Она друг Пушкина была. Часть 1 — страница 5 из 6

Cherchez la femme!

— Наконец-то! — воскликнула я, прочитав в парижской «Русской мысли» статью Ивана Толстого «Найдены письма Дантеса»[142]. Её прислал мне мой добрый знакомый князь Никита Лобанов-Ростовский. Время от времени он подбрасывает мне подобные подарки — зарубежные публикации о Пушкине. Но этот был поистине потрясающим! Давно уже пушкинистика не испытывала подобного шока. Иван Толстой очень точно выразил впечатление от этой сенсации:

И вот произошло то, во что не верилось: письма Жоржа Дантеса нашлись, и не одно-два, а целых 25, вот они, ещё нигде по-русски не опубликованные, ещё никем толком не прочитанные, ещё таящие в себе сотни будущих работ, которые о них напишут.

Более 150 лет наследники Дантеса отрицали существование писем. Не хотели выносить сор из избы. И вот жгучая семейная тайна вырвалась за порог дома. Значение сего события огромно! Публикация новоявленных документов поможет разрешить многие загадки поведения Дантеса, понять ставившие в тупик самого царя причины усыновления его Геккереном, проникнуть в тайну женщины божественной красоты. Теперь можно попытаться ещё раз разобраться в покрытой фантастическими наслоениями истёкших лет преддуэльной драме. Этот акт доброй воли — по-другому его не назовёшь — укрепляет надежду, что в один прекрасный день на свет божий также появятся из архивных закромов таинственно исчезнувшие письма Натальи Николаевны. Очаровательная итальянка Серена Витале сумела найти ключик к сердцу и разуму престарелого барона Клода де Геккерена, убедила достать с пыльных антресолей потрёпанный чемодан с бумагами Дантеса. Щедрая — какой и должна быть душа человека, соприкасающегося с духовностью Пушкина! — она сразу же после публикации своей книги «Пуговица Пушкина» на итальянском языке предоставила русским издателям эти легендарные письма — во Франции — «Русской мысли» и в России — петербургскому журналу «Звезда». Таким образом, они стали достоянием всех нас, русских или нерусских, независимо в какой стране живущих, для кого Поэт был и есть — русским, то есть европейским писателем. Об этом Витале заявила во всеуслышанье! А я бы уточнила — всемирным, Поэтом всех землян! Великодушие Витале должно устыдить тех, кто пытался не допустить её к российским архивам, чинил ей всевозможные препятствия. Кто пытается присвоить себе Поэта и, по словам Витале, ужасно ошибается, с плохо скрытым шовинизмом утверждая: Пушкин наш! Руки прочь от Пушкина! Увы! — немало чиновников окопалось в учреждениях России, именуемых пушкинскими храмами. Именно к ним обращены её горькие слова:

Я много раз чувствовала, что надо мной издеваются, что ко мне относятся как к «фирменной бабе»так меня однажды назвали в Ленинграде, — которую от нечего делать обуяла охота сунуть свой нос в наше, недоступное простым смертным, нерусским. И мне пришлось выходить из этой скрученности мессианства и бескультурья, приблизительности и боли, невозможности и лени. Пришлось выходить самой[143].

Я с трудом дождалась возможности прочитать эти письма Дантеса. Достать журнал «Звезда» в Болгарии невозможно. Духовный кризис, как следствие экономического, жестоко рикошетировал по библиотекам страны. Замер международный библиотечный обмен. В ответ на мою просьбу заказать из России до зарезу необходимую мне книгу сотрудники Национальной библиотеки иронично улыбались: «Заказы из России практически не выполняются». — «А всё-таки, если попробовать?» — настырничала я. «Ждать придётся долго и никаких шансов на успех!» — «Как долго?» — «Никто не может сказать — три месяца, полгода, а может, и больше… Да и книжечка в копеечку обойдётся!»

И вот из России от моей подруги приходит долгожданная бандероль с ксерокопией публикации в «Звезде». Читала медленно, всю ночь. Первое открытие — у Дантеса была тайная супруга!

Бедная моя Супруга в сильнейшем отчаянье, несчастная несколько дней назад потеряла одного ребёнка, и ей ещё грозит потеря второго; для матери это поистине ужасно, я же, при самых лучших намерениях, не смогу заменить их. Это доказано опытом всего прошлого года (письмо от 1 сентября 1835 г.). К этому тексту примечание публикаторов: Имя этой женщины, бывшей, по всей видимости, в продолжительной любовной связи с Дантесом, установить пока не удалось.

Не удалось? Может, не очень старались? Чует сердце, она, «Супруга», и есть та спасительная ниточка, которая поможет размотать клубок запутанной преддуэльной истории! Неужели причина во всё той же приблизительности, невозможности и лени, в которых упрекает русских исследователей С. Витале? Но сама-то Витале понимала, как важно открыть имя этой женщины — возможного автора анонимных писем. Она избрала правильный путь — просмотрела родословные книги, Петербургский некрополь: Изученные нами генеалогические списки не содержат сведений о малолетнем (или малолетней), скончавшейся в Петербурге во второй половине августа 1835 года. Таким образом мы могли бы исключить, что «Супруга» Дантеса принадлежала к аристократии, если бы не обстоятельство, что в генеалогических списках часто не приводятся даты кончины детей и подростков, в них ограничиваются лишь указанием: «умер (умерла) в раннем возрасте». Безрезультатно мы просмотрели и четыре тома «Петербургского некрополя» (СПб., 1912—1913). Исторический архив Петербурга, где хранятся книги записей всех петербургских церквей за весь XIX век (а в этих книгах, безусловно, должен сохраниться след захоронения несчастного «enfant»), закрыт на реставрацию на несколько лет. И это очень жаль, поскольку интуиция подсказывает нам, что не следует отклонять эту гипотезу, прекращать идти по следу этой ревнующей Дантеса женщины, как возможного автора анонимных писем; вполне может быть, что речь идёт о той женщине, о которой Пушкин говорил Соллогубу утром 4 ноября.[144]

Припомню фразу из «Воспоминаний» В. А. Соллогуба: Тут он прочитал мне письмо, вполне сообразное с его словами. В сочинении присланного ему всем известного диплома он подозревал одну даму, которую мне и назвал[145].

Меня интересовало только содержание писем Дантеса. И, к сожалению, вначале я не обратила внимания на комментарий С. Витале. Пыталась сама установить имя этой «дамы». Составила список «подозреваемых» женщин из окружения Пушкина и Дантеса. Путь поисков тоже был ясен — просмотреть родословные книги русского дворянства и «Некрополи». В болгарских библиотеках их, конечно, не оказалось. Приехать же самой в Россию — означало на несколько месяцев оставить книгу. И я снова обратилась к своей московской подруге P. Н. Гамалее. Она охотно стала помогать мне (за что ей бескрайно признательна). Но результаты ни к чему не привели — в августе 1835 г., согласно указанным источникам, ни у одной из предполагаемых женщин не умирали дети.

Графиню Нессельроде, на которую указывали многие пушкинисты как на возможного автора анонимных писем, я исключила из этого списка — некрасивая, грузная и благоверная сорокадевятилетняя Мария Дмитриевна (1786—1849) не подходила на роль любовницы Дантеса. Причастность к этому графини Нессельроде всегда была спорной и недоказанной — всего лишь одно из бесчисленного множества логичных или нелогичных, порою даже абсурдных предположений. Бесспорно, жена министра иностранных дел России была злейшим врагом Пушкина и приятельницей Дантеса. Но теперь, после установления факта существования «Супруги», подозрение с неё снимается.

Ах, как прав был Эйдельман, много раз повторяя: «Читайте Пушкина! Следуйте за Пушкиным!» И узнаете о нём в тысячу раз больше, чем из его биографий, написанных самыми изощрёнными авторами! Раз Пушкин сказал: «Автором письма была дама», значит, у него были для этого основания. В данном случае он полагался не на свою гениальную интуицию, а только на факты, которыми, по-видимому, располагал. Итак — Cherchez la femme! И мы должны найти её! Геккерен не мог сам писать анонимки — он был слишком хитёр и предусмотрителен, чтобы допустить такой промах! Вероятнее другое — подмётные письма были плодом двух спевшихся душ — очень близкой и преданной Дантесу женщины и отчаянно влюблённого в «приёмного» сына Геккерена!

Как запоздала публикация писем Дантеса! Появись она раньше, не было бы этих нескончаемых полуторастолетних ребусов об авторах пасквильного диплома! Сколько сил и времени потрачено исследователями, сколько исписано бумаги, сколько издано томов на эту тему! И как пагубно оказалось для пушкинистов графское понятие о чести Владимира Соллогуба, знавшего и не выдавшего имя истинного убийцы Пушкина: Стоит только экспертам исследовать почерк, и имя настоящего убийцы Пушкина сделается известным на вечное презрение всему русскому народу. Это имя вертится у меня на языке, но пусть его отыщет и назовёт не достоверная догадка, а Божие правосудие![146] Соллогуб умер в 1882 году. К этому времени мало современников Поэта осталось в живых, а из его явных или подозреваемых врагов всего четверо: князь Иван Сергеевич Гагарин — пережил Соллогуба всего на один месяц, князь Александр Васильевич Трубецкой и две женщины — княгиня Елена Павловна Белосельская-Белозерская и пресловутая Идалия Полетика. Один из них, по-видимому, и являлся настоящим убийцей Пушкина. Но пока они были живы, граф не мог высказать свою «достоверную догадку»…

Запоздалые письма открывают так много неизвестного. Нюансы, неожиданные ракурсы, потрясающие бесстыдством гомосексуальные признания, любовное безумие Геккерена и лицемерное подыгрывание ему Дантеса: Когда же ты говоришь, что не мог бы пережить меня, случись со мною беда, неужели ты думаешь, что мне такая мысль никогда не приходила в голову? И ещё многое, многое другое. Среди прочего — истина о чистой, платонической любви Натали и Жоржа!

Но, конечно же, самой большой сенсацией является таинственная «Супруга». О ней лишь дважды упоминает в письмах барону Дантес. Едва не забыл сказать, что разрываю отношения со своей Супругой и надеюсь, что в следующем письме сообщу тебе об окончании моего романа, — дописал он на полях четвёртого листа пространного письма к Геккерену от 26 ноября 1835 г. К сожалению, письмо с подробностями «об окончании романа» не сохранилось или же потонувший в рассеянии светской жизни молодой человек позабыл сообщить об этом «батюшке». А может быть, дипломатично предпочёл до времени умолчать, чтобы не травмировать сердца влюблённого барона. Ибо разрыв с «Супругой» был связан с другим душещипательным событием в жизни Дантеса — именно в это время он безумно влюбился в самое прелестное создание в Петербурге. Надо полагать, произошло это за несколько недель до его решения о разрыве с любовницей. А значит, в октябре, самое позднее в первой половине ноября 1835 г., то есть в начале осенне-зимнего петербургского сезона. Именно тогда вновь появилась в обществе Наталья Николаевна Пушкина. За лето сумела оправиться после родов (в мае 1835 г. она произвела на свет третьего ребёнка, Григория). И стала ещё краше, как это бывает у некоторых женщин, будто самой природой созданных для материнства. Приехавшая из Варшавы золовка Ольга Павлищева нашла её очень похорошевшей: у неё теперь прелестный цвет лица, и она немного пополнела; это единственное, чего ей недоставало[147].

За полтора года пребывания в России незначительный и бедный искатель счастья «шуан» Дантес (приехал в Петербург, словно ведомый зловещим роком, 8 сентября 1833 года — по новому григорианскому календарю, именно в Натальин день, как установила Серена Витале) превратился в модного и очень самоуверенного кавалера — с февраля 1834 г. корнета, а с января 1836 г. поручика лейб-гвардии Кавалергардского полка. Чтобы понять чрезмерную популярность Жоржа в петербургском обществе, нельзя забывать также об одном удивительном, чисто российском, аспекте — неистребимой слабости к иностранцам или же европеизированным русским. Они были в диковинку у нас, поражали доморощенных аристократов своими модными парижскими туалетами, раскованностью поведения, самоуверенностью, образованностью, а в сущности, умением обо всём судить слегка с учёным видом знатока. Вызывали респект, восторженное поклонение, желание во что бы ни стало заполучить их в свои салоны. Таким успехом пользовались, к примеру, хорошо известные в пушкиниане современники Поэта — Зинаида Волконская, Долли Фикельмон, Юлия Самойлова, Александр Тургенев, Анатолий и Павел Демидовы, Амалия Крюднер… Такой диковинкой для Петербурга оказался и бесцеремонный красавчик Дантес. Как иностранец, он был пообразованнее нас, пажей, и, как француз,остроумен,жив, весел.<…>он относился к дамам вообще, как иностранец, смелее, развязнее, чем мы, русские, а как избалованный ими, требовательнее, если хотите,нахальнее, наглее, чем даже было принято в нашем обществе[148], — вспоминал в старости бывший кавалергард и товарищ Дантеса князь Александр Васильевич Трубецкой. Остроумнее? Возможно, именно как француз. Смелее, развязаннее? Бесспорно, как иностранец — об этом уже сказано выше, да и сам Трубецкой подтвердил. Нахальнее, наглее? Да, в силу своего беспардонного характера. Но вот образованнее? Здесь воспитанник Пажеского корпуса ошибался! Предоставляю слово его правнуку, казалось бы, совершенно незаинтересованному выставлять своего прадеда в невыгодном свете: Дантес <…>по-братски протянул обиженному поэту руку. Поэт не принял её. Разве мог он участвовать в этой мольеровской игре? Принимать у себя этого блондина со скромной культурой, для которого «Святая Русь» всего лишь только одна страна, одна взятая напрокат униформа, один варварский язык? Предоставить ему возможность ухаживать за Натали, терпеть его прогулки с ней по берегам отливающей на солнце синевой льда Невы, проявлять толерантность к нежным записочкам «своей Психеи» (впрочем, вполне сносно написанным), сопровождавшим отправляемые ей посредственные французские романы?[149] (Подч. мною. — С. Б.)

