Он уже идет — страница 54 из 79

понимал, что прошлое пропало, сгинуло для него навеки. Но самым ужасным, давящим на плечи и сжимающим грудь было то, что изменить уже ничего невозможно.

От скуки и безвыходности Айзик принялся учить турецкий и арабский. О пропитании, слава Богу, заботиться не приходилось, денег у отца хватало, поэтому он с утра до вечера бродил по Иерусалиму, прислушиваясь, запоминая и мотая на оба уса. И чудо, привычное для него чудо постижения чужой речи, потихоньку свершалось: здания языков сами собой поднимались в его голове.

Вот только настроение подводило. Несмотря на зиму, Айзику было душно, он постоянно потел и, пытаясь спастись, ходил в распахнутом халате, подставляя грудь сырому ветерку. А когда телу тошно, душа не может петь, страдают оба – и конь, и наездник.

Шейна, наоборот, расцвела. Смертные муки морской болезни остались в далеком прошлом, словно и не было их никогда. Шейна нашла себя в обществе иерусалимских кумушек, и не просто нашла, а почувствовала лучше, чем дома. Быстро приготовив обед, завтрак и ужин – в Иерусалиме из-за климата было принято готовить каждый день новую еду, не откладывая ничего про запас, – она принаряжалась и убегала на очередные женские посиделки.

Внешне посиделки выглядели более чем достойно, речь шла то про урок Торы в доме уважаемой раввинши, то о чтении псалмов на женской половине у Западной Стены, то о посещении больной товарки и помощи ее семье. Сердило Айзика лишь то, что в его собственном доме зияла постоянная пустота, Шейна пользовалась любым предлогом погрузиться в милое ее сердцу общество кумушек.

В один из дней, вернувшись с рынка, который теперь говорил на уже почти понятном Айзику языке, он увидел, что отец сидит в своем кресле, бессильно вытянув ноги. По его лицу блуждала странная улыбка.

– Татэ, татэ, что с тобой! – вскричал перепуганный Айзик, но Фишл ответил ему успокаивающим жестом:

– Садись, сынок, поговорим.

Айзик принес табуретку и послушно уселся рядом с отцом.

– Молодец, хороший мальчик, – улыбнулся отец, и от его улыбки и от этих его слов детство Айзика ворвалось в комнату и встало вокруг них, отгородив от реальности плотной завесой памяти. Отец снова стал для него самым главным человеком в мире, самым умным, самым добрым, защитником, спасителем. От любой беды можно спрятаться на его коленях, укрыться, засунув голову под бороду.

– Всю жизнь я думал о Боге, – негромко произнес Фишл. – Искал его, хотел понять, приблизиться. А сейчас хочу говорить только о смерти.

– Ну что ты, татэ! – вскричал Айзик. – Еще есть время! Да и зачем о ней говорить? Как сказано, уже не помню где: когда мы есть – ее нет, когда она есть – нет нас.

– И это совершенно неверно, – ответил отец. – Смерть – очень важная вещь, и она дается человеку только один раз. Ни повторить, ни изменить, ни занавесить покрывалом. Она вовсе не конец и не черный занавес, за которым пустота. Сегодня, прожив больше года в Святом городе, каждый день приходя на молитву к Западной Стене Храма, я кое-что понял. Понял, что смерть – это дверь, которую необходимо отворить для перехода в другую комнату. И от того, как ты пройдешь сквозь нее, зависит, в какой комнате окажешься.

Он закашлялся, отпил воды из стакана, пожевал губами. Айзик смотрел на высохшего, изможденного старика, а перед глазами стоял молодой, крепкий отец, который подбрасывал его вверх, к самому небу, так что дыхание перехватывало от восторга, а потом ловил, мягко ухватывая за подмышки.

– Эта дверь ведет в разные чертоги, сынок. И мы сами выбираем, где оказаться. Поэтому я хочу умереть не во сне и не в забытьи от лекарств, а в полном сознании. Хочу сказать Богу спасибо за этот прекрасный подарок.

– Какой подарок, татэ? За жизнь?

– Нет, за жизнь я благодарю Его уже много лет, каждое утро, когда просыпаюсь. А сейчас я хочу сказать Ему спасибо за смерть. Мне объяснили знающие люди, есть такие в Иерусалиме, что человек, который приходит к смерти в сознании, видит эти чертоги и может выбрать. Если он в обмороке или в забытьи, чертог выбирают судьи по его поступкам за всю жизнь. Но когда человек решает сам, он может захотеть ему не полагающееся, и, если он в сознании и сильно просит, последнее желание души на земле принято удовлетворять. Если бы люди знали, как много можно изменить в последние секунды жизни, они бы окружили себя не докторами с лекарствами, а посадили возле постели солдата с саблей наголо, чтобы тот не давал впасть в забытье.

– И все-таки давай поговорим о чем-нибудь другом, – мягко, но очень решительно произнес Айзик. – Лучше всего о жизни. Вот ты уже почти год живешь в Иерусалиме, ходишь по нему каждый день – и ничего не замечаешь.

– Чего я не замечаю, сынок?

– Улицы тут воняют ослиной мочой, арабские мальчишки все время выкрикивают обидные оскорбления и норовят запустить в спину комок грязи.

