– О чем?
– Ну как, о многом. О смерти, например. Сегодня я видела умирающего кита. Я остановилась возле бухты, куда приплывают умирать киты.
На другом конце линии стало тихо.
– Расскажите о маме, – попросила я.
Женева рассказала мне о свадьбе мамы и папы, как мои родители потеряли головы из-за любви друг к другу, как мама молилась, чтобы поскорее забеременеть. Женева трещала и трещала:
– Последние года два ее письма, честно говоря, надрывали мне сердце. Сперва развод, потом нервный срыв… Всякий раз, как ей удавалось встать на ноги… Она всегда была такой уязвимой…
Если я это сделаю, я буду свободна – от себя, от кошмаров с Джеком Спейтом.
– Я ее все время к нам звала – приехать, отдохнуть, развлечься, устроить себе маленький рок-н-ролл…
– Ах, какая благодать кожу с черепа сдирать, – забубнила я себе под нос. Говорливость Женевы начала меня утомлять.
– Долорес, детка, с тобой все в порядке? Как ты себя чувствуешь?
– Все, мне пора, – сказала я, – кожей заниматься. – Я рассмеялась собственной шутке.
– Деточка, а бабушка знает, где ты?
Я повесила трубку. Богатая стерва.
Я долго шла по неосвещенному шоссе, а затем по петлистой узкой дороге, прячась от света фар и пережидая в кустах проносящиеся машины. Дорога все не кончалась, но меня это вовсе не огорчало. Я ощущала прилив сил и была готова ко всему. «Толстая девица на тонюсенькой дорожке», – подумала я, и это мне показалось уморительно смешным. Я знала, что иду правильно – я шла на звук океана.
На парковке стояли две машины. Я забралась по крутой дюне и остановилась на гребне. Океан серебрился в лунном свете.
Во влажном воздухе уже тянуло сладковатой гнилью – китиха начала разлагаться.
На берегу двое мужчин стояли, взявшись за руки и глядя на нее. Их собачонка лаяла, не унимаясь, на огромную тушу. Поодаль еще трое грелись у костра из набранных на песке обломков дерева, причем каждый постарался сесть лицом к китихе. Я присела на гребне дюны, отдельно от всех, и ждала.
Приехали две парочки подростков. Хлопнули дверцами машин и побежали вниз по песчаному склону, смеясь и дуя пиво. Их буйное веселье спугнуло остальных зрителей. Парни вскарабкались на тушу и ходили по спине, до головы и обратно. Они нагибались и отрезали что-то своим подружкам на сувениры.
Люди подходили и уходили, совсем как на прощании с мамой. Дуэнья ее тела, я пересидела их всех. Я оставалась с китихой всю ночь.
На рассвете я встала и оглядела пляж, насколько хватало глаз: в одну сторону, в другую, оставшуюся сзади парковку. Мы с китихой были одни.
Я спустилась к ней по дюне.
Прилив оказался сильнее, чем накануне днем: хотя китиха не шевелилась, она лежала глубже в воде. У кромки океана я стащила фуфайку и джинсы.
Вода была не холоднее ветра, но соски напряглись от стужи, ощущаемой стопами. Жир стал синеватым и покрылся гусиной кожей. Я вошла в воду до колен – ноги заломило, потом они онемели. Я зашла до пояса. Концы волос намокли. Я окунулась с головой. Нырнула. Поплыла.
С пляжа китиха казалась черной, но теперь, плывя рядом с ней, я разглядела, что ее кожа пестрая, в пятнах темного и более светлого оттенков серого. Я протянула руку и коснулась ее. Ладонь и дрожащие, посиневшие пальцы ощутили твердую, мускулистую плоть. Губы тоже. Поцелуй показался одновременно мягким и шероховатым. Соленым.
Я проплыла перед ней и вынырнула, качаясь, как поплавок, и болтая ногами в воде. Я стала невесомой.
Ее массивная голова и рыло были покрыты шишками – безобразными, беспорядочными буграми, заросшими острой щетиной, коловшей пальцы. Покрытый шрамами рот был открыт, словно перед смертью китиха пыталась втянуть в себя весь океан и вернуться на глубину. Ее челюсть, наполовину над водой, окаймляли толстые пучки щетины. Глаза находились под водой.
Я задержала дыхание и нырнула с открытыми глазами.
Китиха невидяще смотрела на меня. Радужка была мутной и пустой, потускневшей от морской воды. Глаза с катарактой. Глаза, полные смерти. Я коснулась нижнего века, провела рукой по твердому глазному яблоку.
Вот как я могу умереть. И вот где.
Я боролась с собой – голова пыталась прободать водяную толщу, руки отталкивались и махали, чтобы удержать меня под водой. Я полным ртом заглатывала морскую воду, иногда ловя на себе взгляд мертвых глаз в процессе этой борьбы.
Наконец я поборола себя – вырвалась вверх, проломив гладкую поверхность воды. Я кашляла и плевалась, задыхаясь и силясь вдохнуть славный свежий воздух, обжигающий легкие.
Я поплыла к другому боку китихи, обогнув полуоторванный сломанный плавник. Подошвы коснулись дна. Спотыкаясь, я поковыляла к берегу, снова ощущая нестерпимый, мучительный холод. Одежда мокрой кучей лежала у кромки воды. Я принялась натягивать штаны и фуфайку.
Я дошла до предела. Но не до окончательного финала.
Не знаю, сколько я просидела на берегу, трясясь в ознобе.