Не с неба свалилось на Дантеса и неожиданное богатство (70 тысяч рублей годового дохода, как утверждали петербургские сплетники) — он просто продал себя потерявшему от пагубной страсти разум Геккерену. И этот пресловуто скаредный и далеко ещё не старый человек вдруг решается на отчаянный поступок — усыновляет Дантеса и переписывает на него всё своё состояние. Проверенное многовековой историей человеческих страстей средство покорения объекта вожделения! Двадцатилетний красавчик без зазрения совести вступает в роль кокотки: …ведь в наше время [трудно] найти в чужестранце человека, который готов отдать своё имя, своё состояние, а взамен просит лишь дружбы: дорогой мой, надо быть вами и иметь такую благородную душу, как ваша, для того, чтобы благо других составило ваше собственное счастье; повторяю то, что уже не раз вам говорил,мне легко будет стремление всегда вас радовать, ибо я не дожидался от вас этого последнего свидетельства, чтобы обещать вам дружбу, которая закончится только со мною…[150] Расчётливый Дантес безустально расточает свою благодарность благодетелю: Благодарю, благодарю тысячу раз, мой дорогой, и моё единственное постоянное желаниечтобы вам никогда не довелось раскаяться в своей доброте и жертвах, на которые вы себя обрекаете ради меня; я же надеюсь сделать карьеру, достаточно блестящую для того, чтобы это было лестно для вашего самолюбия, будучи убеждён, что вам это будет наилучшим вознаграждением, коего жаждет ваше сердце[151].

Геккерену стоило неимоверных трудностей добиться усыновления Дантеса при живом отце. Но ещё сложнее оказалось узаконить перевод на его имя всего имущества: Итак, вам не позволяют отдать мне своё состояние, пока вам не исполнится 50 лет. Вот уж большая беда: закон прав, к чему мне расписки, и бумаги, и документальные заверения, у меня есть ваша дружба, и, надеюсь, она продлится до той поры, когда вам исполнится пятьдесят, а это дороже, чем все бумаги в мире,[152] — лицемерно-цинично заявляет Геккерену Дантес. Как же потом сынок отблагодарил отца, узнаем из «Записок» Смирновой-Россет: Этот подлец (имеется в виду Геккерен. — С. Б.) жил и умер в совершенном одиночестве в Голландии. Он был сродни со всей аристократией, но ни одна душа не почтила погребальную процессию, даже Дантес не поехал к своему папеньке, и его похоронили как собаку[153].

И вот этот, по выражению Смирновой-Россет, банкаль, баловень судьбы, женщин, а также и мужчин вдруг удостоил своим вниманием Натали. Впрочем, можно предположить — и скорее всего именно так и было, — они оба, Дантес и Натали, обоюдно начали эту рискованную игру, именуемую кокетством. Возможно, интерес Натальи Николаевны к Дантесу пробудила её троюродная сестра и подруга Полетика. Как теперь стало известно, Идалия давно уже была влюблена в кавалергарда. Её муж полковник Александр Михайлович служил в том же Кавалергардском полку. Общительный и весёлый француз очень скоро стал mon ami в доме Полетики. Они пользовали казённую квартиру в полковых казармах, что было на руку и Дантесу и Идалии — не вызывая ни в ком подозрения, кавалергард запросто, по-соседски захаживал к своей пассии. Но скрытная, хитрая, при этом весьма умная Идалия вряд ли до конца была откровенна с Натали. Наверное, утаивала от неё своё истинное чувство к Дантесу. Вообще, как ни странно, её отношения с Жоржем остались в тайне от любопытного и всё подмечающего склочного петербургского общества — никакого намёка на это не содержится ни в одном из выявленных воспоминаний современников Пушкина. Только А. Смирнова-Россет утверждала в старости, что Жорж любил вовсе не Натали, а Идалию. Но на это свидетельство не обратили никакого внимания — слишком противоречило оно бесспорной истине о романе Дантеса с Пушкиной. Впервые о страсти Полетики поведал Клод де Геккерн д’Антес, в чьём архиве хранились письма Полетики к его прадеду.

Идалия наверняка навещала Натали после её родов. И там, на даче Мюллера, которую Пушкины в то лето снимали на Чёрной речке, они болтали о разном и, конечно же, о головокружительных успехах Дантеса в последние месяцы, когда жена Пушкина из-за беременности не выезжала. Так что в начале нового сезона балов прекрасная Натали уже с любопытством поглядывала на отчаянного сердцееда, прозванного женщинами царём Санкт-Петербурга. А он из чисто «спортивного» азарта, уверенный и в сопутствующей ему Госпоже удачи и в своей неотразимости — уже много раз доказанной, — решил испробовать действие чар на той, которую считали царицей северной Пальмиры. Так началось то, о чём спустя сто тридцать лет правнук Дантеса сказал:

«Чистый и платонический роман Натали и Жоржа»

Через год и четыре месяца он окончился драмой на Чёрной речке. О нём лишь 20 января 1836 решился наконец-то сообщить Геккерену Дантес.

Мой драгоценный друг, я, право, виноват, что не сразу ответил на два твоих добрых и забавных письма, — отношения между сыночком и отцом к этому времени стали столь тёплыми, что Жорж уже смело обращался к Геккерену на «ты», — но, видишь ли, ночью танцы, поутру манеж, а после полудня сонвот моё бытие последние две недели и ещё по меньшей мере столько же в будущем, но самое скверноето, что я безумно влюблён! Да, безумно, ибо не знаю, куда преклонить голову. Я не назову тебе её, ведь письмо может затеряться, но вспомни самое прелестное создание в Петербурге, и ты узнаешь имя. Самое ужасное в моём положениичто она также любит меня, но видеться мы не можем, до сего времени это немыслимо, ибо муж возмутительно ревнив. Поверяю это тебе, мой дорогой, как лучшему другу, и знаю, что ты разделишь мою печаль, но, во имя Господа, никому ни слова, никаких расспросов, за кем я ухаживаю.Ты погубил бы её, сам того не желая, я же был бы безутешен; видишь ли, я сделал бы для неё что угодно, лишь бы доставить ей радость, ибо жизнь моя с некоторых порежеминутная мука. Любить друг друга и не иметь другой возможности признаться в этом, как между двумя ритурнелями контрданса,ужасно; может статься, я напрасно всё это тебе поверяю, и ты назовёшь это глупостями, но сердце моё так полно печалью, что необходимо облегчить его хоть немного. Уверен, ты простишь мне это безумство, согласен, что так оно и есть, но я не в состоянии рассуждать, хоть и следовало бы, ибо эта любовь отравляет моё существование. Однако будь спокоен, я осмотрителен и до сих пор был настолько благоразумен, что тайна эта принадлежит лишь нам с нею (она носит то же имя, что и дама, писавшая тебе в связи с моим делом о своём отчаянии, но чума и голод разорили её деревни). Теперь ты должен понять, что можно потерять рассудок из-за подобного создания, в особенности если она вас любит![154] (Все фразы подчёркнуты мною. — С. Б.)

Этот пассаж уже давно в «обиходе» пушкинистов. В 1946 г. во Франции вышла книга Анри Труайя о Пушкине с фрагментами двух писем Дантеса — вышеприведённого и от 14 февраля 1836 г. — о нём пойдёт речь дальше. Но любая цитата, оторванная от контекста, может послужить для любых выводов, стать средством защиты или орудием обвинения. Именно так и произошло, когда в 1951 году эти отрывки были переведены М. А. Цявловским на русский язык. Вместе с фальшивыми «свидетельствами» А. Исаченко (о чём подробно рассказано в главе «Почти детективная история») эти «улики» стали поводом для начала нового «процесса» над женой Поэта. К сожалению, в нём приняла участие и Анна Андреевна Ахматова, чей непререкаемый авторитет на многие годы вновь втоптал в грязь имя Натальи Николаевны.

А как же всё было на самом деле? Неужели правда, что Натали «также любила» Дантеса, что они тщательно скрывали эту тайну, до поры до времени известную только им двоим? Оба горели желанием постоянно говорить друг другу об этом поглотившем обоих вихре и урывками, между двумя ритурнелями контрданса, горячо и бессвязно нашёптывали безумные, из души рвущиеся признания? Признания в любви — этом самом прекрасном, самом достойном человека чувстве. Которое не может быть преступным только потому, что в нём смысл божественного мироздания. Что оно включает волю расширять границы своего собственного «Я» с гуманнейшей целью обеспечить своё или чьё-то другое духовное возвышение. Эта мысль принадлежит виднейшему психологу Америки Моргану Скотту Пеку. Любви как философской категории посвятил целый раздел своей нашумевшей и самой читаемой после Библии книги «Искусство быть Богом».

Именно с этих позиций попробуем разобраться в хронике чувств двух наших героев, отображённой в письмах Дантеса к Геккерену. Спустимся с трибуны безгрешных судей-моралистов. Откажемся от этих набивших оскомину понятий о «супружеской верности», о «невольнике чести». Прислушаемся к зову правнука Дантеса, выраженному словами Бодлера, — не прибавлять новых мук усопшим бедным, которых ждёт так много горьких бед.

Позабудем на время о выжженных раскалённым железом клеймах: «божественная идиотка», «пустая кокетка», «бездушный авантюрист» Дантес, «циничный дипломат» Геккерен, «садистка-сводница» Полетика. Давайте попробуем вместе с вами, Читатель, вникнуть в смысл сказанного внуком Пушкина Николаем Александровичем в письме 1939 года к своему кузену (троюродному брату) Клоду де Геккерену д’Антесу: Я к Вашему расположению, чтобы защитить честь двух наших предков. Неведомы пути Провидения. Может быть, Оно даёт нам неповторимую возможностьобъединив наши усилия, положить конец трагической и тёмной истории, в течение века разделявшей наши семьи, и я имею удовольствие констатировать наше взаимное убеждениеоба наших деда были невинными жертвами.

Прежде всего я сама себе говорю: постарайся, хотя это и нелегко, быть непредвзятой, откажись от въевшегося в плоть и кровь, внушённого тебе многотомной пушкинистикой недоброжелательного отношения к Дантесу и Геккерену, от уже выраженных тобой негативных оценок этих двух личностей. Стань раскрепощённым и непредвзятым человеком, каким и должен быть житель планеты на пороге XXI века. Прислушайся к мнению своей юной дочери, живущей ритмами нового времени, без предрассудков и консерватизма твоей юности. К дочери, которая спокойно заявляет: «Гомосексуализм — не порок, а состояние человека! И никто не вправе его осуждать!» Встряхнись и бесстрастно проследи логику развития чувств Дантеса. Ибо он, как всякий другой, имеет право на взросление, на изменение отношения к себе и окружающим, на расширение границ своего «Я» — особенно интенсивное у влюблённого человека…

Отрывок из письма без даты, написанного, по всей вероятности, в октябре 1835 г.: Бедняга Платонов[155]вот уже три недели в состоянии, внушающем беспокойство, он так влюблён в княжну Б… (молодую княгиню Елену Павловну Белосельскую. — С. Б.), что заперся у себя и никого не хочет видеть, даже родных. Ни брату, ни сестре не открывает двери. Предлогом служит тяжкая болезнь: такое поведение удивляет меня в умном молодом человеке, ибо он влюблён так, как нам представляют героев в романах. Последних я вполне понимаю, ведь надобно же что-то придумывать, чем заполнить страницы, но для человека здравомыслящего это крайняя нелепость[156]. (Подч. мною. — С. Б.)

