Матильда, ни Довале словом не обмолвились о своем романе. Они прекрасно понимали, что ничего хорошего огласка им не принесет. Но лишь такая наивная дама, как Матильда, и полный профан в светской жизни, подобный Довале, могли предположить, будто их связь останется незамеченной.