Он уже идет — страница 29 из 79

В один холодный весенний день, прозрачный и ясный, как хорошо вымытое оконное стекло, в цирюльню пожаловал высокий гость. Довале сразу узнал офицера, слегка смутился, но тут же затараторил:

– Если вы стричься, могу предложить «крыло голубя», – самая модная прическа во всей Варшаве. Закручиваем два-три ряда локонов, укладываем их на висках а-ля Катогэн, остальные волосы подвиваем, зачесываем назад и завязываем на затылке черной лентой. Очень принята среди офицеров. Некоторые даже прячут хвостик в чехольчик из черного бархата. У меня, правда, при себе такого нет, но если вы соизволите…

– Я к тебе не за этим, – брезгливо произнес офицер, которому надоела болтовня парикмахера. – Хочу поговорить с глазу на глаз.

У Довале оборвалось сердце. Сомнений быть не могло: обманутый муж пришел мстить за свою поруганную честь.

– Пожалуйста, – просипел он предательски севшим голосом. – Пройдемте в заднюю комнату.

Задняя комната представляла собой подсобку, где хранились многочисленные причиндалы, необходимые для куафюрной деятельности. Почтительно распахнув дверь, Довале пропустил вперед офицера и вошел, плотно притворив за собой створку. Офицер, не снимая перчатки, больно ухватил его за ухо и, уставившись на цирюльника белыми от ненависти глазами, произнес:

– Мне с тобой драться ниже чести, посмешищем стать в глазах Варшавы. Даже просто руки о тебя марать недостойно имени, которое я ношу. Даю тебе двадцать четыре часа на сборы. Если завтра после полудня ты еще будешь здесь – во всех своих несчастьях сможешь винить только себя.

Выпустив ухо, он сдвинул набок парикмахерскую шапочку Довале, смачно харкнул ему в лицо и вышел. Довале утерся и пошел собирать вещи. За годы, проведенные в Варшаве, он успел хорошо изучить вздорный нрав родовитой шляхты. Поводом для бешеного, совершенно неразумного шага могла послужить любая мелочь, а тут речь шла о действительно серьезном проступке.

Сейчас Довале не интересовало, откуда офицер прознал об измене жены. Больше всего он опасался, что кровь ударит тому в голову, он вернется с саблей или пистолетом и, позабыв о чести и посмешище, рассчитается с обидчиком.

Но у офицера хватило ума не придавать дело огласке и не позорить себя на всю Польшу. Довале рано утром уехал в Курув, а Матильда еще несколько недель не появлялась на людях, ссылаясь на приступы мигрени. Добрые, всезнающие люди, многозначительно заламывая брови, поговаривали, будто она просто ждала, пока сойдут следы побоев. Видимо, бить жену не унижало чести офицера и не марало рук аристократа.

Разрыв с Варшавой оказался для Довале весьма болезненным. Но еще больше болела обида, ведь самоуважение существует не только у шляхтичей. Но что он мог сделать? Не драться же, в самом деле, с офицером? Да и чем, парикмахерскими ножницами или щипцами для укладки волос?

Всю долгую дорогу из Варшавы до Курува – а больше деваться ему было некуда – Довале вынашивал планы мести. Великие и ужасные планы, которые, разумеется, немедленно обращались в дым. Слишком велико было расстояние между блистательным польским аристократом и жидом-цирюльником. И все-таки он решил мстить шляхте. Мстить, чем Бог дал!

Весть о варшавском парикмахере прокатилась по Куруву и окрестным поместьям, что твой тайфун. И приглашения посыпались, как снег из грозовой тучи. Приглашали, разумеется, панны и паненки, желающие вкусить от радостей столичной куафюры.

Довале не заблуждался и не обольщался на свой счет. Паны не считали его ни человеком, ни даже мебелью. Он должен был приехать, обслужить их жен, получить деньги – и тут же очистить усадьбу. Болезненное положение для человека, которому собственное достоинство не пустой звук.

Однако у этого унизительного положения было одно, но весьма существенное преимущество. Мысль о том, что ясновельможные дамы могут пренебречь своей честью ради жалкого жида, даже не приходила панам в головы. Поэтому они не следили за тем, что происходит в будуарах жен, довольствуясь рассмотрением результата, представляемого спустя многих часов уединения с цирюльником. Дело свое Довале знал, поэтому впечатленные помещики лишь головами крутили при виде чудесной перемены, произошедшей с их супругами.

Скучающим в поместьях дамочкам разговоры с варшавским мастером были величайшим развлечением, а дальше похоть выпускала свои когти и делала некрасивого – красивым, толстого – стройным, а умного – глупым. Вот в этом-то и состояла месть Довале, страшная месть всему ясновельможному шляхетству.

Так он прожил лет десять, развлекая дам и развлекаясь сам, пока в одном из поместий прознавший о чем-то пан не спустил на Довале свору охотничьих собак.

Спасла парикмахера случайность: когда собаки повалили его на землю и начали рвать мясо с рук, прикрывавших горло, из-за деревьев выскочила лиса. Откуда она там взялась – совершенно непонятно, видимо, Всевышний услышал вопль «Шма, Исроэль», который сам собой вырвался из груди Довале, и решил спасти своего непутевого сына. Собаки бросили Довале и помчались за лисой, а цирюльник, оставляя кровавый след, бросился наутек.