А через четыре месяца Дантес уже сам мечется в горячечном бреду: Мой драгоценный друг, никогда в жизни я столь не нуждался в твоих добрых письмах, на душе такая тоска, что они становятся для меня поистине бальзамом. Теперь мне кажется, что я люблю её больше, чем две недели назад! Право, мой дорогой, это idee fixe, она не покидает меня, она со мною во сне и наяву, это страшное мученье: я едва могу собраться с мыслями, чтобы написать тебе несколько банальных строк, а ведь в этом единственное моё утешениемне кажется, что, когда я говорю с тобой, на душе становится легче. У меня более, чем когда-либо, причин для радости, ибо я достиг того, что могу бывать в её доме, но видеться с ней наедине, думаю, почти невозможно, и всё же совершенно необходимо, и нет человеческой силы, способной этому помешать, ибо только так я вновь обрету жизнь и спокойствие. Безусловно, безумие слишком долго бороться со злым роком, но отступить слишком ранотрусость.<…>Напрасно я рассказываю тебе все эти подробности, знаюони тебя удручат, но с моей стороны в этом есть немного эгоизма, ведь мне-то становится легче.[157]

Прошло ещё двенадцать дней. Карнавальное безумие Петербурга сошло на нет — начался Великий предпасхальный пост, стихало и безумие Дантеса. Его страсть к Пушкиной умиротворилась:

Мой дорогой друг, вот и карнавал позади, а с нимчасть моих терзаний. Право, я, кажется, стал немного спокойней, не видясь с нею ежедневно, да и теперь уж не может кто угодно прийти, взять её за руку, обнять за талию, танцевать и беседовать с нею, как я это делаю: а они ведь лучше меня, ибо совесть у них чище. Глупо говорить об этом, но, оказываетсяникогда бы не поверил,это ревность, и я постоянно пребывал в раздражении, которое делало меня несчастным. Кроме того, в последний раз, что мы с ней виделись, у нас состоялось объяснение, и было оно ужасным, но пошло мне на пользу. В этой женщине обычно находят мало ума, не знаю, любовь ли даёт его, но невозможно вести себя с большим тактом, изяществом и умом, чем она при этом разговоре, а его тяжело было вынести, ведь речь шла не более и не менее как о том, чтобы отказать любимому и обожающему её человеку, умолявшему пренебречь ради него своим долгом: она описала мне своё положение с таким самопожертвованием, просила пощадить её с такою наивностью, что я воистину был сражён и не нашёл слов в ответ. Если бы ты знал, как она утешала меня, видя, что я задыхаюсь и в ужасном состоянии; а как сказала: «Я люблю вас, как никогда не любила, но не просите большего, чем моё сердце, ибо всё остальное мне не принадлежит, а я могу быть счастлива, только исполняя все свои обязательства, пощадите же меня и любите всегда так, как теперь, моя любовь будет вам наградой»,да, видишь ли, думаю, будь мы одни, я пал бы к её ногам и целовал их, и, уверяю тебя, с этого дня моя любовь к ней стала ещё сильнее. Только теперь она сделалась иной: теперь я её боготворю и почитаю, как боготворят и чтят тех, к кому привязано всё существование.

Прости же, мой драгоценный друг, что начинаю письмо с рассказа о ней, но ведь мы с неюодно и говорить с тобою о нейзначит говорить и о себе, а ты во всех письмах попрекаешь, что я мало о себе рассказываю.

Как я уже написал, мне лучше, много лучше, и, слава Богу, я начинаю дышать, ибо мучение моё было непереносимо: быть весёлым, смеющимся перед светом, перед всеми, с кем встречался ежедневно, тогда как в душе была смерть,ужасное положение, которого я не пожелал бы и злейшему врагу. Всё же потом бываешь вознаграждёнпусть даже одной той фразой, что она сказала; кажется, я написал её тебеты же единственный, кто равен ей в моей душе: когда я думаю не о ней, то о тебе. Однако не ревнуй, мой драгоценный, и не злоупотреби моим доверием: ты-то останешься навсегда, что же до неёвремя окажет своё действие и её изменит, так что ничто не будет напоминать мне ту, кого я так любил.[158] (Всё подч. мною. — С. Б.)

Разве объяснение Натальи Николаевны с Дантесом не напоминает ответ Татьяны Лариной Онегину? Тот самый хрестоматийный ответ, ставший синонимом благородства и чистоты русской женщины XIX века? Сколько поколений восхищались высоконравственной добродетелью Татьяны и почти столько же поколений втаптывали в грязь имя Натальи Николаевны, почти точь-в-точь повторившей слова героини Пушкина! Цветаева, Ахматова и вслед за ними десятки писателей, критиков, исследователей обвиняли бедную Натали в никчёмности духа, не способного оценить величие человека, чьей женой она имела честь быть! При всём моём уважении к обеим поэтессам я вынуждена сказать, сколь пагубна и для них самих, и для русской литературы, и для россиян, чьими пророками они были, есть и будут, эта нетерпимая, максималистская умозрительность. Эти плоды рассуждений ума и не очень чуткого (а значит, и не доброго?!) сердца.

И вот всё кончилось. Увлечение Натали Дантесом. Её чистое, искреннее (пусть и обманное, но в этом — увы! — убеждаемся обычно слишком поздно!) чувство к нему оскорблено его расчётливостью и предательством. Так сразу, без перехода, после пылких объяснений ей в любви, после мастерски разыгранной сцены покончить с собой, если она не будет ему принадлежать, он делает предложение её сестре Екатерине и вскоре женится на ней. Опьянение чувств и разума завершилось драмой — гибелью Поэта и саднящей, неизлечимой раной в её душе. Она осталась одна, окружённая на многие десятилетия осуждением мира. Уже нет того, кто до гроба был её хранителем. Кто до последнего дыхания повторял слова о её невинности. Всё кончилось. Осталась её скорбь о Пушкине. О том, кто послан был ей Богом. До самой смерти страданиями, болезнями, постами искупала вину. А можно ли с уверенностью сказать, кто больше виноват в свершившемся — жена Поэта или злая воля Рока? Предсказанная, предречённая вещуньями ещё задолго до их женитьбы. Даже будучи с Ланским в браке — вполне благополучном и счастливо-тихом, — она любила своего Пушкина! До последних дней, до своего преждевременного конца. Но об этом никто не знал, может быть, догадывались только её старшие дочери. Вспомним слова из её письма к Ланскому: Позволить читать свои чувства мне кажется профанацией. Только Бог и немногие избранные имеют ключ от моего сердца.

Пусть вспоминает эти слова всякий грешный, кому вновь захочется занести камень над её головой! Тысячу раз не правы те, кто утверждал и продолжает утверждать вслед за А. П. Керн, что, живо воспринимая добро, Пушкин не увлекался им в женщинах; его гораздо более очаровывало в них остроумие, блеск и внешняя красота. Кокетливое желание ему понравиться привлекало внимание поэта гораздо более, чем истинное глубокое чувство, им внушённое. Да, верно, очаровывало! Порой он влюблялся в этих дам, сгорал от страсти к ним, обжигал их божественным огнём льющегося с небес поэтического потока. Он был Поэтом. И жадно любил жизнь во всех её проявлениях. С одинаковым увлечением внимал голосу балаганных сказителей и наслаждался беседами с салонно просвещёнными светскими красавицами. Но идеалом Поэта оставалась его Татьяна, милая Татьяна:

Она была нетороплива,

Не холодна, не говорлива,

Без взора наглого для всех,

Без притязаний на успех,

Без этих маленьких ужимок,

Без подражательных затей…

Всё тихо, просто было в ней…

Стихи из детства, из той поры, когда сам Поэт, и его красавица жена, и проходимец Дантес были всего лишь волнующими тенями прошлого. Из той поры, когда всё то, что связано с Пушкиным, ещё не стало частью твоею собственной судьбы. А сам Поэт не воспринимался входящим в жизнь ребёнком как самый наирусский, самый ясный дух России. И вот теперь поражаешься вдруг открывшимся тебе сходством двух образов — Лариной и Гончаровой.

Этому идеалу Поэта — тихой красоте — посвящена замечательная и неизвестная в России — написанная и изданная в эмиграции — статья П. Б. Струве «Дух и Слово Пушкина». Одна из её глав называется «Ясная тишина». Приведу только её начало: Итак, основной тон пушкинского духа, та душевно-духовно-космическая стихия, к которой он тянулся, как творец-художник и как духовная личность, можно выразить словосочетанием: «ясная тишина». У самого Пушкина это словосочетание не встречается, но по смысловой сути принадлежит ему, есть его духовное достояние. Оно раскрывает, по мысли Струве, смысл пушкинского идеала — земную, плотскую и душевную, духовную — сверхчувственную красоту.

Но этот идеал, впервые так ясно выраженный Пушкиным, выпестовывался русским духом и есть сущность национального характера. Он проявлялся в народном творчестве и русской литературе, в церковно-богослужебных книгах, отшлифовывался писателями до Пушкина — самым значительном в XVII веке Г. К. Котошихиным, в XVIII веке — Тредьяковским, Ломоносовым, Державиным, в XIX — Жуковским. А Пушкин, как истинно русское явление, впитал его в плоть и кровь и гениально, спонтанно, ясно выразил в своём творчестве. После него только Достоевский, и то под конец жизни, сумел принять и окончательно усвоить этот двойственный смысл пушкинской чистой красоты и пришёл к Пушкину и склонился перед ним. Струве кропотливо, на сотнях примерах — от Соборного уложения царя Алексея Михайловича до произведений Пушкина — исследовал эту тенденцию в помещённом в конце статьи приложении — «Материалы к историческому толковому словарю языка Пушкина». Этот забытый труд русского философа и литературоведа необходимо воскресить в пушкиниане. И он вместе с собранным им огромным материалом для «Исторического толкового словаря как языка самого Пушкина» станет бесценным пособием прежде всего для языковедов. Поможет и тем, кто ничтоже сумняшеся отрицает религиозность Поэта, суть которой Пётр Борисович выразил так убедительно: Ясный дух Пушкина смиренно склонялся перед Неизъяснимым в мире, т. е. перед Богом, и в этом смирении ясного человеческого духа перед Неизъяснимым Божественным Бытием и Мировым Смыслом и состоит своеобразная религиозность великого «таинственного певца» Земли Русской. И, подобно десяткам другим отвергнутым прежде и теперь возвращающимся к нам русским религиозным философам, прольёт свет в наши души.

После прочтения статьи П. Б. Струве уже не возникнет вопроса, почему Пушкин предпочёл Гончарову, в которой находят очень мало ума, перед, скажем, обольстительной Александрой Россет или блестящей Долли Фикельмон. Обе они не вошли в его донжуанский список, но были его хорошими друзьями. С. В. Житомирская в послесловии к мемуарам Смирновой-Россет заметила: Сам её женский обликсмелость поведения, острый язык, «шутки злости самой чёрной»вряд ли был для него привлекателен. Однако, узнав Александру Осиповну ближе, он не мог не оценить её живой ум, образованность, тонкий юмор, благородный нравственный облик. Он запечатлел эти черты в её стихотворном портрете — «В тревоге пёстрой и бесплодной»[159]. Дарье Фёдоровне Фикельмон и петербургскому обществу в её дневнике посвящена отдельная часть моей книги. Поэтому не буду сейчас углубляться в характер отношений Долли с Поэтом. Забегая вперёд, только скажу: не было между ними романа, о котором с лёгкой руки Нащокина толкуют в пушкинистике. Не было и не могло быть. Резонёрствующая Долли, которую иные называли даже фразёркой, была далека от идеала Пушкина. Но духовно они были очень близки. Поэт ценил её ум, отдавал должное её красоте, но как женщина она его не вдохновляла. Своё отношение к подобным ей дамам выразил в «Евгении Онегине»:

Довольно скучен высший тон;

Хоть, может быть, иная дама

Толкует Сея и Бентама,

Но вообще их разговор

Несносный, хоть невинный вздор;

К тому ж они так непорочны,

Так величавы, так умны,

Так благочестия полны,

Так осмотрительны, так точны,

Так неприступны для мужчин,

Что вид их уж рождает сплин.

Она осталась чиста!

В конце сороковых годов Анри Труайя опубликовал книгу о Пушкине. В ней цитировал фрагменты двух из двадцати пяти писем Дантеса к Геккерену. Появление на свет свидетельств о любви Пушкиной к Дантесу стало сенсацией. Взрывная волна этой бомбы докатилась до России. Многие пушкинисты усомнились в подлинности писем. «Фальшивки. Написаны позднее для оправдания перед потомками», — говорили одни. «А ежели фальшивки, не стоит вообще придавать им значения. Натали не могла серьёзно увлечься „вертопрахом“», — заявляли другие. И в этом отношении напоминали страуса, который прячет голову в песок. Третьи же облачились в судейские мантии. И со всей строгостью непогрешимых правоведов начали очередной процесс над Натальей Николаевной. Некорректно было в отрыве от контекста переписки, всего лишь по двум отрывкам, выносить приговор — оправдательный или обвинительный. Теперь же, когда в руках пушкинистов наконец-то оказались копии этих писем (жалко, что пока не все опубликованы — 21 из существующих 25, — ведь важна любая мелочь, любая деталь!), можно возобновить процесс. Моё пожелание всем, кто примет участие в этом трудном деле:

— Запаситесь терпением! Изучите каждое слово предоставленных вам архивных документов! Взвесьте на весах Фемиды все аргументы «за» и «против». Судите не только разумом, но и сердцем! И произнесите свой справедливый приговор!