– Не знаю, – Фишл пожал плечами. – Запахи я давно перестал различать, а мальчишки ко мне не пристают. Неужели ты не чувствуешь святости? Она же просто разлита в самом воздухе…

– Нет, – решительно возразил Айзик, втайне радуясь, что сумел перевести разговор на другую тему. – Все вокруг чужое и враждебное, так не похожее на добрый, домашний Курув. Честно тебе скажу, в моих глазах Иерусалим – грязный азиатский город, в котором слишком много суеты, а тон задают наглые, вороватые иноверцы.

Отец тяжело вздохнул:

– Как я тебе сочувствую, бедолага. Видимо, ты не понравился Святому городу, и он повернулся к тебе тыльной стороной, которую ты принял за лицо. Те, кто обрел милость в глазах Иерусалима, живут совсем в другом месте, чем то, которое ты сейчас описал.

– Татэ, хочешь перекусить? – вместо ответа спросил Айзик. – Шейна испекла медовый пряник, я сейчас заварю свежий чай. Посидим, почаевничаем, как дома, в Куруве.

– Давай, сынок, давай, – Фишл опять тяжело вздохнул. Он так ждал этого разговора, так готовился к нему – и вот, руки пусты.

«Что ж, – думал он, – этого, наверное, и следовало ожидать. Разве молодой, полный сил человек может думать о том же, что и переполненный годами старик? Он хочет завоевать мир, а я готов отдать его в подарок тому, кто согласится взять».

– Вот еще что я хочу тебе сказать, Айзик, – произнес Фишл, когда сын поставил перед ним дымящуюся кружку. – Когда я уйду, подними вон ту плитку пола, – он указал скрюченным от подагры пальцем в дальний угол комнаты. – Под ней найдешь мешочек с золотыми монетами. Их вам хватит надолго. А потом, когда закончится одиннадцать месяцев кадиша, если тебе так плохо на Святой земле, возвращайся в Курув.

Фишл умер спустя два дня. Лег спать и не проснулся.

– Ушел как праведник, – утешала мужа Шейна. – Такой смерти можно лишь позавидовать. Без маеты, страданий, сам не мучился и других не помучил.

Айзик лишь мотал головой, словно от боли. Он не хотел передавать Шейне свой разговор с отцом, не хотел объяснять, что тот умер совсем не так, как хотел, ушел, не исполнив задуманное.

Хоронили в тот же день, святость города не позволяла медлить. Собрались все соседи, и длинная процессия потянулась на Масличную гору, к древнему кладбищу. Шли медленно, давая покойному еще немного побыть на земле, перед тем как он навсегда переместится под ее поверхность.

Масличную гору в древности покрывали оливковые рощи, но от них давно не осталось следа. Что-то вырубили крестоносцы для осадных машин при штурме Иерусалима, что-то сожгли на дрова беспечные турки, которым не было дела до этой земли. Теперь здесь остались лишь покрытые лишайником валуны и старые могильные плиты. Ветер монотонно завывал в буйных зарослях колючего кустарника, напоминая пение муэдзинов.

Услышав это завывание, Айзик вспомнил про арабских соседей и сообразил, что забыл запереть дверь в дом. Надо было отдать ключ Шейне, но он, когда тело отца выносили наружу, позабыл обо всем на свете.

Похоронили быстро. Раввин произнес несколько фраз о том, что веками евреи мечтали быть погребенными в Святой земле, в Иерусалиме, на Масличной горе. Ведь когда придет Мошиах и начнется воскрешение мертвых, именно они встанут первыми.

– Реб Фишл сделал то, о чем другие только мечтали, – завершил свою речь раввин. – Он приехал сюда, он удостоился прожить больше года в святом городе и теперь ожидает конца времен в самом первом ряду. Счастливое завершение долгой, достойной жизни!

Подходя к дому, Айзик издалека увидел, что дверь закрыта. Он и так не очень волновался – кто догадается, что замок не заперт? – а тут успокоился окончательно. Его больше беспокоили ноги, идти в войлочных чувяках по камням было больно и затруднительно, но носить кожаную обувь в дни траура было запрещено.

Переступив порог, он несколько мгновений простоял молча, в немом изумлении. Весь пол был разрушен. Воспользовавшись тем, что все жители квартала ушли на похороны, воры, не боясь быть услышанными, разбивали плитку за плиткой, пока не нашли искомое. Да, та самая плита в углу, на которую указывал скрюченный палец отца, была разломана надвое и вывернута, бесстыдно обнажив желтое песчаное нутро.

Прошел первый месяц траура. Айзик три раза в день произносил кадиш по отцу, учил в его память разделы Мишны, читал псалмы. Жили скудно, денег почти не было. Немного помогали соседи, Шейна, разумеется, сразу отправила письмо отцу с рассказом о печальных событиях, но ожидать быстрого ответа не приходилось. Что делать, как жить дальше, он не понимал. Иерусалим давил его, словно удавка, мешая дышать, не давая распрямить плечи. Но как вырваться из него, ведь денег нет ни на переезд, ни на новое жилье? Да и на старое тоже нет денег, отец сам рассчитывался с хозяином, не посвящая Айзика в подробности. Скоро придет срок платить за аренду, а в кармане пусто. Угроза оказаться на улице встала во весь рост.

Не желая доводить дело до драматической развязки, Айзик решил заранее выяснить про аренду. К его величайшему удивлению, выяснилось, что три месяца назад отец купил эту комнату, заплатив немалую сумму. Продать комнату можно было моментально, в старом городе жилья катастрофически не хватало, и любой освобождавшийся угол выхватывали чуть ли не вместе с руками.