Он уже идет — страница 64 из 79

Двора-Лея принесла больному тарелку куриного бульона.

– Вот, давайте я вас покормлю. Самое лучшее лекарство. Сразу на ноги поставит.

– Простите, – слабым голосом ответил горбун. – Наверное, меня от колбасы так прошибло. Последнее время мясо редко доводится в тарелке увидеть, в основном хлеб да вода. Старого урода мало кто жалеет…

Двора-Лея села на табурет возле кровати и взяла в руки ложку.

– Вы ослабли от жара, устали от скитаний. Поживете несколько дней у нас, а там придумаем что-нибудь, найдем для вас постоянное место.

– Спасибо, вы очень добры, – горбун тяжело вздохнул. – Только поздно, слишком поздно.

Он замолчал, насупился, словно человек, напряженно размышляющий над какой-то сложной задачей. Двора-Лея терпеливо ждала, продолжая сжимать ложку в руке.

– Нет, это не от еды, – наконец вымолвил он. – Позовите мужа, я хочу рассказать вам историю своей жизни. Обязан. Примите видуй, мое предсмертное покаяние.

– Куда вы спешите с предсмертным покаянием?! – возразила Двора-Лея. – Есть еще время. А видуй Всевышнему говорить нужно, а не нам.

– Он и Его народ – одно целое, – ответил горбун. – Если я вам не расскажу, никто не узнает, что со мной произошло. А надо, чтобы знали. Позовите мужа, пожалуйста, выполните просьбу умирающего.

Встревоженная Двора-Лея поднялась с табуретки и, забыв положить ложку, пошла за мужем.

– Зовут меня Залман-Шнеур, я родился много лет назад в Куруве и давно был обязан поведать о перипетиях своей судьбы, – начал горбун, когда Пинхас с женой уселись возле его кровати. – Был обязан, да стеснялся. Вернее, стыдно было, потому и молчал. А сейчас не до стыда. Вечность дышит в затылок.

Видите, какой я. С детства рос ущербным, кто только надо мной не насмехался, причем жестоким образом. Дети вообще беспощадные существа. До тринадцати лет Божественная душа в них дремлет, а вот животная гуляет вовсю.

Отец меня, как я сейчас понимаю, стеснялся. Думаю, кто-то сказал ему, что такие уроды рождаются в наказание за скрытый грех. Человек совершает проступок втайне, думая, будто никто не узнает, а Всевышний выставляет его на всеобщее обозрение.

Мать, наверное, меня любила таким, каким я уродился, но я ее плохо помню, она умерла, когда мне не исполнилось и трех лет. Родных братьев и сестер у меня не было, родители, когда увидели, что у них получилось, побоялись заводить еще детей. А может, просто хотели выждать немного, да не успели.

После смерти матери отец почти сразу женился, и моя мачеха стала рожать ребенка за ребенком. Она была неплохой женщиной, но у нее хватало возни со своими детьми, до урода руки не доходили. Нет, она относилась ко мне ровно, не обделяла, но о любви, даже о простой теплоте говорить не приходилось.

Что меня ждало в родном доме? Ничего, кроме холода и пустоты. Чтобы проломить стенку, вырваться из замкнутого круга отчуждения, надо было совершить что-то необычное. И я попробовал идти по проторенной дороге учения. Просто ничего другого не знал. Стал сидеть над Торой как ненормальный.

Мой день проходил так: после вечерней молитвы, когда все расходились на ужин и в опустевшем бейс мидраше воцарялась тишина, я съедал кусок хлеба с солью, запивал холодной водой и занимался часов до восьми. К этому времени в бейс мидраш собирался рабочий люд. Простые евреи, которые целый день трудились для пропитания семьи, а вечером приходили послушать урок.

Я просил сторожа разбудить меня перед тем, когда он после завершения последнего урока отправится домой. Спал я на деревянной лавке в углу, подложив под голову старый талес и прикрыв рукой глаза от света. Кому-то такой сон мог показаться сплошным мучением, но я засыпал, едва успев улечься.

Около полуночи все расходились, я поднимался на биму, возвышение посреди бейс мидраша, и стоя принимался штудировать Талмуд до самого рассвета. Стоял специально, чтобы не заснуть. Но спать почти не хотелось, учеба меня захватывала от стоптанных каблуков до кончика картуза. Иногда я так увлекался, что отрывал голову от книги, лишь услышав голос чтеца, начинавшего утреннюю молитву.

Из бейс мидраша я почти не выходил, и ел и спал в нем. Ел только черный хлеб и лук с солью, а спал часа по три в сутки, и всё оставшееся время молился и учился. Лишь субботнюю ночь, по обычаю знатоков Писания, проводил дома, в своей постели.

Такой распорядок очень устраивал мою мачеху и ее детей. Они были только рады видеть меня как можно меньше. Их радость стала бы полной, если бы я провалился под лед, переходя через речку, или стал бы жертвой нападения разбойников. Но об этом оставалось только мечтать…

После трех лет напряженных занятий Талмудом я стал искать что-нибудь еще и обнаружил множество книг, рассказывающих о завораживающих внимание вещах. В моих руках побывали книги об устройстве рая и ада, о бесах и демонах. Честно признаюсь, после их прочтения мне стало становиться жутко ночью в пустом бейс мидраше.