Фрагмент из письма Дантеса от 6 марта 1836 г.:

открываясь, я знал заранее, что ты ответишь отнюдь не поощрением. Вот я и просил укрепить меня советами, в уверенности, что только это поможет мне одолеть чувство, коему я попустительствовал и которое не могло дать мне счастия. Ты был не менее суров, говоря о ней, когда написал, будто до меня она хотела принести свою честь в жертву другому,но, видишь ли, это невозможно. Верю, что были мужчины, терявшие из-за неё головуона для этого достаточно прелестна, но чтобы она их слушала, нет! Она же никого не любила больше меня, а в последнее время было предостаточно случаев, когда она могла бы отдать мне всё,и что же, мой дорогой друг,никогда ничего! никогда в жизни!

Она была много сильней меня, больше 20 раз просила она пожалеть её и детей, её будущность, и была столь прекрасна в эти минуты (а какая женщина не была бы), что, желай она, чтобы от неё отказались, она повела бы себя по-иному, ведь я уже говорил, что она столь прекрасна, что можно её принять за ангела, сошедшего с небес. В мире не нашлось бы мужчины, который не уступил бы ей в это мгновение, такое огромное уважение она внушала. Итак, она осталась чиста; перед целым светом она может не опускать головы. Нет другой женщины, которая повела бы себя так же. Конечно, есть такие, у которых на устах чаще слова о добродетели и долге, но с большей добродетелью в душени единой. Я говорю об этом не с тем, чтобы ты мог оценить мою жертву, в этом я всегда буду отставать от тебя, но дабы показать, насколько неверно можно порою судить по внешнему виду. Ещё одно странное обстоятельство: пока я не получил твоего письма, никто в свете даже имени её при мне не произносил. Едва твоё письмо пришло, словно в подтверждение всем твоим предсказаниямв тот же вечер еду я на бал при дворе, и Великий князь-Наследник шутит со мной о ней, отчего я тотчас заключил, что в свете, должно быть, прохаживались на мой счёт. Её же, убеждён, никто никогда не подозревал, и я слишком люблю её, чтобы хотеть скомпрометировать. Ну, я уже сказал, всё позади, так что, надеюсь, по приезде ты найдёшь меня выздоровевшим[160]. (Все фразы подч. мною. — С. Б. )

XVIII письмо Дантеса от 28 марта 1836 г.:

Как и обещал, я держался твёрдо, я отказался от свиданий и от встреч с нею: за эти три недели я говорил с нею 4 раза и о вещах, совершенно незначительных, а ведь, Господь свидетель, мог бы проговорить 10 часов кряду, пожелай я высказать половину того, что чувствую, видя её. Признаюсь откровенножертва, тебе принесённая, огромна. Чтобы так твёрдо держать слово, надобно любить так, как я тебя; я и сам бы не поверил, что мне достанет духу жить поблизости от столь любимой женщины и не бывать у неё, имея для этого все возможности. Ведь, мой драгоценный, не могу скрыть от тебя, что всё ещё безумен; однако Господь пришёл мне на помощь: вчера она потеряла свекровь, так что не меньше месяца будет вынуждена оставаться дома, тогда, может быть, невозможность видеть её позволит мне предаться этой страшной борьбе, возобновлявшейся ежечасно, стоило мне остаться одному: надо ли идти или не ходить. Так что, признаюсь, в последнее время я постоянно страшусь сидеть дома в одиночестве и часто выхожу на воздух, чтобы рассеяться. Так вот, когда бы ты мог представить, как сильно и нетерпеливо я жду твоего приезда, а отнюдь не боюсь его я дни считаю до той поры, когда рядом будет кто-то, кого я мог бы любить,на сердце так тяжко, и такое желание любить и не быть одиноким в целом свете, как сейчас, что 6 недель ожидания покажутся мне годами[161].

Письма Дантеса раскрывают другую, параллельно развивающуюся драму — драму Геккерена. По-прежнему весь во власти любви, всё ещё безумен, молодой красавчик эгоистично ищет утешения у того, кто сам, обуянный неистовством страсти, совершает безумства — швыряет к ногам возлюбленного всё своё состояние, даёт ему имя и титул. Можно представить, как поразило Геккерена увлечение Дантеса Пушкиной, какие всполохи ревности вызвало оно в его сердце, как он корил «сына» за измену и себя за слепую доверчивость! Он помнил, бесконечно перечитывал его фальшивые признания в вечной любви и по-юношески доверчиво верил им: Надо бы, чтоб ты был рядом, чтобы я мог много раз поцеловать тебя и прижать к сердцу надолго и крепко,тогда ты почувствовал бы, что оно бьётся для тебя столь же сильно, как сильна моя любовь, — письмо от 26 ноября 1836 г. Крушение иллюзий стало первым актом трагедии. Во втором акте, как истый трагедийный герой, Геккерен вступает в борьбу. Он яростно предъявляет свои права на возлюбленного. В ход пущен опробованный историей человеческих страстей весь боевой арсенал — интриги, шантаж, коварство, кинжал. Посыпались угрозы возможного скандала и его пагубных последствий для карьеры Дантеса. Суровые упрёки в неблагодарности за оказанные благодеяния. Шантаж — обвиняет Натали в её готовности принести свою честь в жертву другому. И наконец, коварство — кинжал припасён для последнего акта! — одно странное обстоятельство, о котором говорит Дантес. Можно предположить, что Геккерен одновременно пишет два письма — нравоучительное «сыну» и светское кому-то из своих петербургских знакомых. В светском письме сообщает последние сплетни и среди прочих о шалостях своего подопечного — волокитстве за прелестной Натали. Делает это дипломатически тонко, как бы между прочим, рассчитывая на неуёмную жадность света к пикантным новостям. Дантес догадался об этом и «элегантно» намекнул «батюшке» на очень странное совпадение — днём он получает от Геккерена письмо, а вечером цесаревич уже подшучивает над его чувствами к Пушкиной. А ведь раньше никто в свете даже имени её при мне не произносил. Кому мог «проболтаться» Геккерен об этом? Не подруге ли императрицы и его весьма близкой приятельнице Софии Бобринской? А она ежедневно обменивается с Александрой Фёдоровной записочками[162]. Их содержание позволяет предположить — графиня поспешила поделиться с императрицей столь ошеломляющей вестью. Да и сама Бобринская в силу особых обстоятельств — о которых пойдёт речь ниже — настолько была взбудоражена сообщением, что умолчать о нём было просто невмоготу. Императрица имела чрезмерную склонность к подобного рода светским сплетням. За ежедневным чаепитием, проходившим по английскому образцу в 5 часов вечера, собиралась вся царская семья во главе с императором — это были регламентированные протоколом минуты интимной жизни царя. К чаю обычно припасался какой-нибудь пикантный десерт. В тот вечер сервировали слух о новом увлечении Дантеса.

Ну, а что Дантес? Испугался, струсил, выбросил из головы Натали? Ничего подобного! Он просто стал осторожничать — прежде всего с Геккереном, но и в свете тоже: Как и обещал, я держался твёрдо, я отказался от свиданий и от встреч с нею: за эти три недели я говорил с нею 4 раза и о вещах, совершенно незначительных, а мог бы, добавляет он тут же, проговорить с дамой своего сердца 10 часов кряду. Как опытная кокотка, он продолжает «дразнить» батюшку, чтоб не остывал накал его чувств и чтоб подороже была им оценена огромная жертва, приносимая на алтарь страсти барона: Чтобы так твёрдо держать слово, надобно любить так, как я тебя. Дантес лукавил: его «мужественный отказ» от встреч с любимой женщиной объяснялся очень просто — Наталья Николаевна была уже на восьмом месяце беременности и перестала выезжать. Траур по умершей свекрови стал лишь дополнительным поводом непоявления в свете. Но Жорж умышленно скрывал от Геккерена первое обстоятельство, дабы уберечь себя от его желчной иронии.

XIX письмо Дантеса (датировано — после 5 апреля) — ещё раз подтверждает его лицемерие: Не хочу говорить тебе о своём сердце, ибо пришлось бы сказать столько, что никогда бы не кончил. Тем не менее оно чувствует себя хорошо, и данное тобою лекарство оказалось полезным, благодарю миллион раз,я возвращаюсь к жизни и надеюсь, что деревня исцелит меня окончательно, — я несколько месяцев не увижу её.

На этом письме обрывается исповедь обвиняемого. В мае 1836 г. барон Геккерен возвратился в Петербург. Предоставляем слово свидетелям, которых удалось выявить к началу процесса, — княжне Марии Барятинской, Карамзиным, Данзасу.

Мария Барятинская — страницы из неопубликованного дневника[163]: записи конца марта 1836 г. рассказывают о частых посещениях Дантеса — между 23 и 30 мартом он четыре раза нанёс Барятинским вечерние визиты. Именно в это время пожалованная во фрейлины восемнадцатилетняя красавица появилась в высшем петербургском свете. Дантес продолжает бывать у Барятинских в апреле и в мае.

Княгиня Барятинская зорко следила за молодыми людьми, оказывавшими внимание дочери, и решительно вмешивалась в тех случаях, когда находила ухаживание нежелательным. Так было, например, с блестящим кавалергардом князем Александром Трубецким, которому княгиня очень скоро дала понять, что он не может рассчитывать на руку её дочери (непреодолимым препятствием к этому браку в глазах Барятинских было сомнительное происхождение его матери княгини Трубецкой). И хотя княжне льстило ухаживание одного из самых молодых модных людей, она с чувством удовлетворённого тщеславия записала 20 мая в дневнике: «…maman воспользовалась<…>долгожданным случаем, чтобы откровенно дать ему понять, что не желает его для меня»[164].

Новоявленный барон Дантес, конечно же, был не парой девушке из древнего и богатого рода, ведущего начало от Рюриковичей. Но, по всей вероятности, была и другая причина, заставившая мать княжны Марии откровенно пресечь матримониальные планы Дантеса, если у него и были таковые. Княгиня Мария Фёдоровна Барятинская, урождённая прусская графиня Келлер, была в числе близких приятельниц императрицы. Как ни уверял Геккерена самонадеянный Дантес о расположении к нему императорской четы (императрица была ко мне по-прежнему добра, ибо всякий раз, как приглашали из полка трёх офицеров, я оказывался в их числе; и Император всё так же оказывает мне благоволение. — Письмо от 14 июля 1835 г.), Александра Фёдоровна в сущности относилась к нему не очень доброжелательно. И опасалась его дурного влияния на своего фаворита «Бархата» — Александра Трубецкого.

Письмо императрицы С. А. Бобринской 1836 года (без даты): … нужно, чтобы когда-нибудь Бархат передал одно из ваших писем, надеюсь, что он его не испачкает, как записку кн. Барятинской, он вам рассказал об этом? Он и Геккерн на днях кружили вокруг коттеджа. Я иногда боюсь для него общества этого «новорождённого»[165].

Как видим, Мария Фёдоровна Барятинская тоже была в числе доверенных корреспонденток царицы. Это обстоятельство даёт возможность предположить, что и её Александра Фёдоровна настраивала против «новорождённого».

