– На меня погляди! – тут же ответила мать, обвиняюще указав на свое отражение в большом зеркале. Ее волосы выглядели какими-то пожухлыми, нижняя губа стала дряблой. – В тридцать восемь лет живу с мамашей, от которой всю жизнь хотела уехать на край света. Сейчас пол-одиннадцатого вечера, я устала, Долорес, я бы спать с удовольствием легла, но я еду на работу, одетая как… одна из треклятых сестер Эндрюс!
В зеркале мы обменялись улыбками. Я хотела погладить маму по спине, сказать, что люблю ее. Я уже открыла рот, но у меня вдруг вылетело:
– А что, если там у меня начнется депрессия, и я порежу вены? Вдруг тебе позвонят и скажут, что нашли меня в луже крови.
– Господи, когда же этому конец! – Свистнувшая мимо меня щетка для волос врезалась в стену. Мать c шумом удалилась в ванную и там несколько раз грохнула дверцей аптечки. Несколько минут из крана текла вода. Мама вышла с красными глазами, подняла с пола щетку и начала выбирать волосы из зубчиков. – Не хочешь в колледж – не иди. Я так больше не могу. Думала, что выдержу, но – нет.
– Я найду работу, – заявила я. – Может, на диету сяду. Прости, мне очень жаль.
– Тебе жаль, мне жаль, всем жаль, – вздохнула она. – Напиши этой девушке ответ, чтобы не оказалась у разбитого корыта со своими покрывалами.
Я остановила ее, когда она начала спускаться по лестнице.
– Мама! – позвала я.
Она обернулась и посмотрела на меня. Взгляд у нее был заторможенный, как в первые дни после ее возвращения из клиники.
– Черт бы все побрал, Долорес, – произнесла она. – Как я от тебя устала!
На этом она спустилась и вышла из дома.
Выиграв, наконец, свою войну, я в тот вечер не знала, чем себя занять. Есть не хотелось. Любимые телепрограммы были отменены: дурацкая лунная экспедиция заграбастала эфир на всех каналах. Бабка сидела в своем кресле, брюзжа, что прогулки по Луне плохо скажутся на погоде, которая и так не предел мечтаний. Я задремала, и мне приснились псы из собачьего приюта. Черный доберман бросился на меня с лаем, но вдруг резко остановился и сказал: «Мы едим секреты», и начал лизать мне ноги…
Бабушка потыкала меня в бок тупым концом вязальной спицы:
– Иди в кровать, – сказала она. – Ты так громко бормочешь, что я петли пропускаю.
Я проснулась в сбившихся комом простынях от голоса Джека Спейта в гостиной, как сперва показалось. «Это просто сон», – сказала я себе, уткнувшись лицом в подушку.
Но тут же снова послышался мужской голос. Два голоса.
Бабка что-то отвечала.
У дома на подъездной аллее громко потрескивали радиопомехи. Катальпа мигала льдисто-голубым светом. На часах было три пятнадцать утра. Почему у нашего дома полицейская машина?
Я крадучись пошла вниз по лестнице, чувствуя – что-то случилось. Сгорбившаяся бабка съежилась на диване, машинально потирая руку выше локтя вверх-вниз. Двое полицейских сидели, подавшись к ней. Я вцепилась в перила.
– …Грузовая фура не нашего штата, из Шарлотты, Северная Каролина. Клянется, что заснул за рулем и проснулся, уже когда все произошло.
Кто проснулся? Отец?
Бабка закашлялась и подавилась. Замолчала. Мы все ждали.
– А почему она была не в будке? – спросила бабка.
– Они точно не знают, мэм. У нее был перерыв… Скорее всего, она даже не поняла, что случилось. И ничего не успела почувствовать.
– Да, – подтвердил другой полицейский. – Наверняка так оно и есть.
По телу прошло странное покалывание. Головы полицейских выросли в размерах. Я услышала визг тормозов и голос мамы: «Как я от тебя устала…» Я увидела и одновременно почувствовала какой-то блеск вокруг. Гостиная качнулась и провалилась. Желудок ухнул куда-то вниз…
С закрытыми глазами я гадала, чьи подо мной неуклюжие руки.
Ужасно болела голова. Я с трудом разлепила глаза. Я лежала на полу в коридоре. Сломанные перила были по диагонали прислонены к стене. Острые концы обломанных столбиков торчали, как акульи зубы.
Надо мной появилось побагровевшее лицо полицейского со вздувшейся веной на лбу.
– Иисусе, Ал, давай вызывай парамедиков, – с натугой выдохнул он. – Я ее даже с места сдвинуть не могу.
Послышался стон – мой. Я подняла руку потрогать, что так болит на лбу. Из рассеченной брови сочилась кровь.
– Подожди, – сказал полицейский. – Она приходит в себя.
На следующий вечер после того, как погибла моя мать, Нейл Армстронг прошелся по Луне. Бабушка, маленькая и хрупкая, сидела у телефонного столика в коридоре, обзванивая живших в других штатах кузин по своей записной книжке-раскладушке в металлической обложке, снова и снова повторяя порядок похорон. Она напоила меня чаем со своими успокоительными пилюлями, желтыми горошинками горечи, которые я оставляла таять на языке, как святое причастие.