Книги говорили условным языком примеров и сравнений. Я изо всех сил пытался понять, что символизируют бриллиантовые стулья и дворцы из червонного золота в раю, для чего они нужны бестелесной душе? Еще непонятнее были райские яства, кушанья, о вкусе которых не в силах вымолвить язык! Истекающие пахучим шмальцем гуси, старое ароматное вино, виноградные гроздья, дающие молодое вино по тому вкусу, что хочешь. Понятно, что речь не идет о настоящем шмальце и вине, их вкус недостижим истлевшему в могиле языку. Но что имеется в виду под этими образами, книги не говорили.

Я узнал многое про ад: о праще, которая швыряет грешника с одного конца ада до другого, о повадках ангелов смерти и пытках, которыми они истязают грешников после смерти.

Книги эти я держал подальше от посторонних глаз, вытаскивая их только после того, как все покинут бейс мидраш. Однажды я пренебрег мерами предосторожности, будивший меня сторож немного задержался и увидел эти книги. Его прорвало, как плотину в паводок. Несколько вечеров подряд он безудержно рассказывал мне истории о дурном глазе, о бесах, демонах, водяных и колдунах. Он считал себя большим знатоком всех этих мрачных и бессердечных вещей, не подозревая, что я с трудом сдерживаю раздражение, слушая его нелепые выдумки.

Постепенно я перешел на философские сочинения, хорошенечко проштудировав «Море невухим»[15] и «Кузари»[16], взялся за каббалу. Почти на год я погрузился в скрытую мудрость и учился писать камеи, говоря всем, что провожу ночи над Талмудом.

В результате я стал панически бояться темноты. Как сказано: больше знаешь – большего боишься. Теперь по ночам я зажигал свечи во всех светильниках, их стало уходить порядочно, за что мне не раз влетало от старосты бейс мидраша. Потом он почему-то успокоился и перестал меня терзать. Лишь спустя время я узнал, что мой отец вызвался платить за все сожженные мною свечи.

С каждым днем я становился все более благочестивым. Совсем не ел мяса и рыбу, только черный хлеб и по субботам немного супа и каши без масла. Во время молитвы я часто плакал, а с наступлением субботы искренне радовался. Помню, как, идя домой, я смотрел на людей на улице с жалостью и снисхождением. Что они знают? Что они учат? Как можно жить не понимая, чем отличается ор совев от ор мемалэ[17]?

За три года непрерывных занятий я приобрел немалое количество знаний, научился хорошо писать камеи и считал себя уже чуть не праведником. Пришло время ломать оковы и пробивать ворота. Если до сих пор я помалкивал, предпочитая не вступать в споры по поводу Учения и Закона, то теперь решил не стесняться и начать говорить.

Споров в бейс мидраше хватало. Собственно, сама система обучения строилась на споре. Споры начались еще у мудрецов во времена Храма, перешли в Вавилон, где, будучи записанными, получили название Талмуд, и продолжаются по сей день. Каждый уважающий себя раввин считает святым долгом оспорить мнения предшественников или найти в них некую лазейку, на которой он может выстроить здание собственного авторитета.

Но со мной все выглядело наособицу. Стоило мне открыть рот и начать излагать свое мнение, как лица людей, до сих пор благосклонно прислушивавшихся к словам собеседника, вдруг менялись. Я это видел по глазам, по кривым усмешкам, по презрительно опущенным уголкам губ. Похоже, они относились ко мне так же, как я относился к простым людям на улице. Да-да, жалость и снисхождение стали моим уделом в лучшем случае, а в худшем собеседники почти не скрывали пренебрежения.

И все потому, что я был уродом, горбуном с непропорционально большой головой и тонким голосом кастрата. К человеку с такой внешностью невозможно относиться уважительно. Будь я носителем известной раввинской фамилии, сыном или родственником какого-нибудь хасидского ребе, все выглядело бы иначе. Но я был никто – и должен был остаться никем.

После полугода безуспешных попыток я понял, что дорога эта закрыта. Меня не хотят слушать и поэтому не услышат, какие бы правильные слова я ни произносил. Невыносимые обида и горечь переполнили мою душу. Даже во рту постоянно было горько, я пытался запивать горечь сладким чаем, но она возвращалась сразу после опорожнения чашки.

Душно мне стало на этом свете, тесно и муторно. Душа искала выхода, и я попробовал пойти путем запрещенного тайного знания. Есть в наших книгах вещи, о которых говорится только вскользь, намеком. Умный не спросит, дурак не поймет. Книги предостерегали, смутно говоря про смертельную опасность, но мне уже было все равно. Я бился о мир, словно птица, залетевшая по ошибке в комнату, бьется о стены, оконное стекло, потолок, пытаясь вырваться из плена.

Запрещенное знание открылось под моим напором, точно бонбоньерка с конфетами. И картина оказалась более чем завлекательной. Меня повело, потащило, завертело, будто в водовороте. Полгода я прожил и не здесь, и не там. Одной ногой в мире реальности, другой – среди плывущих образов иного мира. А через полгода началось ужасное, то, о чем предупреждали книги. Я стал их видеть.