Но между тем Дантес продолжал свои настырные ухаживания за Барятинской. Думаю, цель его волокитства за княжной была иная. Ему необходимо было показать всем — свету, Геккерену, а может, даже и самой Наталье Николаевне, что его отношение к Пушкиной — всего лишь лёгкое светское увлечение. Естественно, что неопытная молодая фрейлина по-иному воспринимала чрезмерное к ней внимание красивого кавалергарда. Во всяком случае, летние записи княжны показывают, что оно ей было совсем небезразлично. Вот запись об оброненном ею на одном из июньских балов букете, который Дантес поднял и принёс в полк, а кавалергарды гадали, кому он был предназначен. Другая запись — 24 июня в связи с балом в одной из царских летних резиденций в Знаменском: Танцевали. Я веселилась. Вальс с Дантесом, но не мазурка… У дам петербургского общества особым знаком расположением кавалера считалось приглашение на мазурку. Только через месяц, 26 июля, она удостоилась этой чести — на балу в Ропше Дантес выбрал её на мазурку. 2 августа Дантес с двумя кавалергардами был в гостях у них в доме. Княжна отметила: Я веселилась… Вновь о нём 3 августа: за обедом Дантес с Геккереном меня очень смешили. А вечером он немного (подч. мною. — С. Б.) за мной ухаживал и сказал мне, что я была очень мила…[166]

После родов два с половиной месяца H. Н. Пушкина не выходила из дому. Свидетельство П. А. Вяземского: Сейчас разбудил меня Вельегорский. Жена его всё ещё в Дрездене. Он сегодня крестит у Пушкина. Разве для крестин покажется жена его, а то всё ещё сидит у себя наверху. Вижу и кланяюсь с ней только через окошко[167]. 31 июля Натали впервые появляется на балу в Красном Селе. И в тот же вечер княжна Барятинская грустно отметила в дневнике: Я не очень веселилась на балу… 4 августа Кавалергардский полк переехал на квартиры в Новую Деревню. Отсюда рукой подать до островов, куда на лето поближе к минеральным источникам (названным «Карлсбадом» в подражание знаменитому богемскому курорту) перебиралась вся петербургская знать. Дамы тогда увлекались ваннами. С августа здесь начинался сезон так называемых балов на минеральных водах. Пушкины в тот год снимали дачу у Ф. И. Доливо-Добровольского на Каменном острове. Жорж получил возможность часто видеться с Натали. Именно тогда по-настоящему в обществе заговорили о романе Дантеса и Натальи Николаевны. Впрочем, для близкого Пушкину кружка «страсть» Дантеса к Пушкиной не была тайной.

Отрывок из письма С. Н. Карамзиной брату Андрею от 8/20 июля 1836 г.: Я шла под руку с Дантесом, он забавлял меня своими шутками, своей весёлостью и даже смешными припадками своих чувств (как всегда, к прекрасной Натали).[168]

Из воспоминаний Данзаса, секунданта Пушкина: После одного или двух балов на минеральных водах, где были г-жа Пушкина и барон Дантес, по Петербургу вдруг разнеслись слухи, что Дантес ухаживает за женой Пушкина[169].

Фрагмент из письма С. Н. Карамзиной от 19—20 сентября 1836 г., Царское Село, о вечере по случаю именин Софии Николаевны:

…так что получился настоящий бал, и очень весёлый, если судить по лицам гостей, всех, за исключением Александра Пушкина, который всё время грустен, задумчив и чем-то озабочен. Он своей тоской на меня тоску наводит. Его блуждающий, дикий, рассеянный взгляд с вызывающим тревогу вниманием останавливается лишь на его жене и Дантесе, который продолжает всё те же штуки, что и прежде,не отходя ни на шаг от Екатерины Гончаровой(подч. мною. — С. Б.), он издали бросает нежные взгляды на Натали, с которой в конце концов всё же танцевал мазурку. Жалко было смотреть на фигуру Пушкина, который стоял напротив них, в дверях, молчаливый, бледный и угрожающий. Боже мой, как всё это глупо![170]

Как свидетельствуют дальнейшие записи в дневнике княжны Барятинской, Дантес, видимо, продолжал флиртовать с ней и в августе и сентябре, но одновременно приударял и за Екатериной Гончаровой. Теперь, после опубликования его писем к Геккерену, можно с уверенностью сказать, что всё это делалось для отвода глаз — его страсть к Пушкиной не утихала.

«Суд ещё не кончен», —

сообщил в письме брату Андрею Александр Карамзин 13 (25) марта 1837 г. Он имел в виду военно-судное дело при лейб-гвардии Конном полку о дуэли между поручиком Кавалергардского Ея Величества полка бароном Геккереном и камергером двора Императорского Величества Пушкиным. Мы тоже продолжаем собственное расследование.

Ещё один документ — предпоследнее из опубликованных писем Дантеса барону Геккерену (датируемое С. Витале 17 октябрем 1836 г.):

…Вчера я случайно провёл вечер наедине с известной тебе дамой, но, когда я говорю наединеэто значит, что я был единственным мужчиной у княгини Вяземской, почти час. Можешь вообразить моё состояние, я наконец собрался с мужеством и достаточно хорошо исполнил свою роль и даже был довольно весел. В общем я хорошо продержался до 11 часов, но затем силы оставили меня и охватила такая слабость, что я едва успел выйти из гостиной, а оказавшись на улице, принялся плакать, точно глупец, отчего, правда, мне полегчало, ибо я задыхался; после же, когда я вернулся к себе, оказалось, что у меня страшная лихорадка, ночью я глаз не сомкнул и испытывал безумное нравственное страдание.

Вот почему я решился прибегнуть к твоей помощи и умолять выполнить сегодня вечером то, что ты мне обещал. Абсолютно необходимо, чтобы ты переговорил с нею, дабы мне окончательно знать, как быть.

Сегодня вечером она едет к Лерхенфельдам, так что, отказавшись от партии, ты улучишь минутку для разговора с нею.

Вот моё мнение: я полагаю, что ты должен открыто к ней обратиться и сказать, да так, чтоб не слышала сестра, что тебе совершенно необходимо с нею поговорить. Тогда спроси её, не была ли она случайно вчера у Вяземских; когда же она ответит утвердительно, ты скажешь, что так и полагал и что она может оказать тебе великую услугу; ты расскажешь о том, что со мной вчера произошло по возвращении, словно бы был свидетелем: будто мой слуга перепугался и пришёл будить тебя в два часа ночи, ты меня много расспрашивал, но так и не смог ничего добиться от меня <…>, и что ты убеждён, что у меня произошла ссора с мужем, а к ней обращаешься, чтобы предотвратить беду (мужа там не было). Это только докажет, что я не рассказал тебе о вечере, а это крайне необходимо, ведь надо, чтобы она думала, будто я таюсь от тебя и ты расспрашиваешь её лишь как отец, интересующийся делами сына; тогда было бы недурно, чтобы ты намекнул ей, будто полагаешь, что бывают и более близкие отношения, чем существующие, поскольку ты сумеешь дать ей понять, что, по крайней мере, судя по её поведению со мной, такие отношения должны быть.

Словом, самое трудное начать, и мне кажется, что такое начало весьма хорошо, ибо, как я сказал, она ни в коем случае не должна заподозрить, что этот разговор подстроен заранее, пусть она видит в нём лишь вполне естественное чувство тревоги за моё здоровье и судьбу, и ты должен настоятельно попросить хранить это в тайне от всех, особенно от меня. Всё-таки было бы осмотрительно, если бы ты не сразу стал просить её принять меня, ты мог бы сделать это в следующий раз, а ещё остерегайся употреблять выражения, которые были в том письме. Ещё раз умоляю тебя, мой дорогой, прийти на помощь, я всецело отдаю себя в твои руки, ибо, если эта история будет продолжаться, а я не буду знать, куда она меня заведёт, я сойду с ума.

Если бы ты сумел вдобавок припугнуть её и внушить, что… (Далее несколько слов написано неразборчиво — прим. публикатора Серены Витале. Все подч. мною. — С. Б.).

В этом письме есть несколько очень важных «соломинок», новых ракурсов, дающих возможность по-иному взглянуть на события, предшествовавшие первому вызову Дантеса на дуэль.

Они позволяют, прежде всего, усомниться в датировке Сереной Витале письма Дантеса. Правильнее считать, что оно написано не 17 октября, а в четверг 29 октября — баварский посланник Максимилиан Лерхенфельд принимал по четвергам. Подтверждение чему в дневнике Долли Фикельмон: Мы принимаем по понедельникам и пятницам, графиня Бобринскаяпо средам, Лерхенфельдыпо четвергам, Юсуповыпо вторникам[171]. Серена Витале установила даты дежурств Дантеса в полку в октябре 1836 г. (с 19 по 27 октября он был свободен от них по болезни) — а письмо «с наказами» он писал на вахте. 29 октября в 12 часов дня кавалергард заступил в последнее в этом месяце дежурство и освободился пополудни 30 октября.

Следуя наставлениям Дантеса, Геккерен, видимо, действовал осторожно. И при первом объяснении с Пушкиной у Лерхенфельда использовал лишь часть из заранее приготовленного арсенала. Он рассказал ей об ужасном состоянии Жоржа минувшей ночью, когда испуганный слуга разбудил его и позвал на помощь. Но Жорж ничего не пожелал ему объяснить. И, как отец, интересующийся делами сына, он озабоченно спрашивал Натали, что же произошло на вечере у Вяземской, не поссорился ли Дантес с Пушкиным, советовал ей, как «предотвратить беду». Пушкина, попавшись на удочку, стала ему объяснять. И вот тогда по собственной инициативе он сделал попытку оттолкнуть Натали от Дантеса. Он стал предостерегать её от пропасти, в которую она летела. Грубо намекнул, что бывают и более близкие отношения. И, судя по её поведению, именно таковые и существуют между ними. Всё было так, как три месяца спустя Геккерн написал в неофициальном письме графу Нессельроде от 1 (13) марта 1837 г.: … в своих разговорах с нею я доводил свою откровенность до выражений, которые должны были её оскорбить, но вместе с тем и открыть ей глаза; по крайней мере на это я надеялся. (Подч. мною. — С. Б.)

Геккерен был доволен разговором — он видел, как трепетала Пушкина. Следующую атаку предпринял через три дня — 2 ноября. В тот год этот день приходился на понедельник. По неизменной традиции по понедельникам принимали Фикельмоны[172]. По всей вероятности, у них Геккерен принялся за осуществление второй части плана — принуждал Натали согласиться на новую встречу с Дантесом. На сей раз прибегнул к угрозе. Но к какой? Ответ находим в письме Александра Карамзина брату Андрею от 13 (25) марта 1837 г. В нём Александр сообщает подробности преддуэльной истории. При этом об угрозах барона говорит как о всем известном достоверном факте: Дантес в то время был болен грудью и худел на глазах. Старик Геккерен сказал госпоже Пушкиной, что он умирает из-за неё, заклинал её спасти его сына, потом стал грозить местью; два дня спустя появились анонимные письма. <…>За этим последовала исповедь госпожи П[ушкиной] своему мужу, вызов, а затем женитьба Геккерена[173]. Таким образом, теперь становится понятен смысл последней, недорасшифрованной Витале фразы из письма Дантеса Геккерену.

Однако лисья хитрость на сей раз подвела дипломата — он совершил фатальную ошибку. Промах Гекерена можно объяснить совершенным незнанием русской души. И особенно такой, какой была религиозно-мистичная, открытая и честная душа Натальи Николаевны. Оба они — Геккерен и Дантес, изворотливые, ловкие, использующие любые средства в достижении цели, считали эту открытость и честность проявлением глупости Пушкиной.

Что подтверждает записка Дантеса Геккерену, предположительно датируемая 6 ноября:

Бог мой, я не сетую на женщину и счастлив, зная, что она спокойна, но это большая неосторожность либо безумие, чего я к тому же не понимаю, как и того, какова была её цель. (Подч. мною — С. Б.) Записку пришли завтра, чтоб знать, не случилось ли чего нового за ночь, кроме того, ты не говоришь, виделся ли с сестрой (Екатериной Гончаровой. — С. Б.) у тётки (Е. И. Загряжской. — С. Б.) и откуда ты знаешь, что она призналась в письмах.

4 ноября вечером Пушкин по городской почте отправил Дантесу вызов. Письмо «по ошибке» распечатал Геккерен и, ссылаясь на дежурства сына по полку, сам вступил в переговоры с Пушкиным. От него, к неописуемой своей досаде, и узнал то, что не сумел предвидеть в своих расчётах, — H. Н. призналась мужу в домогательствах Дантеса, в том числе и в полученных наглых письмах от обоих Геккеренов…

Пока ухаживание Дантеса было окрашено ореолом пылкого и романтичного чувства, Наталья Николаевна утаивала от Пушкина какие-то подробности этого романа, оберегала себя и мужа от страданий и вспышек его мавританской ревности. Но теперь всё изменилось — оба Геккерена переступили порог приличия и принуждали её к адюльтеру. В тот момент она напоминала птицу в силках — беспомощно билась, пытаясь выбраться, и всё больше запутывалась в тенётах. Вот тогда она воззвала к своему хранителю. Пушкин решительно начал действовать. Именно с этого момента — а это было 4 ноября, день получения анонимных писем — роковая рулетка вышла из повиновения и завертелась с бешеной, уже неподвластной игрокам скоростью. Княгиня Вяземская, пользовавшаяся интимной доверенностью Пушкина (характеристика Щёголева), — единственная из всех друзей была посвящена Поэтом и Натальей Николаевной (именно к ней приехала Пушкина после сцены в доме Полетики) во все перипетии этого фатального романа. Обо всём этом знал ещё один человек — Александрина Гончарова. Но, скрытная по натуре, она, конечно же, молчала. К тому же для неё вся эта история была сугубо семейной. Она никогда не позволяла себе выносить сор из избы. Все эти подробности, но, к сожалению, уже после смерти Пушкина, могли узнать от Вяземской Карамзины и другие друзья Поэта. Узнал и пребывавший до этого в неведении — и от супруга утаила тайну княгиня Вера! — князь Вяземский. Накануне дуэли он сказал (по незнанию, по преступному легкомыслию не желать ничего знать!), что закрывает своё лицо и отвращает его от дома Пушкиных. После смерти Пушкина заговорил и Жуковский, которому царь поручил разбирать бумаги покойного. Но накануне дуэли только Вяземская из всех друзей Поэта была посвящена в подробности преддуэльных перипетий. В её руках были весы, на чаши которых она положила две драгоценные и взаимосвязанные вещи — культивированное веками дворянское понятие о чести и жизнь человека, причём какого человека! Увы! — перетянула первая чаша! И мы можем только горько воскликнуть: «Не хватило мудрости рассудительной Вере Николаевне!» Не сумела она повязать глаза повязкой, чтобы, не отвлекаясь окрестной суетой, вслушаться в единственно верный в подобной ситуации голос — голос сердца. Он подсказал бы ей — сколь ни велика стоимость человеческого достоинства, оно — плод духовного развития человека, так сказать, продукт его собственного натурального хозяйства. При роковом стечении обстоятельств им можно пожертвовать во имя другого, бесценного божественного плода — человеческой жизни. Достоинство и честь в этом случае становятся пагубным бременем предрассудков!