Все выходные я плакала и бродила по дому, одурманенная разными образами: мое опухшее лицо с пластырем-бабочкой над бровью, где наложили швы; Роберта на пороге – губы двигаются, произнося слова, которых я не слышу; мамина одежда, так и висевшая за домом на веревке; астронавты, прыгающие по лунной пыли, как беззаботные роботы. По телевизору кто-то заявил, что прогулка по Луне – мистификация, фальшивка, заказанная правительством для повышения своей популярности. Казалось странным, что мать может быть этим накрытым с головой мертвым телом, которое грузили в машину «Скорой» и все выходные показывают по десятому каналу новостей. Разве мама может быть мертвой, если ей все еще приходят письма, а ее блузки еще парусят во дворе под легким ветром?
Мистер Пуччи вошел с фиолетовой африканской фиалкой, такой сочной и мясистой, что казалась съедобной. Он присел на диван и стиснул мне руку, пока говорил. Его пальцы были прохладными и гладкими, как камушки на пляже.
Если смерть означает, что мать просто куда-то ушла, если существует рай, то сейчас она, возможно, воссоединилась со своим мертвым младенчиком, Энтони-младшим. Получила, наконец, награду за свои страдания. Избавилась от меня… «Как я от тебя устала, – сказала она. – Я всю жизнь хотела уехать от своей матери на край света». Может, она нарочно бросилась под мчащийся грузовик, чтобы обрести покой, чтобы уйти от бабки и меня. Я хотела спросить мистера Пуччи, могла ли мама сделать это нарочно и верит ли он в какой-нибудь рай. Но не спросила. Мы смотрели телевизор и курили. Президент Никсон позвонил в космос.
Спичка в руке мистера Пуччи тряслась всякий раз, когда он прикуривал сигарету.
– Ты еще, наверное, не осознаешь это как реальность, – произнес он. – Разве что-нибудь из происходящего кажется настоящим?
Я не знала, что ответить. Я смотрела, как комната наполняется плавающим сизым дымом, который тревожат малейшие движения. Я снова будто оказалась в нашем старом доме на Картер-авеню, в том вечере, когда папа швырнул гантели, а мама лежала в ванне и курила, и ее коричневые соски торчали из пены.
Бабка выбрала гроб золотистого цвета. «Дымка шампанского», – пояснил гробовщик своим гипнотическим голосом. Он предложил закрытый гроб, улыбаясь странной улыбкой – неподвижной и туповатой, как у морской свиньи. Я подумала – если бы я только согласилась поехать в колледж, мама была бы жива, и все было бы нормально.
«Ты нормальная!» – сказала мать. Может, после смерти она наконец узнает, что я убиваю младенцев и матерей. Я заслужила эту боль. Мне поделом все несчастья.
Бабкина подруга миссис Мамфи попросила свою дочь отвезти нас попрощаться с покойной. Мы с бабушкой сидели на заднем сиденье большого громыхающего универсала, и я смотрела на проезжающих водителей, на пешеходов, у которых был обычный понедельник. И только когда мы свернули к похоронному бюро, до меня дошло, что ведь и отец приедет.
– Надеюсь, ты хоть ему не звонила? – спросила я бабку.
Она сунула мне очередную успокоительную желтую пилюлю, завернутую в желтую салфетку «Клинекс».
– Долорес, пожалуйста, не доставай меня, – только и ответила она.
В похоронном бюро был толстый ковер цвета изморози на лобовом стекле. В фойе на легком штативе лежала книга для автографов и тощая стопка сувенирных открыток: Иисус с пронзенным святым сердцем, как в учебнике биологии, а на обороте мамино имя, напечатанное причудливыми старомодными буквами: Бернис-Мария Прайс. Я как-то спросила маму, нельзя ли нам пойти в суд и поменять фамилию, но она лишь рассмеялась:
– Ты что, думаешь, мы кинозвезды какие?
В зале пахло гвоздиками и свечным воском. Бабушка опустилась на колени перед гробом. Ее губа дрожала, пока она молилась про себя. В мыльных операх мертвецов воскрешают. Люди исчезают в авиакатастрофах, пропадают на много лет, а затем излечиваются от амнезии и возвращаются. «Она не в этом ящике, – сказала я себе. – Значит, тут нет ничего печального. Поэтому я и не плачу».
На подставке над гробом был плоский букет белых и желтых роз с золотой картонной карточкой, которую флорист приколол степлером к атласной ленте. «Ненаглядной мамочке», – значилось там. Цветы были как бы от меня, только это было не так. Я никогда в жизни не произносила слово «ненаглядная». Это была фальшивка из словаря смерти. Все здесь было фальшивым, кроме цветов, но и они были по-своему ненастоящими. Я дарила маме горе, а не цветы, и теперь получила горе обратно. «Вон из моей жизни!» – кричала я ей в тот вечер, когда она обрезала шнур у телевизора.
Гробовщик усадил бабушку в зеленое бархатное кресло, а меня – на резную скамью с вышитыми шерстью подушками. Так иногда вышивала бабка – узоры получались выпуклыми, в индейском стиле.
Индейская пытка.
Последние месяцы я только и делала, что портила матери жизнь и грязно ругалась, разбрасываясь звонкими непристойностями, как булыжниками. На скамейке было жестко, несмотря на подушки. Я попыталась заключить с Богом сделку: пусть мама проживет еще один день, и он может потом лишить меня зрения, ноги или направить грузовик в мою сторону.
Кресло и скамья были поставлены под прямым углом к гробу. Мы неподвижно сидели, ожидая скорбящих. Бабка сказала, что кондиционер очень дует, и застегнула вязаную кофту на верхнюю пуговицу. Потом нашарила мою руку и сжала холодными шершавыми пальцами. Это она должна была лежать в этом гробу, а мама – сидеть рядом со мной.