Доктор Шоу снова встал и принялся протирать резиновые листья.
– Вы вытерли дерево две минуты назад, – напомнила я.
Он резко развернулся ко мне:
– Ну, это уж мне решать, или как?
– А, ну, извините, что вообще дышу, – произнесла я. – Когда мы прекратим сессии?
Он снова сел в кресло и закрыл глаза.
– Знаешь, Долорес, я считаю, мы уже прекратили.
– Что, вот так просто?
Мне всегда представлялось нечто торжественное и церемониальное: сцена, поздравления и аплодисменты за мои достижения.
– Ты явно уже вылетела из гнезда. Ну что ж, лети!
Я бы предпочла, чтобы он сказал «плыви»: он же поместил меня в бассейн, а не на дерево. И еще мне хотелось, чтобы он на меня посмотрел.
– Ну, тогда хорошо. Адиос.
– Адиос.
Он всегда так любил зрительный контакт – я ожидала, что он захочет на прощание взглянуть на меня. Я встала.
– Доктор Шоу!
– М-м? – отозвался он, будто удивившись, что я еще в кабинете. Будто я страница календаря, которую он уже вырвал и выбросил.
– Я не говорю, что вы мне не помогли. Вы мне очень помогли. Иногда я действительно воспринимаю вас как свою мать. В хорошем смысле.
– Удачи, – сказал он.
Я открыла дверь. Кашлянула и подождала, чтобы он открыл глаза. Но доктор Шоу уже превратился в труп. Я перешагнула порог.
– Что вы за человек? – спросила Надин. – Как бы вы себя описали?
Я пришла к ней прямо от доктора Шоу, хотя мне не было назначено. Мне срочно понадобилось выяснить, правда ли счастье – это футбольный мяч, который ты ловишь, или это нечто более сложное, что приходится изобретать самой.
– Что я за человек? – повторила я. – Я… визуал.
Надин кивнула на «Волшебный экран» у меня на коленях.
– Тогда изобразите.
– Что изобразить?
– То, что сделает вас счастливой.
Мы сидели в ее кухне, а не в офисе, потому что я застала ее врасплох, постучав в окно на заднем фасаде. Я ожидала, что у нее в доме фосфоресцирующая атмосфера и восковые лампы, но на кухне у Надин стоял перламутровый стол из «Формики» и висели шторы, как в кафе, с помпончиками. Маленькая девочка с обметанными диатезом щеками и густыми, как у Надин, бровями сидела в манеже у плиты, жуя пустую коробку из-под содовых крекеров.
Мы с Надин некоторое время смотрели на серый «Волшебный экран» в ожидании, когда же я начну. Я стала крутить ручки.
Сначала на экране появился кит, моя уэлфлитская китиха, только снова в океане – ее открытый рот уткнулся в верхний левый угол. Но я быстро сообразила, что делаю ошибку, и превратила изображение в мужчину, крупного здоровяка китовых пропорций.
– Это медведь? – озадаченно спросила Надин.
Тогда я покрыла его голову петлями кудрей и добавила глаза, бородку и узенькие очки в металлической оправе.
– Это мой муж, – ответила я.
Надин закрыла глаза и улыбнулась.
– Откройте глаза, Надин! Это он? Он сделает меня счастливой?
Она поморгала и взглянула на меня.
– Я просила нарисовать то, что сделает вас счастливой, – напомнила она. – Судьба не дает гарантий, как «Сирс и Робак». За сегодня с вас тридцать пять долларов.
Я вышла от нее, горизонтально держа перед собой «Волшебный экран», как религиозное приношение. Я не хотела, чтобы картинка рассыпалась, пока я не запомню ее как следует. Я донесла ее до самого дома почти не поврежденной.
На крыльце сидела Деполито.
– Что у тебя там, Долорес? – спросила она. – Новую нарисовала? Покажи!
Я в последний раз посмотрела на репродукцию и неистово затрясла экран.
Глава 20
Может, это рука судьбы, что пленки Эдди Энн Лилипоп, отснятые на «Инстагматике» и отправленные из Монпелье, Вермонт, приземлились на мой стол в фотолаборатории, но с этого момента я взяла судьбу в свои руки.
Заказ на проявку и печать снимков Эдди Энн поступил весной 1976 года – четыре пленки со школьной экскурсии в Нью-Йорк: девочки-подростки позируют стайками и смеются на гостиничных кроватях и ступеньках музея, мальчишки показывают в окна автобуса средние пальцы. Невозможно было понять, кто здесь Эдди Энн, но их учителя я узнала с первого снимка, скользнувшего по желобу аппарата.
Да и можно ли было его не узнать – письма и интимные полароидные снимки Данте, уже семилетней давности, хранились в Доме Поддержки, надежно спрятанные вместе с обрывком маминой картины в моем большом словаре Уэбстера между словами «расхрабриться» (набраться храбрости) и «шашлык» (жаренный на вертеле). В кармане рюкзачка эти фотографии и маленький квадратик холста приехали со мной из Пенсильвании на Кейп-Код, но в ту ночь, когда я пошла на свидание с моей китихой, я оставила их в номере мотеля. Вернула их мне не кто иная, как бабка: мотель переслал их в полицию Истерли через службу доставки посылок, а копы, в свою очередь, привезли запечатанную коробку на Пирс-стрит на полицейской машине. Иногда я по-прежнему рассматривала фотографии и клочок холста, когда мне нужно было найти в словаре, как пишется слово, или подпереть им открытое окно, или ощутить некую близость. Умоляющий взгляд Данте все еще трогал душу. Эти фотографии были одним из немногих секретов, которые мне удалось утаить от доктора Шоу.