Я слышу возражения христианских моралистов. Знаю их аргумент, которым можно опровергнуть мою логику, — о жертве Христа, принесённой человечеству во имя его же очеловечения! Но речь идёт не о чести Пушкина, положенной на алтарь всё ещё не восторжествовавшей до конца справедливости. Жертва Пушкина бесспорна и не подлежит обсуждению! Именно она и сделала его величайшим сыном христианской эпохи! Речь идёт всего лишь о тайне, сокрытой княгиней Вяземской! О тайне, которая, будь она вовремя раскрытой, могла бы предотвратить беду.

Но вернёмся к другим «соломинкам» в вышеприведённом письме Дантеса к Геккерену. Из его содержания следует, что оно было написано на другой день после встречи с Пушкиной у княгини Вяземской. Судя по воспоминаниям супругов Вяземских о Пушкине (в записи Бартенева), это был последний визит к ним в дом всё ещё не помолвленного с Екатериной Дантеса:

Н. Н. Пушкина бывала очень часто, и всякий раз, когда она приезжала, являлся и Геккерен, про которого уже знали, да и он сам не скрывал, что Пушкина ему очень нравится. Сберегая честь своего дома, княгиня-мать напрямик объявила нахалу французу, что она просит его свои ухаживания за женою Пушкина производить где-нибудь в другом доме. Через некоторое время он опять приезжает вечером и не отходит от Натальи Николаевны. Тогда княгиня сказала ему, что ей остаётся одноприказать швейцару, коль скоро у подъезда их будет несколько карет, не принимать г-на Геккерена. После этой встречи он прекратил свои посещения, и свидания его с Пушкиной происходили уже у Карамзиных[174].

Осенью 1836 г. княгиня Вера вернулась в Петербург в середине сентября из Норденрее. Свои приёмы в доме на Моховой открыла лишь в 20-х числах сентября. Следовательно, с этого времени там и встречались Дантес с Натали — конец сентября и весь ноябрь. Слёзы Дантеса, о которых он пишет в письме к Геккерену, — на улице принялся плакать, точно глупец — были вызваны не только мучительным разговором с Натали, но, безусловно, и обидой на княгиню, отчитавшую его, как нашкодившего мальчишку.

После этих уточнений можно попытаться вновь воссоздать ход событий, предшествующих первому вызову Дантеса на дуэль.

1. Октябрь 1836 г. — Натали получает весьма оскорбительное письмо. О его характере говорит сам Дантес в записке Геккерену: остерегайся употреблять выражения, которые были в том письме. По всей вероятности, именно его имеет в виду Геккерен в своём послании графу К. В. Нессельроду: Мне возразят, что я должен бы был повлиять на сына? Г-жа Пушкина и на это могла бы дать удовлетворительный ответ, воспроизведя письмо, которое я потребовал от сына (читай: написанное Дантесом под диктовку Геккерена. — С. Б.), — письмо, адресованное к ней, в котором он заявлял, что отказывается от каких бы то ни было видов на неё. Письмо отнёс я сам и вручил его в собственные руки. Г-жа Пушкина воспользовалась им, чтобы сказать мужу и родне, что она никогда не забывала вполне своих обязанностей.

2. После получения письма H. Н. Пушкина при первой же встрече с Дантесом возмущённо отчитывает его за эти унижающие её достоинство выражения.

3. Октябрь, до 19-го числа. Дантес уговаривает влюблённую в него и готовую на любую жертву Полетику подстроить у неё в доме его свидание с Натали. Встреча, вероятно, произошла 18 октября. Это последний день пребывания Петра Ланского в Петербурге — установлено, что с 19 октября по февраль 1837 г. он находился в служебной командировке в Малороссии. Склонна верить в реальность упоминаемого в воспоминаниях А. Араповой факта — о дежурстве П. Ланского возле дома Полетики во время свидания Пушкиной с Дантесом. Не стоит пренебрегать этим сведением, ведь оно затрагивало честь и память обоих родителей Араповой — трудно поверить, что дочь могла придумать эту нелестную для её отца роль сводника. Очевидно, так оно и было — П. Ланской находился в интимной связи с Полетикой, и она вертела влюблённым в неё молодым человеком, как хотела. Это было то самое роковое и притом ироничное предначертание судьбы, которое за много лет до брака Ланского с Пушкиной впервые скрестило их жизненные пути. Дата этого объяснения у Полетики (до 20 октября) подтверждается и записью (от 22—23 октября) в дневнике княжны Барятинской: И maman узнала через Тр[убецкого], что его отвергла г-жа Пушкина. Может быть, поэтому он и хочет жениться. С досады![175]Запись княжны ещё раз свидетельствует — князь А. В. Трубецкой действительно был доверенным Дантеса и посвящался им во все подробности романа с Натали. Это сведение ещё пригодиться нам в дальнейшем, когда речь пойдёт о другой «соломинке» — отношениях Дантеса с Екатериной Гончаровой до их официальной помолвки. Подробности встречи в доме Полетики хорошо известны — не буду их повторять. Но хочу ещё раз напомнить — после состоявшегося здесь бурного объяснения с Дантесом Наталья Николаевна, дрожа от гнева и возмущения, едет к своей старшей подруге — Вере Фёдоровне Вяземской. Вся впопыхах и с негодованием (по словам Вяземской) рассказывает ей о случившемся. Словно у матери, ищет у неё защиты. Она полна раскаяния, она нуждается в исповеди перед той, которая уже предостерегала её от Геккерена. Кн. Вяземская предупреждала Пушкину относительно последствий её обращения с Геккереном. «Я люблю вас, как своих дочерей; подумайте, чем это может кончиться!»«Мне с ним весело. Он мне просто нравится. Будет то же, что было два года сряду» (запись Бартенева)[176]. Умная княгиня мгновенно оценивает ситуацию. И советует Натали рассказать обо всём Пушкину. Вечером того же дня Пушкины были званы на чай к Мари Валуевой. Об этом сообщает София Карамзина брату Андрею: …были неизбежные Пушкины и Гончаровы. Соллогуб и мои братья. Мы не смогли туда поехать, потому что у нас были гости. (…) Около полуночи приехал Соллогуб, совсем заспанный, и рассказал, что у Валуевых был настоящий вечер семи спящих, что хозяева зевали наперебой и в конце концов выпроводили своих гостей, тоже совсем сонных, чтобы лечь спать. Чаепитие у Валуевых прошло скучно. Потрясённая сценой у Полетики Натали была в подавленном состоянии. Возможно, вернувшись домой от Вяземской, она уже успела исповедаться Александрине. В таком случае и у Ази было нерадостное настроение. Только Пушкин, кажется, ещё ни о чём не знал. Наталья Николаевна всё ещё медлила с признанием. Однако почти с уверенностью можно сказать — 4 ноября она вылила своё возмущение на троюродную сестру и подругу Идалию — тихая Натали в моменты гнева становилась тигрицей (вспомним о пощёчине, которую она залепила Пушкину после бала у Фикельмонов, где он вздумал волочиться за Амалией Крюднер!). Впрочем, сама Полетика считала свой поступок чуть ли не актом благодеяния. Если верить свидетельству Александры Смирновой-Россет, Дантес был влюблён в Идалию и назначал ей свидания у Натали, которая служила им ширмою в продолжении двух лет[177]. Острая на язычок кузина могла ответить Натали: «Чего ж ты гневаешься! Я тебя просто отблагодарила! Как говорится, услуга за услугу!»

4. Дантес после этой встречи уже не контролирует свои чувства. Он пытается забыться. Возобновляет ухаживание за княжной Барятинской. Продолжает свой флирт с Екатериной Гончаровой. Старается вызвать ревность у Натали. Об этой двойной игре в его письме к Геккерену: ты должен открыто к ней обратиться и сказать, да так, чтоб не слышала сестра. Но ничто не может охладить страсти к Пушкиной. В доме у Вяземской он вновь пытается выяснить с Натали отношения. Его истерика после этого разговора. И его письмо к Геккерену утром следующего дня, в котором он излагает «отцу» конспект его поведения с Пушкиной. Только написано оно не 17 октября, как предполагают С. Витале и В. Старк (в предисловии к публикации писем в «Звезде»), а двенадцать дней спустя. Думаю, на ошибочную хронологию повлияло письмо барона Густава Фризенгофа А. Араповой: Старый Геккерен написал вашей матери письмо, чтобы убедить её оставить своего мужа и выйти за его приёмного сына. Александрина вспоминает, что ваша мать отвечала на это решительным отказом, но она уже не помнит, было ли это сделано устно или письменно. (…) Что же касается свидания, то ваша мать получила однажды от г-жи Полетики приглашение посетить её, и когда она прибыла туда, то застала там Геккерена вместо хозяйки дома; бросившись перед ней на колена, он заклинал её о том же, что и его приёмный отец в своём письме. (Подч. мною. — С. Б.) В своём «наказе» «отцу» Дантес несколько раз повторяет переговори с нею, улучи минутку для разговора с нею. Следовательно, предложение Геккерена было сделано устно. Неуверенность Александрины (ей в это время было 76 лет, и спустя полвека в её памяти совсем естественно затуманились подробности тех дней) говорит о том, что, помня о главном, — и отец и сын убеждали Пушкину оставить мужа, — она могла перепутать хронологию этих предложений. Поэтому больше оснований полагаться на свидетельство Александра Карамзина, рассказавшего об этом вскоре после событий. Оно позволяет с большей достоверностью установить и их последовательность: 28 октября — объяснение у Вяземской; 29 октября — приём у Лерхенфельда; 2 ноября — по всей вероятности, на вечере у Фикельмонов — неприличная настойчивость и угрозы Геккерена; 4 ноябрячерез два дняпоявились анонимные письма.

5. Запуганная Геккереном Наталья Николаевна — и ты должен настоятельно попросить хранить это в тайне от всех — всё ещё не решается открыться Пушкину. 4 ноября, после получения анонимных писем, Пушкин требует у жены объяснения. Она наконец обо всём рассказывает ему — о встрече у Полетики, разговоре с Дантесом у Вяземской, гнусном поведении Геккерена у Лерхенфельда и, наконец, о его попытке склонить её к сожительству с Дантесом. H. Н. показывает мужу октябрьское письмо Геккерена — то самое, о котором спустя три месяца он писал графу Нессельроде, предлагая воспроизвести его на процессе в качестве доказательства невиновности сына: Г-жа Пушкина воспользовалась им, чтобы сказать мужу и родне, что она никогда не забывала вполне своих обязанностей. Теперь наконец получаем ответ на так занимавший пушкинистов вопрос о событиях 2 ноября: Видимо, 2 ноября произошло что-то из ряда вон выходящее, так как эту же дату с особым подтекстом называет и Пушкин в своём ноябрьском письме к Геккерену. Как известно, это письмо Пушкин не отправил по назначению, его потом разорвал, и лишь сто лет спустя оно было прочитано Н. В. Измайловым и Б. В. Казанским по уцелевшим клочкам.[178] Фразы из этого реконструированного письма подтверждают логику предлагаемой мною хроники событий: моя жена опаса[ется] <…>анонимное письмо<…>что она от этого теряет голову<…>нанести решительный удар<…>было сфабриковано с<…>

Пушкин начинает действовать решительно — 5 ноября через Клементия Россета вызывает Дантеса на дуэль. Что произошло далее, известно из многочисленных исследований о дуэли.

