– Ты по-прежнему веришь в Бога? – спросила я.
Слово «по-прежнему» повисло в воздухе. Я засыпалась – выдала свое знакомство с Киппи, с дилеммой Данте в лютеранском колледже, все выдала.
Но он улыбнулся как ни в чем не бывало.
– Слушай, а вопрос про веру не слишком серьезен для первого свидания? Такую тему необходимо поддержать вопросами: «Ты веришь в астрологию?» или «Ты веришь, что Джим Моррисон еще жив?»
– Ой, – смутилась я, – извини.
– Раз ты спрашиваешь, нет, я не верю. Раньше верил. В старших классах даже решил, что хочу стать священником, представляешь?
– А почему ты передумал?
– О, это долгая история. В какой-то момент я осознал, что это желание моей матери, а не мое. Затем я… дай вспомнить… потерял девственность, ввязался в антивоенное движение, поступил в университет на педагогический. Рассудил, что целесообразнее спасать людей для этой жизни, чем для той, понимаешь?
Я нерешительно потянулась к нему. Он был – и не был тем юношей из писем.
– А ты? – спросил Данте. – Во что ты веришь?
По коже пробежал мороз.
– Я? – переспросила я. – Не знаю.
– Скрытничать нечестно. Тебе холодно, что ли? Хочешь одеяло?
– В китов, – решилась я. – Вот во что я верю.
– В китов? В тех, которые живут в океане?
Я кивнула.
Данте тоже кивнул:
– Да, они крутые. И таинственные. Если задуматься, я тоже, пожалуй, верю в китов.
Под моими пальцами волоски на его предплечье казались шелковистыми.
– А ты мог бы… – начала я. – Ты… Как думаешь, ты бы хотел снова попробовать заняться любовью?
Его губы поцеловали мои губы, его язык ласкал мой язык. Я почувствовала, как у него наступает эрекция – он прижимался к моему бедру.
– Похоже, что да, – прошептал Данте.
Он снова уложил меня и принялся целовать плечо и груди – не настоящими поцелуями, а едва касаясь губами кожи, поцелуем бархатцев на моих сосках.
Он вошел в меня нежно, нерешительно, выжидательно.
– Да? – спросил он. Я кивнула, и он начал медленно раскачивать бедрами, делая плавную, сексуальную «восьмерку», из стороны в сторону. При этом он смотрел на меня. – Все хорошо? Тебе нравится?
Я поцеловала его, провела руками по крутым ягодицам, почувствовав его ноги сзади, и прижала к себе. Данте закрыл глаза, улыбнулся и вошел глубже.
– О да, хорошо, – прошептал он. – Очень приятно.
В нем не было ничего отчаянного или злого. Из уголков глаз у меня текли слезы, но я улыбалась. Я это заслужила, напомнила я себе. Я долго и упорно работала, чтобы ощутить то, что Данте помогает мне ощутить.
Он не был юношей из писем. Был. Не был. Был. Мое мнение менялось с каждым его движением назад и вперед… Я закрыла глаза и увидела белые тела Руфи и Ларри в темноте на полу бабкиного дома, как они разделили друг друга. Увидела Руфь, блузка которой была поднята, а полные груди истекали молоком для Тиа. Я поднималась, выгибая спину, подаваясь вперед, навстречу Данте. Его вздохи были тихими и далекими. Он действительно мог бы верить в китов.
Его движения ускорились, я поймала его ритм и поддержала, снова и снова.
– О Господи, – сказал он, вдруг остановившись, затем напрягся, вздохнул, и я ощутила, что часть его пролилась и устремилась внутрь меня. Молоко, подумала я. Мужское молоко, которое Ларри пустил в Руфь, чтобы сделать Тиа, молоко, которое заставило груди Руфи наполниться молоком.
Голова кружилась, мышцы напряглись вокруг него. Мы задергались, прерывисто задышали и кончили одновременно.
Глава 21
У пылесоса Данте шнура на много ярдов. Воткнув его в розетку у моей двери, я легко могла пропылесосить три четверти наших квартир.
Мелочь просто не держалась в карманах его брюк. Я собирала урожай четвертаков между подушками дивана и кормила ими стиралку в прачечной, объединяя почти в брачном союзе его и мою стирку. Ему не то чтобы нравится небрежно одеваться, сказал он, просто он гладить ненавидит. И я поставила гладильную доску перед моим телевизором (Данте не заводил телека из принципа). Иногда он прокрадывался ко мне в квартиру и обнимал, подобравшись сзади, пока я гладила. Ощущение, как он языком проводит по моей шее, и шипение раскаленного утюга сливались воедино. Однажды вечером, когда я упорно боролась с буграми на клапанах карманов голубой рубашки, а от утюга поднимался пар, Данте сказал, что моя глажка – это метафора: я сглаживаю ухабы его жизни, изгоняя из нее хаос.
– Никогда еще не любил никого такого домашнего, – произнес он.
Данте прозвал меня Домоводством.
В «Гранд Юнион» меня поставили в первую смену, с понедельника по четверг. Пробивать людям продукты оказалось не так интересно, как проявлять их фотографии.
– Слава богу, платят, – пожимала я плечами, когда миссис Уинг спрашивала меня о работе. Среди кассирш было много грызни – они, в отличие от меня, не создавали счастья своими руками, – и как-то само собой разумелось, что мне полагается быть на чьей-то стороне.