Вдалеке появилась черная точка. Сперва ее было видно, затем стало слышно. Джип.
В мокрой одежде, на ноябрьском ветру я никак не могла унять крупную дрожь.
Мужчина в желтовато-коричневой форме заглушил мотор и, улыбаясь, пошел мне навстречу. Он присел на корточки:
– Привет.
– Привет.
– Вы случайно не Долорес Прайс?
Я кивнула.
– Знаете, вас ищут и беспокоятся.
У него были мелкие желтые зубы, напоминавшие початок сладкой кукурузы.
Я сказала, что мне очень жаль.
– У меня есть одеяло, если вы замерзли. Похоже, вы замерзли. Вам холодно?
Я снова кивнула.
– Тогда позвольте, я схожу за ним.
Слышно было, как в джипе он говорит в радиопередатчик:
– Все хорошо, она здесь. Я ее нашел.
Часть IIIЛетающая нога
Глава 17
Фасадом институт Грейсвуд, частная психиатрическая лечебница в Ньюпорте, Род-Айленд, где я провела следующие семь лет жизни, выходил на Белвью-авеню, а задом повернулся к Атлантическому океану. С оживленной дороги видно только великолепное гранитное здание, но подъездная аллея раздваивается, огибая его, и любой из ее рукавов ведет к двум непритязательным кирпичным корпусам. Лечебница прикрылась забором двенадцати футов высотой из сетки-рабицы, за которым было видно густые заросли дикой голубики, пешеходную тропу в Ньюпортских скалах, сами скалы и море.
Я провела в Грейсвуде четыре года, считая от встречи с уэлфлитской китихой, и еще три года наблюдалась там амбулаторно. Я не вела дневников, чтобы запечатлеть тысячи часов, прожитых в дурмане транквилизаторов и телевизора, поэтому воспоминания у меня яркие, но отрывочные. Помню фрагменты самых худших ночей – доносящийся словно со стороны мой собственный крик, когда меня держат и насильно делают укол: краткая боль, с которой игла шприца протыкала кожу, всякий раз насиловала меня, как Джейк Спейт. Вспоминается, как иногда я подбрасывала им на пять центов улучшения – и тут же отбирала (как-то в субботу я испортила целую хорошую неделю, опалив себе ляжки сигаретой, а кампания по перемещению меня в рекреацию закончилась тем, что я послушно поиграла в «Монополию», а потом прокусила себе руку так, что пришлось накладывать внутренние швы). Подобно той дохлой китихе, мои воспоминания о Грейсвуде – труп, который я повсюду таскаю с собой. Иногда они сидят на пассажирском сиденье машины во время долгих молчаливых поездок, в иные разы лежат рядом в кровати ночами, когда я не могу заснуть, или ночами, когда я сплю. Труп моих воспоминаний бывает добрым или опасным и обладает даром речи.
– Ты очень красивая, Долорес, – сразу сказал мне доктор Шоу, когда я в первый раз уселась напротив, закованная в свой жир и ненависть к себе.
– Ага, я Мисс Вселенная, – огрызнулась я. – Победила на конкурсе в купальниках.
Вот доктор Шоу действительно был красавцем – с львиной гривой волос и в белой водолазке, красиво оттенявшей загар. Сразу было видно, что он много времени проводит на свежем воздухе и любит побродить по горам, когда не торчит на работе с нами, психами. Окно кабинета было чуть приоткрыто, и слышался ритмичный гул океана. Иногда я переводила взгляд от зеленых глаз доктора Шоу на его массивные пальцы без единого кольца или рассматривала сухие травинки, застрявшие между шнурков его экологических туфель «Эрс». На первых сессиях доктор Шоу всегда ставил свое кресло вплотную к моему, подавался вперед и улыбался.
– Если только ты сможешь мысленно представить свою красоту, – пообещал он мне в первый день, – ты сделаешь ее реальной.
Доктор Шоу был моим третьим психотерапевтом в Грейсвуде. Первый, доктор Нетлер, делил волосы на пробор над краем уха и зачесывал длинные редкие пряди поперек обширной лысины. У него было брюшко и такое сильное заикание, что я полсессии ждала, пока он по слогам родит вопросы об уходе моего отца и смерти матери – вопросы, на которые я отказывалась отвечать. За долгие месяцы нашего бесплодного необщения я настаивала на своем упрямым молчанием, а доктор Нетлер, желая показать, кто здесь главный, приказывал остервенелым медсестрам и санитарам лишить меня сигарет, увеличить дозу лекарств, а во время срывов надевать на меня смирительную рубашку. Среди грейсвудских воспоминаний затесался кислый запах этой рубашки и тщетность попыток из нее выбраться.
Они решили, что я стану сотрудничать с доктором Прагнеш, индианкой. От нее густо пахло чесноком, а Джека она называла мистером Спейтом, будто он заслуживал уважения.
– Как вам кажется, что изначально влекло вас к мистеру Спейту? – спрашивала она с легким, тщательно изгоняемым акцентом.
– Понятия не имею. А почему у вас всегда такие сальные волосы?
– Ваша воинственность служит вам защитой?
– А для чего вам служит эта точка на лбу? Это мишень?
За частную лечебницу для меня платила Женева Свит – она прилетела в Род-Айленд лично выбрать мне больницу. Бабушка сперва возражала и против финансовой помощи, и против ее роли феи-крестной, которая вернет меня в здравый рассудок. Но Женева села у бабки в гостиной и без обиняков сказала, что они с Ирвингом живут «в достатке», что Бог