Плевок Полетики

На Приморском бульваре в Одессе доживала свой век Идалия Полетика. Свою единственную из оставшихся в живых детей дочь выдала замуж за какого-то иностранца. В 1854 г. похоронила мужа. После этого поселилась у брата — бессарабского и новороссийского губернатора Григория Строганова. К пятидесятилетию со дня гибели Пушкина одесситы решили воздвигнуть ему памятник. Узнав об этом, Полетика рассвирепела. В присутствии внучки Г. Строганова — Елены Григорьевны Шереметевой — выпалила: как только «статуя извергу» будет готова, она не откажет себе в удовольствии плюнуть на неё.

Что же было причиной этой смертельной ненависти Полетики к Пушкину? В воссозданной пушкинистами хронологии событий после 4 ноября 1836 г. упущен один очень существенный момент. Он должен был произойти в тот же день — 4 ноября или самое позднее утром 5 ноября. Не вызывает никакого сомнения — Пушкин тотчас же потребовал объяснения у Идалии Полетики. Мы можем только догадываться, в каких выражениях высказал он возмущение её сводничеством. Но судя по дальнейшему отношению Полетики к Пушкину, Поэт не стеснялся в выборе слов. Он вообще довольно цинично относился к нарушавшим супружескую верность женщинам, даже к тем, которых сам соблазнял (к Анне Керн, например). Он мог упрекнуть Идалию в протекавшей у него на глазах связи с Дантесом. Назвать бастардом её годовалого сына Александра (рождённого 14 октября 1835 г.). Возможно, даже напомнил, что сама она незаконнорождённая, ведь португальская графиня д’Эга родила её до брака с графом Строгановым! А поведение дочери лишний раз подтверждает: яблоко на осине не растёт и недалеко от яблони падает. Должно быть, обвинял её, разыгрывавшую роль друга их дома, — в лицемерии, вероломстве, подлости. Да мало ли ещё чего мог наговорить по-африкански пылкий в ярости Пушкин.

Взбешённая его грубостью, Полетика в силу душевной мелкости решила отомстить ему. Она стала распускать слухи о связи Пушкина с Александриной. Первые, кому «по секрету» сообщила об этом Идалия, были Карамзины и приятели из их кружка. Имя Полетики ни разу не встречается в семейной переписке Карамзиных. Но это ещё не доказывает, что она не была вхожа в их дом. Вполне возможно, сама Полетика ввела в их салон Дантеса. Сама она редко посещала их вечера — ей претило прославленное любомудрие карамзинского салона, где выдавались дипломы на литературные таланты (как воспоминал один современник). Злоречивую и, как отмечают современники, неглупую красавицу и кокетку, поглощённую нарядами, болтовнёй и балами, раздражали их знаменитые чаепития — на столе кипящий самовар, Сонечка без устали разливает чай и потчует гостей приготовленными ею тартинками из ситного хлеба. Идалию коробила сама обстановка этих собраний, где ощутимая бедность бытия с лихвой покрывалась богатством царившего здесь духа. Её отношение к подобным салонам, где не было карточной игры и лишь изредка по большим праздникам танцевали, было сродни тому, которое выразила другая барышня, Екатерина Гончарова — в письме к брату Дмитрию: Наши острова ещё очень мало оживлены из-за манёвров; они кончаются четвёртого, и тогда начнутся балы на водах и танцевальные вечера, а сейчас у нас только говорильные вечера, на них можно умереть со скуки. Вчера у нас был такой у графини Лаваль, где мы едва не отдали богу душу от скуки. Сегодня мы должны были ехать к Сухозанетам, где было бы тоже самое, но, так как мы особы благоразумные, мы нашли, что не следует слишком злоупотреблять подобными удовольствиями.[179]

Вероятно, иногда Полетика запросто забегала «на минуточку» к Карамзиным — поболтать, перекинуться последними сплетнями, подразнить бедную Сонюшку какой-нибудь обновкой. Встречи с ней относились к разряду заурядных, повседневных явлений, не достойных отражения в эпистолярной хронике жизни Карамзиных. Одной из сплетен, принесённых Полетикой, и могла оказаться эта — о романе Пушкина со свояченицей. Во всяком случае, об этом вдруг заговорил Петербург.

С. Н. Карамзина брату Андрею от 12 (24) января 1837 г.: В воскресенье у Катрин было большое собрание без танцев: Пушкины, Геккерены, которые продолжают разыгрывать свою сентиментальную комедию, к удовольствию общества. Пушкин скрежещет зубами и принимает своё всегдашнее выражение тигра. Натали опускает глаза и краснеет под жарким и долгим взглядом своего зятя,это начинает становится чем-то большим обыкновенной безнравственности; Катрин направляет на них обоих свой ревнивый лорнет, а чтобы ни одной из них не оставаться без своей роли в драме, Александрина по всем правилам кокетничает с Пушкиным, который серьёзно в неё влюблён, и если ревнует свою жену из принципа, то свояченицупо чувству[180].

Судя по манере изложения этого факта, слух об отношениях Пушкина с Александриной дошёл до Софьи Николаевны раньше, но она не сообщала о нём брату, пока сама не «убедилась» в том. Обратим внимание ещё вот на что — наблюдательная и чрезвычайно любопытная к личной жизни других — в силу не сложившейся своей собственной — С. Н. Карамзина тем не менее ничего особенного не замечала в поведении Пушкина с Александриной до второй половины ноября 1836 г. Расстановка фигур на шахматной доске 18 (30) октября всё ещё была прежней: Как видишь, — писала Софья Николаевна Андрею, — мы вернулись к нашему городскому образу жизни, возобновились наши вечера, на которых с первого же дня заняли свои привычные места Натали Пушкина и Дантес, Екатерина Гончарова рядом с Александром (Карамзиным, братом Софии Николаевны. — С. Б.), Александринас Аркадием…[181] Следовательно, к началу нового петербургского сезона брат А. О. Смирновой Аркадий Россет, прапорщик лейб-гвардии Конной артиллерии, продолжал, как и прежде, ухаживать за Александриной — это было давно всем известно и ни на кого не производило впечатления. Александрина, должно быть, втайне лелеяла мечту выйти замуж за Аркадия. Но до предложения о браке, думаю, дело вообще не дошло — для него не было материальной основы, оба были бедны, без какой-либо надежды разбогатеть, без перспективы неожиданного наследства.

Отношения между Поэтом и свояченицей, если и были таковые, начались зимой 1836 г. и прекратились весной, с отъездом Пушкина в Москву, т.е. ещё до родов Натальи Николаевны[182]. Как просочилась за порог дома эта тщательно оберегаемая от посторонних интимная домашняя тайна? Не проговорилась ли об этом Дантесу после свадьбы сама Екатерина в порыве озлобления на Пушкина и на защищавшую его Александрину? Предположим, что так оно и было, и Дантес использовал «оговорку» супруги для обещанной мести Пушкину. Сам не стал пятнать себя распространением этого слуха. Для этого к услугам была верная и всегда готовая прийти на помощь доброму Жоржу — к этому времени уже возненавидевшая Пушкина Полетика. Свидетельство князя Александра Трубецкого фактически подтверждает мою догадку — сплетня исходила от Идалии: Факт этот не подлежит сомнению, Alexandrine сознавалась в этом г-же Полетике (!!!). Нелепо даже предположить, что скрытная, замкнутая Александрина могла довериться своей злоязычной кузине. «Признание» Ази Полетика приплела для большей достоверности. Мавр сделал своё дело… Обществу нужны были подтверждения, и они скоро обнаружились. Совсем естественно, что затравленный Пушкин искал в эти дни поддержки свояченицы и невольно тянулся к ней, может быть, как к единственному верному другу. Как я уже упоминала, только ей и княгине Вяземской Поэт сообщил о предстоящей дуэли. Но с Александрины он взял обещание никому не говорить о ней. И она, к сожалению, сдержала это обещание. Сплетня о Пушкине и Александрине — судя по дате письма С. Н. брату — стала распространяться именно в январе, уже после бракосочетания Екатерины и Дантеса. До ноября 1836 г. об этом вообще никто не догадывался и никаких свидетельств на этот счёт не имеется. И совсем логично напрашивается вывод — мысль эта была услужливо подсказана кем-то со стороны. После этого даже близкие друзья Поэта вдруг стали подмечать, что нормальные, по-родственному тёплые отношения между Поэтом и Александриной далеко не столь невинны, как это казалось раньше.

Этот пущенный Полетикой слух — был лишь продолжением плана о мести. О первом этапе отмщения речь пойдёт дальше. Всё изложенное и может быть ответом на так долго мучившую пушкинистов загадку — неожиданного, непонятного изменения отношений между Пушкиным и этой женщиной. От вполне родственных, дружески-ласковых, шутливых (помните, однажды схватил Идалию за ножку, едучи с ней и женой в карете!) до нескрываемо враждебных в последние месяцы жизни Поэта. В дальнейшем эта ненависть к нему усугублялась. Наталья Николаевна, конечно же, знала о состоявшемся между Пушкиным и Полетикой объяснении, да и сама она никогда не смогла простить Идалии её подлость. Но, что удивительно, Полетика не чувствовала ни малейших угрызений совести, наоборот, считала Пушкину виновной.

Письмо Полетики Екатерине Дантес:Ваших сестёр я вижу довольно часто у Строгановых, но не у меня, у Натали не хватает мужества ходить ко мне. Мы очень милы друг с другом, но она никогда не говорит о прошлом, его в наших разговорах не существует. Так что, держась весьма дружественно, мы много говорим о погоде, которая, как вы знаете, в Петербурге редко бывает хорошей[183].

Продолжение суда — свидетельство «Бархата»

В воскресенье, 21 июня 1887 года, в Павловске на даче престарелого литератора Андрея Александровича Краевского[184] собралась небольшая компания на встречу с приехавшим в эти дни в Петербург 74-летним князем Александром Васильевичем Трубецким. Нелегко было хозяину дома заманить к себе изредка наезжавшего в столицу из Одессы генерал-майора. В том году исполнилось пятьдесят лет со дня гибели Пушкина. Уже почти не осталось в живых современников Поэта. А князь Трубецкой к тому же был непосредственным свидетелем преддуэльной драмы. Много лет он упорно отказывался говорить с посторонними на эту тему. А знал немало, но ещё больше позабыл. Многие подробности затуманились в его памяти, приобрели иной смысл, иную окраску. Не сумел разговорить его даже специально приезжавший в Одессу Пётр Иванович Бартенев. Ему, записавшему десятки воспоминаний современников Пушкина, не удалось сломить строптивость этой спаянной смертельной ненавистью к Поэту троицы — бессарабского и новороссийского губернатора Г. Строганова, его сестры Идалии Полетики и князя А. В. Трубецкого, служившего в Одессе интендантом артиллерийского склада. Сам губернатор всё-таки снизошёл до столичного гостя. Но, вторя сестре (которая отчасти им командует), отзывался о Пушкине полупрезрительно, как о каком-то рифмоплёте. Строганов припомнил, что после поединка заезжал в дом раненого Поэта, но увидел там такие разбойничьи лица и такую сволочь, что предупреждал отца своего не ездить туда. Разговор Бартенева с Идалией не состоялся. Ей было достаточно, что я печатал о Пушкине, чтобы не желать моего знакомства. Она ненавидела Пушкина. Нрава она резкого, или что французы называют acariâtre (сварливая, упрямая. — С. Б.). Муж её некогда служил в кавалергардах. Это был наглец. Во время Польского похода 1831 года он живился за счёт графа Д. Н. Шереметева и даже завладел его вещами и самою походною палаткой. Приятелем ему был кавалергард, убийца Пушкина.[185] (Подч. мною. — С. Б.)

И вот Трубецкой начал вспоминать… А присутствовавшие на встрече журналисты и литераторы остались в шоке от услышанного. Стенографическую запись рассказа князя не сразу решились опубликовать. Позднее В. И. Бильбасов издал её маленькой брошюркой — в 8-ю долю листа — и всего в 10 экземплярах. И только в 1901 году он напечатал рассказ Трубецкого в февральском номере «Русской старины».

Никого не пощадил злоречивый князь — ни красавицу Натали (набитая дура, непроходимо глупа), ни своего «друга» Дантеса, ни его — то ли дядю, то ли отца — Геккерена, ни Пушкина. Но всё же симпатии князя явно были на стороне француза: Он был отличный товарищ и образцовый офицер. И за ним водились шалости, но совершенно невинные и свойственные молодёжи, кроме одной

Артист Художественного театра Л. М. Леонидов спустя много лет припомнил запечатлевшуюся с детства картинку: ежедневно между четырьмя и шестью часами вечера на одесском Николаевском бульваре появлялись три странных, словно материализованных из давно минувшей эпохи призрака — худощавая властная старуха, шагавшая твёрдо, с по-мужски заложенными за спиной руками, важный, высокомерный подслеповатый старик и семенивший рядом сухонький и суетливый «захудалый генерал» с лицом старого фата. Изъяснялись они только по-французски, часто спорили — останавливались, в запале что-то доказывали друг другу и вновь продолжали свой вечерний моцион. Эти три комические фигуры были известными недругами Пушкина — Идалия Полетика, граф Александр Григорьевич Строганов и князь Трубецкой. Сколько было ими переговорено за эти долгие годы! Судачили они и о пресловутом треугольнике, вернее пятиугольнике: Дантес — Пушкины — Александрина и Екатерина Гончаровы.

