Но не случилось нашим героиням поговорить по-настоящему.
Разве есть на свете злодей более пакостный, чем пресловутый «несчастный случай» и он же «судьба»? С его внезапной изощрённой подлостью не сравнится никакой деспот, никакой маньяк. Деспот и маньяк (это, конечно, одно и то же: маньяк – это деспот, которому не повезло), они чем хороши? Они хороши уже тем, что существуют во плоти, а потому легко могут стать коробочкой для собирания массовых чувств. А если массовые чувства не собирать, они засорят атмосферу. Но несчастный случай пренебрегает воплощением, и тому, кто пожелал бы убить судьбу, остаётся лишь стенать, для разнообразия посыпая голову пеплом. Вызов на бой недействителен; небеса знай себе посмеиваются. Роза Штейн была готова к худшему. Она вслушивалась в организм, пытаясь уловить признаки болезни, она вздрагивала от каждых вспыхивающих фар в темноте. Но того, что непоздним вечером в её парадном парень в чёрной кожаной куртке и чёрной шапке, надвинутой на обезьяний лобик, потянет к себе её сумку, а она станет люто, со сведёнными челюстями, прижимать эту сумку к себе, и от удара упадёт, расквасив голову о ступеньку, за каким-то чёртом сооружённую у входной двери, а следующий жилец появится в малонаселённом подъезде только через полтора часа, – она предположить не могла. Надо было сразу сумку-то отдавать. Но это было выше Розиных сил. Бойцовский характер и прирождённое отщепенство сказались в последнем жесте пожилой дамы, как в первом крике страшненького черноглазого дитяти, без проволочек и сразу укусившего материнскую грудь.
Так Анна стала нерадостной обладательницей красной тетради. Что делать с еретическим наследством? На всякий случай Анна показала тетрадь Фанардину, и он надолго замолк, ничем не выдавая знакомства с содержанием. Пришлось специально напрашиваться на разговор.
– Читал, читал, – нехотя буркнул он в телефонную трубку. – Извольте забрать обратно ваше безобразие. Мне оно не нужно. Глупый бог, занятый семейными разборками, искусственный мессия… Кому не дано веры, тот не должен соваться в Бога вовсе – вот мое мнение. Человек влюблён в Бога и потому не видит его действительного лица! Да хоть бы и так. Что же, какие успехи ждут того, кто будет воевать с влюблённостью? Вы пробовали когда-нибудь объяснять влюблённому, что его избранница – дура?
– Представляете, однажды так и случилось.
– С успехом?
– Ну, какое там. Поссорилась с другом от большого ума.
– Правильно. Кто не верит – тому эти сказки не нужны. Кто верит – тем более.
– А кто не знает, верит он или нет? Кто ищет? Кто сомневается?
– А кто ищет, тот всегда найдёт. Слушайте, вы согласились бы жить в мире, который описала Роза, в мире без проблеска чуда, в глухом рациональном мире, где устроен какой-то ряженый «Бог-для-людей», организующий какую-то мифическую взаимопомощь? Без всякой тайны, без молитвы, без этого благоуханного воздуха тихой надежды, душевного упования?
– Все-таки, согласитесь, Яков Михайлович, в этой тетрадке что-то есть…
– Да, не спорю, там есть бред одинокого, больного и насквозь книжного человека. Я вам скажу про себя. Мне лично от Бога нужен только… хвостик. Чтоб, знаете, что-то иногда как будто бы посверкивало. Мерещилось что-нибудь, обещало. Лучик какой-нибудь. Больше не надо – а это у меня всегда есть.
– Какой всё-таки идиотизм её смерть. Сейчас бы встретились, поспорили…
– С Розой бы у вас споров не получилось. Много вы с ней при жизни спорили? А смерть – что смерть? Смерть вообще кретинка. Выходит сука с косой в урочный час и давай махать. Замечали – бывают месяцы, когда её точно специально выпускают…
– Третья уже…
– Ну и что, что третья? Чай, не девочки были. Под шестьдесят уже.
– Странно. Одна задругой…
– Что странно? Что вам всё странно? Ну, странно. Я сам знаю, что странно, – а что толку причитать?
– Вы, когда Серебринская умерла, волновались, что дело нечисто, а теперь, когда ясно, что дело нечисто, на меня ещё кричите.
– Извините, Анечка. Я к вам очень привязался, а кричу понятно почему. Происходящее превышает всякое моё разумение. Я отказываюсь его понимать.
– Вы правы. И я ничего не понимаю. Нет даже никакой версии. Значит, закроем эту дверь – за ней темно и пусто. Я тетрадочку у вас все-таки заберу, покажу как-нибудь умным людям…
И Анна опять осталась одна, в своей чистой маловещной квартирке, с мыслью к весне привить лимонное дерево и обязательно пересадить аралию, сожравшую уже полгоршка земли, с раздумьями, не принять ли вегетарианство, и развесёлой идейкой, запрыгавшей, как макака, на ветвях умишка, – выйти замуж за Юру Адольфовича и петь каждый вечер с ним хором. Разум нормальной женщины есть могила всех ересей земли.