– Клянусь Богом, Данте, невозможно запомнить, которая с которой не общается!
– Кто из них с кем, – поправлял он.
– Ну, или так. В общем, я стараюсь в это не вникать.
Ели мы на кухне у меня, а спали в кровати Данте. Каждое утро я выбирала рецепт из его поваренной книги «Вегетарианский Эпикур», а каждый вечер перла на наш холм сумки с нужными ингредиентами. Данте стал вегетарианцем в 1974 году, когда, жуя особо хрящевую часть стейка, вдруг понял, чем является говядина – разлагающейся плотью, и у него стиснуло горло. Выплюнутое в салфетку непрожеванное мясо Данте называл эпифанией[23]. Когда я полезла в словарь посмотреть, что это значит, полароидные фотографии юного, еще религиозного Данте выпали на пол. На всякий случай я переложила снимки и кусочек маминой картины в обувную коробку, надписала «Документы по страховке» и задвинула на верхнюю полку шкафа.
Данте трансформировал меня, считала я. Когда морозом прихватило последний из помидорных кустов за домом, я уже обходилась без сигарет целые выходные, готовила на жаровне кисло-сладкую желудевую тыкву и управляла своим оргазмом, чтобы он наступал приблизительно тогда, когда я хочу. «Духовное событие, при котором проявляется сущность определенного объекта, характеризующееся внезапностью и моментальностью» – так в словаре объяснялась эпифания. Каждая ночь, которую мы проводили вместе, казалась духовным событием. Забавно – переставший верить Данте заставил меня уверовать снова. Он был даром, долгожданным знаком от Бога, чья рука, как мне казалось, угадывалась в случившемся. А если на небесах есть рай, где живет Бог, может, мама тоже там, с волнистыми крылышками и в красных шпильках, с улыбкой глядит на то, что создаем мы с Данте.
Домашний телефон был написан у Данте в школе на доске, чтобы каждый ученик в случае необходимости мог позвонить. В основном звонили девочки, поссорившиеся с подружками или мальчиками. Они реагировали резко и презрительно, когда трубку брала я. Два года подряд выпускной класс посвящал Данте свой ежегодник, отчего в других учителях проснулась зависть. Оказавшись перед выбором, он предпочел своих учеников кучке старых пердунов из учительской, которые умеют говорить только о страховании жизни, а не о самой жизни.
Одного вида Данте в нижнем белье или звука его мягкого, вразумляющего голоса, которым он говорил с очередной брошенной парнем старшеклассницей, хватало, чтобы меня захлестнули чувства. Он проверял работы учеников на кухонном столе и целые страницы исписывал зелеными чернилами, излагая свои замечания (исправления красной ручкой, говорил он, оглупляют). Преподавание отбирало у Данте все силы. Каждый вечер он заводил будильник, падал голый в постель и просил потереть ему спинку.
– Э-э… Тебе звонили, – сказал он мне однажды вечером.
– Что?
– Твой медиум, насчет акварели. Передала, что тебе надо лепить из глины в своей манере. А почему ты бросила рисовать?
Я совсем забыла, что я художница в творческом кризисе. Я разминала ему позвонки, мысленно составляя список своей лжи Данте: противозачаточные, бывший бойфренд, акварели. Умолчания вроде Киппи и нервного срыва, строго говоря, не ложь, рассудила я. У каждого есть секреты.
Массаж спины всегда возвращал Данте к жизни. Когда он целовал меня или трогал, каждый раз спрашивал:
– Тебе хорошо? А так? А тут?
Данте называл наши занятия любовью пьесой в двух актах: сначала я, затем он – так нам больше всего нравилось. Тогда я расслаблялась, счастливая и удовлетворенная, и целовала его веки и рот, пока он входил и выходил из меня, медленно крутя бедрами. Иногда он смеялся, когда кончал, иногда вздрагивал и комкал простыню в кулаках.
– Подожди, не выходи из меня! – говорила я порой, кладя ладонь ему на копчик. Я боялась и правды, и лжи. Я боялась даже самого слова «отстранение».
От секса и любви у меня началась бессонница. Когда Данте засыпал, я вставала и ходила в темноте, огибая смутно различимую в темноте мебель и убеждая себя, что я его не потеряю, что это у меня уже пройденный этап – с потерями. Однажды ночью, во время нервной беготни и кусания ногтей, я запнулась о стул и пребольно ушибла большой палец. Не обращая внимания на боль, я вернулась в кровать, ища в темноте доказательства реальности Данте: волосы на груди, его дыхание, обдающее кончики моих пальцев, влажное пятно, которое мы оставили на простыне.
– Что, перелом? – спросила я врача, который осматривал мою ногу через два дня.
– Да, палец сломан.
– И что мне делать?
– Ничего.
Ничего я не делала и для предохранения. Если вы тянете и звоните в «Планирование рождаемости», когда рабочий день у них закончен, значит, вам нет необходимости с кем-то говорить – у вас уже есть готовый совет некоего всезнающего женского голоса.
– Разумеется, – говорит голос, – отсутствием предохранения ты тоже принимаешь решение.
Моя смена в супермаркете заканчивалась в три, Данте в школе обычно освобождался позже. К октябрю мы уже каждый день встречались в библиотеке в центре Монпелье и вместе совершали восхождение на холм.