Эдди Энн была по уши влюблена в Данте: она щелкала его всю поездку. Данте был снят спереди, со спины, с обоих боков, за едой, задремавшим, а одну фотографию сделали в вестибюле отеля, когда он вышел в нижней рубахе и пижамных штанах с таким видом, что его все достало. Он немного округлился и состриг свои баки-котлеты. Прямые каштановые волосы на затылке были длинноваты. Сколько я ни прищуривалась, я не смогла разглядеть обручального кольца.
Я начала думать о Эдди Энн как о младшей сестренке и сообщнице, а о Данте – как о моем будущем. Речи доктора Шоу о самоактуализации и контроле над своей жизнью вдруг приобрели новый смысл. Данте совсем не походил на большого кудрявого здоровяка, возникшего на «Волшебном экране» в кухне Надин, но ведь этому несоответствию легко найти объяснение. Может, доктор Шоу был прав и Надин действительно обманщица, или предсказание будущего не совсем наука, как мне казалось. Я напечатала для себя копии снимков Эдди Энн и отправила ей выполненный заказ, за исключением фотографии в пижамных штанах, рассудив, на правах старшей сестры, что девчонке рано такое разглядывать. Май, июнь и июль я работала сверхурочно, копя деньги на новую жизнь.
Никто из телефонисток, которым я звонила, не дал адреса Данте, но в публичной библиотеке Провиденса была целая стена телефонных книг со всей страны. На одной из тысяч тонких, почти прозрачных страниц я прочитала: «Дэвис, Данте, 229 – 1951, улица Бейли, 177». В тишине библиотеки отчетливо слышалось мое дыхание.
На третьем этажа стоял ксерокс. Я хотела скопировать страницу с телефоном Данте себе на память, но в ушах зазвучал голос доктора Шоу, призывающего меня бороться за свое счастье. Оглядевшись, я вырвала страницу (как там словарь определяет «расхрабриться»?). Я все равно опустила монетку в копир, прижалась лицом к стеклу и нажала кнопку. Жар от вспышки вызвал ощущение, будто я сделала с собой что-то окончательное, чего уже не переделать, словно я опалила себя рискованным, но правильным поступком.
В автобусе по дороге в Дом Поддержки я перебирала свое потолстевшее портфолио: старые краденые письма и полароидные снимки, фотографии Эдди Энн, страница из телефонной книги и снимок моего лица, сделанный на ксероксе. Джек Спейт и мой отец не были беззащитными, доктор Шоу тоже обладал определенной властью, но Данте сидел голый и смятенный – такого можно любить.
На моем автопортрете, сделанном на ксероксе, волосы вокруг лица и трещинки на губах были четкими и острыми, резче, чем рисунок на «Волшебном экране». Но в остальном лицо приобрело расплывчатый, словно затуманенный вид, в котором было что-то религиозное. Туринская плащаница улыбающейся женщины с закрытыми глазами, таинственной святой, которой бабка вполне могла бы молиться. «Если хочешь получить ответ на свои молитвы, поднимись с колен и займись их практической реализацией», – гласил постер на кухне в Доме Поддержки. Может, я сниму его со стенки и увезу с собой, когда уеду.
Что отвратило Данте от лютеранской семинарии и заставило уехать на север, в Вермонт? Его голос, глубокий баритон, ставший для меня неожиданностью, не дал ответа на этот вопрос. «Алло? Кто это?» – допытывался Данте. «Будь терпеливым», – отвечала я. Правда, про себя.
Я придумала ложь о горном воздухе и возврате к природе, чтобы объяснить сотрудникам фотолаборатории, почему переезжаю в Монпелье. В последний вечер в Доме Поддержки миссис Деполито приготовила маникотти с тефтелями и так крепко меня обняла, что я усомнилась, не напридумывала ли я себе ее убожество. Были и ленты из папиросной бумаги, и танцы, а в конце Фред Бёрден произнес обо мне речь и подарил на прощанье черно-белый портативный телек с диагональю двенадцать дюймов, на который скинулись все обитатели нашего Дома. Я обняла Фреда и шепнула ему на ухо, что мои наброски из «Волшебного экрана» на чердаке теперь принадлежат ему.
В середине августа Фред и его сестра Джолен отвезли меня на автовокзал в Провиденсе. Автобус опоздал, влажность и духота были убийственные. Фред был бледен, как гриб.
– А это не страшно? – спросил он.
– Что именно?
– Ну, решиться? Переехать туда, где ты будешь совсем одна?
Мне впервые пришло в голову, что с кольцом или без кольца, а Данте может быть женат или помолвлен. До вопроса Фреда я представляла Данте в некой лютеранской спячке, погруженного в инертность подсознательным инстинктом дождаться меня.
– Ничуть, – фыркнула я.
Когда водитель объявил, что автобус отправляется, я стиснула Фреду руку и поцеловала в напоминавшую ухабистую дорогу щеку. Когда мои губы коснулись его впадин и фурункулов, это оказалось вовсе не так ужасно, как представлялось. Автобус выехал на шоссе. Я помахала плачущему Фреду, гадая, не совершаю ли огромную ошибку, очевидную для всех, кроме меня.