Дураки не учатся даже на собственных ошибках, не говоря уже о чужих, а Довале дураком не был. Отлежавшись и залечив раны, он полностью переменил образ жизни. Собаки оторвали от него куски мяса, боль пробудила раскаяние, и вот оно-то и навалилось на цирюльника, как медведь на добычу.

«Все, – сказал себе Довале, – больше никаких дамочек. Буду мужским цирюльником».

Ну, пане-панове, сказать человек может что угодно, а вот поди выполни! Это паненки готовы были отваливать за прическу немалые деньги, а паны стриглись незамысловато и платили мало. Ножки можно было протянуть при таком доходе!

Но деньги зарабатывать надо, и выход, разумеется, нашелся. Бог не без милости, а еврей не без мозгов. Довале стал брать с собой во все поездки мальчика-помощника, Шайке[4], чтобы охочим до развлечений паненкам неповадно было. Разумеется, то, что можно сказать и сделать наедине, недоступно и даже дико под наблюдением еще одной пары глаз.

Со своими евреями тоже не все было гладко. Поначалу Довале в синагоге не очень жаловали, именуя алтер-отступником[5], но потихоньку смягчились, видя его искреннее раскаяние. Или почти искреннее, ведь бриться Довале все-таки продолжал, а использование бритвы, по законам Торы, – прегрешение не меньшее, чем поедание свинины.

– Ну не вижу себя с бородой, – объяснял Довале, – хоть убейте, не вижу!

Убивать его никто не собирался, и постепенно Довале отложил в сторону бритву и перешел на специальный бритвенный порошок. Его наносили на щеки и подбородок, а затем, когда пена высыхала, счищали деревянным скребком вместе с волосами. Неудобно, хлопотно и куда менее чисто, чем использование бритвы, да деваться некуда! Узнав об этом шаге, прихожане не то чтобы потеплели к Довале, но значительно смягчились.

В синагоге молилась еще одна жертва искреннего раскаяния, балагула Мендель-Зисл. После истории с продажей незаконной водки его потихоньку отодвинули ото всех прибыльных дел, и он пробавлялся мелким извозом. Никаких доказательств вины балагулы в той смутной истории не обнаружилось, но солидные люди боялись связываться с Менделем-Зислом. Человека, даже по недоказанным слухам столь бесстыдно воспользовавшегося безграничным доверием хозяина, надо избегать.

Две добычи одного медведя нашли общий язык и даже подружились. А все началось с разговора на одной из свадеб, где Довале и Мендель-Зисл случайно оказались за одним столом.

Свадьбы в Куруве гуляли широко и самозабвенно, чтоб было о чем вспомнить. Для многих курувских евреев свадьба часто оказывалась самым ярким, самым веселым событием за всю серую, наполненную заботами и тяготами жизнь.

Клейзмеров выписывали из Люблина и Кракова, а вино завозили бочками. Уже за неделю до свадьбы город кипел, родители жениха и невесты одалживали у всех серебряную посуду и подсвечники, шойхеты резали птицу за птицей, а добрая половина женского населения Курува жарила и парила на своих кухнях, готовя блюда к праздничному столу.

В канун свадьбы сразу после полудня девушки и женщины приходили в дом невесты танцевать и веселиться. Разумеется, без обильного угощения не обходилось, и клейзмеры играли несколько часов без остановки.

Под вечер мужчины отправлялись в дом жениха, тоже с клейзмерами. Жених говорил приготовленную и выученную наизусть проповедь, а затем гостям предлагали закусить чем Бог послал, обильно запивая закуски вином и водкой.

Хупу ставили перед закатом, а потом крепко усаживались за столы до самого утра. Расходились только на утреннюю молитву, затем шли домой отсыпаться, а к вечеру снова собирались за столами на первую трапезу «семи праздничных дней». Гуляли восемь дней, наотмашь, забыв обо всем на свете. Приглашали всю еврейскую общину города, поэтому деньги на свадьбу начинали копить со дня рождения ребенка.

– Посмотри, посмотри на этих порушей, – укоризненно заметил Довале, выпив с Менделем-Зислом по третьей. – Как они навалились на блюдо с мясом! Разве так выглядят люди, посвятившие себя духовности?

А с другой стороны, взгляни на наших богачей. С каким спокойствием они берут то же самое мясо, да еще съедают его не до конца, оставляя куски на тарелке. А поруши чуть блюдо не вылизывают! Вот и скажи мне теперь, кто более духовен?

Выпили еще по одной, и Мендель-Зисл степенно принялся отвечать.

– Тут все наоборот. Богачи так свыклись с едой, что давно стали с ней одним целым. Потому и равнодушны. А для порушей мясо – диковинка, чуждая вещь. Есть от чего прийти в возбуждение. Забери у богачей сытный кусок, дай им на пару дней только черный хлеб с репой и луком, еду порушей, а уж тогда и сравнивай.

Довале лишь головой покрутил от складности ответа и сразу расположился к собеседнику. Прошло еще пару месяцев, и он стал разъезжать по клиенткам только на телеге Менделя-Зисла, коротая время в приятной беседе.