Тебе не понравилось, я знаю, что тебе не понравилось, но с чего ты взял, мой драгоценный, что я хочу тебе понравиться? Вырыв маленькую могилку и укладывая туда куклу Розу, я втыкаю в мокрый песок ёлочные веточки и цветы ромашки, я хороню её, как больную птичку, с маленькой приятной жалостью. Все много думающие женщины, в сущности, больные птички. Их глазкиподёрнуты белёсой плёнкой, и они перестали петь и слазить мир. Чудесные уродки, прекрасные калеки постоянно умирают ещё при жизни – ибо они так любят взглянуть на своё тело со сторо ны, витая духом над испуганной предательством плотью. И нет меча в руках, и не заржёт боевой конь, и не будет никакого исхода никогда, и не положено битвы. Царица опечалена. Бал отменён. Горбатая шутиха, затаившись в светёлке, читает при свечах, и лицо её блаженно. Так было, но так не будет. Придут весёлые, грубые, злые – не птички уже, саранча! – и моё сердце уже не зальётся жалостью к ним. Я люблю то, что я люблю, а люблю я немногое… Да люблю ли? Могла ли я думать, что когда-нибудь равнодушно пройду мимо тебя, и ничто не отзовётся в душе, и радость и страх Божьей грозой не ударят в грудь? Могло, ли я знать, что когда-нибудь останусь безучастна к звуку любимого имени? Могла ли представить., что вместо радуги окажусь в кукольном театре, где обречена, быть и драматургом, и режиссёром, и зрителем, и критиком, и главной героиней, напрасно изображая поддельное волнение внутри толпы мною же порождённых, самих для себя кривляющихся «Я»?
Боже мой. Боже мой, Боже мой, за что ты оставил меня?
Действие четвёртое:АЛЁНА
– А опыт отдельной личности, – настойчиво продолжал Пуаро, – невелик. Каждый должен это понимать и проявлять скромность. Помню, во время войны на станциях нашей подземной железной дороги часто можно было встретить лозунг «Всё зависит от тебя». На мой взгляд, это была опасная и нежелательная доктрина. Потому что она неправильна. Разве всё зависит от какой-то, скажем, миссис Бланк? Если ей внушить эту мысль, она будет думать о своей важной роли в мировых делах, а тем временем её ребенок опрокинет на себя чайник…
25ч
Всем нам время от времени необходимо совершать побег от губительного ритма наших личных раздумий. Это важный момент внутренней жизни мыслящих существ. Это одна из тех черт, что отличают человека от трёхпалого ленивца, который, судя по всему (стопроцентной уверенности, впрочем, у нас быть не может), совершенно счастлив, когда висит вниз головой на ветке и не испытывает никакого желания почитать Дороти Сейерс.
События осени и зимы Анна постаралась скатать в плотный клубочек и положить в дальний утолок сознания. В катавасии с мёртвыми тётками опасность явно стала преобладать над занимательностью: настала пора запереть и очистить жизнь, подумала Анна, ощущая между тем не без тоски незавершённость композиции. Три лица, резко очерченные, жили себе, пусть и в дальнем уголке сознания, – а потому где-то на горизонте Несбывшегося обреталось далёкое и неизбежное четвёртое лицо…
Тем временем дел прибавилось: всплыл мужчина Артур и предложил Анне вести исторический календарь на своей радиостанции. Смутно тревожась, не последует ли за предложением известная расплата, Анна вскоре поняла всю тщетность этих тревог: самооценка Артура находилась на такой высоте, что нерасположение дамы он воспринимал как свидетельство её явной психической патологии. Нормальные от такого, как Артур, отказаться не могли, а зачем ему ненормальные? Анна видела его несколько раз на радио и поняла по лёгкому напряжению в глазах, что обменной ценностью являлся не телесный контакт, а история с Лилией Серебринской, которую надо было забыть. Да ради бога. Это было и её желанием.
Фанардин кое-как выздоровел, но, ко всеобщему изумлению, по весне оклемалась и собака. Правда, она сильно полиняла и стала меньше есть, но это было и к лучшему. Как заметил Яков Михайлович: «Собака пенсионера идет в ногу со временем». Было уже начало апреля, когда Фанардин, несколько смущаясь, сказал Анне, что получил письмо от Алёны. Настоящее, живое, на бумаге, с почты… Сто лет уже такого не видел…
– От кого, Яков Михайлович?
– От Алёны… Царёвой. Вы уже не помните? Это… ну… последняя из тех. Лиля, Роза, Марина – и Алёна.
Они сидели на кухне, которую Анна всё-таки разобрала и помыла за время знакомства с романистом. Анна, вздохнув, стала молча гладить собаку.
– Хотите, прочту письмо?
– Даже не знаю.
– Кроме Алёны, больше никто… никто ничего не знает. Только она и осталась.
Апрель выдался холодным и непривлекательным – вместо воспетых поэтами милых капризов обдавал чисто февральской угрюмостью. Впрочем, двенадцать месяцев давно послали на хер всех пламенеющих благонамеренностью Маршаков и со злобным сладострастием менялись своими амплуа, как развратные свингеры. Май косил под июль, январь оборачивался мартом, и лишь один сентябрь никак не мог никому уступить свою декадентскую роскошь. Не иначе, в продажу поступила сплошная