И вот теперь один из них, князь Александр Васильевич, вдруг решился заговорить. Трубецкой излагал обмусоленную вместе с Идалией версию дуэли: Не так давно в Одессе умерла Полетика, с которой я часто вспоминал этот эпизод, и он совершенно свеж в моей памяти. Немудрено, что нелюбовь Полетики к Пушкину передалась и ему: Надо признаться, при всём уважении к высокому таланту Пушкина, это был характер невыносимый. Он всё как будто боялся, что его мало уважают, недостаточно почёта оказывают; мы, конечно, боготворили его музу, а он считал, что мы мало перед ним преклоняемся.[186]

Вероятно, в последние годы князь рассорился с Полетикой. Во всяком случае, явно не поддерживал с ней отношения, потому ошибочно и сообщил о её смерти. А упрямая старуха пережила его на полтора года — она скончалась 28 ноября 1890 года. Фальшивое сведение о её кончине и развязало князю язык — прежде держал его за зубами в страхе перед деспотичной Идалией.

Повествование престарелого князя Александра не следует сбрасывать со счетов, как это делает большинство пушкинистов. Ошибки в изложении последовательности фактов можно объяснить и старческой забывчивостью, и беспечным и рассеянным образом жизни молодого, тогда 24-летнего кавалергарда. Но большинство изложенных им фактов уже подтверждено многими публикациями.

Аргументы П. Е. Щёголева:Несомненно, память князя Трубецкого многое исказила в былой действительности, да и трудно требовать точной передачи, точных дат от глубокого старика, рассказывающего о событиях через 50 лет после их свершения. Но ведь старик вспоминал о самом дорогом ему времени, о своей молодости, когда ему было 24 года и когда из поручиков Кавалергардского полка он был произведён в штаб-ротмистры. Можно забыть отдельные факты, эпизоды молодости, но нельзя забыть общего содержания, основного тона впечатлений молодости, нельзя забыть чувства жизни в эти годы в его характерных особенностях. <…>Мы верим князю Трубецкому в том, что Дантес действительно рассказывал ему о ходе своего флирта с Н. Н. Пушкиной и что он, Трубецкой, был свидетелем некоторых моментов этого флирта[187].

Прежде всего, в рассказе князя Трубецкого не следует пренебрегать эпизодом о встречах Дантеса с Натали на даче Пушкиных на Каменном острове летом 1836 г. Как уже отмечалось выше, Кавалергардский полк в начале августа после окончания летних манёвров расквартировался в Новой деревне. С балкона пушкинской дачи открывался чудесный вид на Елагин остров, на просторы Большой Невки с белыми парусами лодок и сады Новой деревни на противоположном берегу, — писал пушкинист М. И. Яшин. Он досконально изучил местоположение загородного дома действительного статского советника, члена Почтового совета Ф. И. Доливо-Добровольского, у которого в то лето снимали дачу Пушкины. Оба берега Большой Невки соединял Каменноостровский мост, вплотную к нему прилегал знаменитый Строгановский сад с летним особняком Г. А. Строганова, а в двух шагах от него — дом Пушкиных. Поэт часто беседовал со старым графом прямо с балкона дачи. Дантесу стоило только переехать мост, чтобы сразу же попасть к Пушкиным. Нередко кавалергард совершал верховые прогулки вместе с Натали и Екатериной Гончаровой. Об этом сохранилось воспоминание современника — В. В. Ленца, гостившего на даче графов Виельгорских: После обеда доложили, что две дамы, приехавшие верхами, желают поговорить с графами. «Знаю,весело сказал Виельгорский,они мне обещали заехать»и вышел со мной на балкон. На высоком коне, который не мог стоять на месте и нетерпеливо рыл копытом землю, грациозно покачивалась несравненная красавица, жена Пушкина; с нею были её сестра и Дантес. Граф усердно приглашал их войти. «Некогда!»был ответ. Прекрасная женщина хлестнула по лошади, и маленькая кавалькада галопом скрылась за берёзами аллеи. Это было словно какое-то идеальное видение![188]

О летних рандеву рассказывает и пушкинистка Стелла Абрамович: Поручик Геккерн получил возможность встречаться с женой поэта гораздо чаще, чем в городе. Пользуясь свободой дачных нравов, он виделся с нею не только на вечерах, но и днём, во время прогулок. Дантес бывал с визитами на даче у Пушкиных.[189]

О том же свидетельство кн. Трубецкого: В то время Новая деревня была модным местом. Мы стояли в избах, эскадронные учения производили на той же земле, где теперь дачки и садики 1-й и 2-й линии Новой деревни. Всё высшее общество располагалось на дачах поблизости, преимущественно на Чёрной речке. Там жил и Пушкин (ошибка князя — ранее Пушкины действительно снимали дачу на Чёрной речке, но в 1836 г. — на Каменном острове. — С. Б.). Дантес часто посещал Пушкиных. Он ухаживал за Наташей, как и за всеми красавицами (а она была красавица), но вовсе не особенно «приударял», как мы тогда выражались, за нею. Частые записочки, приносимые Лизой (горничной Пушкиных), ничего не значили; в наше время это было в обычае. <…> Нередко, возвращаясь из города к обеду, Пушкин и заставал у себя на даче Дантеса. Так было и в конце лета 36-го года. Дантес засиделся у Наташи; приезжает Пушкин, входит в гостиную, видит Дантеса рядом с женой и, не говоря ни слова, ни даже обычного «bonjour», выходит из комнаты; через минуту он является вновь, целует жену, говоря ей, что пора обедать, что он проголодался, здоровается с Дантесом и выходит из комнаты. «Ну, пора, Дантес, уходите, мне надо идти в столовую»,сказала Наташа. Они поцеловались, и Дантес вышел. В передней он столкнулся с Пушкиным, который пристально посмотрел на него, язвительно улыбнулся и, не сказав ни слова, кивнул головой и вошёл в ту же дверь, из которой только что вышел Дантес.[190]

Прежде чем продолжать дальше рассказ Трубецкого, внесу некоторые пояснения. Дантес и князь Александр проживали в то лето 1836 г. вместе в одной избе. Жорж, как водилось тогда между легкомысленной, беспечной молодёжью, сообщал ему о своих любовных похождениях, вернее, о своих победах над женскими сердцами. Они давно уже были друг с другом накоротке. Об их тесной дружбе свидетельствуют и отрывки из дневника императрицы Александры Фёдоровны и её писем к графине Софии Бобринской, опубликованные Эммой Герштейн. По словам Трубецкого, сам император Николай представил кавалергардам статного красавца Дантеса. При этом просил любить и жаловать новичка. Императрица же взяла Дантеса под своё покровительство, из личных средств доплачивала определённую сумму к скромному вознаграждению бедного корнета. Впрочем, из опубликованной в книге П. Е. Щёголева переписки барона Дантеса-отца с Геккереном явствует — вечно прибеднявшийся сынок был отнюдь не таким бедным. Отец обязался оплатить ему экипировку и высылать ежемесячно по 200 франков, что составит 100 луидоров или 2400 франков в год; вместе с жалованьем, при условии бережливости, этого ему должно хватить, ибо это составляет тройную сумму против того, что он получал бы, служа во Франции[191]. (Подч. мною. — С. Б.) Дантес часто, не без желания Александры Фёдоровны, оказывался среди кавалергардов, несущих дежурство во дворце при особе её величества. Из письма Дантеса к Геккерену: Всякий раз, как приглашали из полка трёх офицеров, я оказывался в их числе. Скромный по титулу и званию иностранец был в числе званых гостей на придворных балах. На одном маскараде он даже танцевал с костюмированной императрицей. И с присущей ему фамильярностью в обращении с дамами сказал царице: «Здравствуй, моя дорогуша». На балу у Фикельмонов не сводил с неё глаз. Тридцатисемилетнюю императрицу тешило внимание молодого красавчика. Эти вольности кавалергарда документированы её записочками к Бобринской. Дантес, бесспорно, был из породы мужчин с сильно развитым мужским инстинктом. В этом была главная притягательная сила его обаяния. Оно безотказно действовало на женщин. На императрицу тоже. И он начинает ловко подыгрывать ей в её слабости. Ибо от этого зависело и его жалованье, и его карьера. Императрица по-прежнему ко мне добра, — отчитывается он Геккерену. И уже в начале 1836 года он получает звание поручика в нарушение элементарной воинской табели о рангах.

Фаворит императрицы

Как оказалось, много их было, платонических и неплатонических обожателей императрицы, жадною толпой стоящих у трона… на ловле счастья и чинов. Это, прежде всего, её подопечные кавалергарды — капитан Адольф Бетанкур, поручик, а позднее штаб-ротмистр князь Александр Куракин, поручик, а с 1836 г. штаб-ротмистр Григорий Скарятин, штаб-ротмистр князь Александр Трубецкой. Они жадно ловили взгляды императрицы, оспаривали друг у друга право на руках нести своего шефа в гору после спуска на санках — чтоб я не утомлялась. Шеф Кавалергардского полка жуть как любила саночные катания. Запись в её дневнике: …сейчас же салазки, даже солнце напоследок выглянуло… играли в снежки… тирольские песни.

В 1835 году императрица из всей этой своры особенно выделяла А. Трубецкого. Её увлечение им переходило границы элементарных приличий даже для обыкновенной светской дамы, а для императрицы всея Руси её поведение было просто шокирующим. В конце октября 1836 г. она приезжает на завтрак в дом генерал-адъютанта Василия Сергеевича Трубецкого, отца «Бархата», на пироги, которыми князь славился на весь Петербург. Пироги у дяди удались. Он был так рад, видя меня у себя, угощая меня.<…>Остальная часть семьи тоже казалась довольной. Тётя играла на фортепьяно серьёзные пьесы. Бархат попросил вальс, и я сделала один тур, с кем вы думали?совсем не с сыном, а с Père la Rose, — сообщает императрица Бобринской в письме от 26 октября. Затем она ненадолго отлучилась во дворец, «откушала» с семьёй и императором чай — этот строго установленный ритуал никогда не нарушался, переоделась в соответствующее платье и тюрбан — по моде времени. Вечером того же дня — вновь к Трубецким на танцы. Во время вальса с сыном «отца-розы» произошёл курьез — молодой кавалергард до того закружил царицу, что, к стыду своему, она потеряла подложку. Да простит читатель мне эту подробность, о которой Александра Фёдоровна не преминула упомянуть своей задушевной подруге, — поистине поразительная откровенность первой дамы России!

У этой ветви Трубецких, потомков Гедеминовичей, к началу XIX века остались только слава древнейшего рода да княжеская спесь. Кроме Александра, в семье было ещё десять детей, и почти никакого состояния. Чтобы обеспечить будущее своим отпрыскам, родители не гнушались никакими средствами, и прежде всего, беззастенчивым домогательством фаворитизма. Как видим, вся семья деятельно принимала участие в обольщении императрицы: отец угощал пирогами, мать играла на фортепьянах, сын изображал страстного влюблённого. Как не вспомнить слова Грибоедова: Упал он больно, встал здорово. Синяки, шишки — на теле, на достоинстве — все не в счёт, если они принесут Александру повышение в чинах, доходную службу его братьям, выгодные браки, составляемые с помощью монархов.

Но фортуна изменила Трубецким — молодых князей погубило врождённое легкомыслие. Дальнейшая судьба князя Александра и его младшего брата Сергея была весьма жалкой. Сергей после нескольких попыток составить себе выгодную партию был наконец обручён с Екатериной Мусиной-Пушкиной. Но вдруг совершает странный поступок — похищает жену почётного гражданина Жадимировского и бежит с ней на Кавказ. Царь, имевший зуб на всю семейку Трубецких, лично распорядился заловить негодника. Полиция на сей раз проявила расторопность и схватила беглеца в Тифлисе. Он был доставлен в Петербург, посажен в Алексеевский равелин, судим, а затем лишён чинов, ордена Анны 4-й степени с надписью «За храбрость», дворянского и княжеского достоинства, отправлен рядовым в Петрозаводский гарнизонный батальон под строжайший надзор, на ответственность батальонного командира.

Карьера же Александра Васильевича рухнула в 1842 году. Вскоре после гибели Пушкина князя нелепо обвинили в причастности к государственному заговору. Слух пустил озлобленный изгнанный из России Геккерен. Талант прирождённого интригана расцвёл за границей. Нужно было спасать карьеру Дантеса — и он решил придать всей этой истории политическую окраску. Отголосок его деятельности в письме М. Г. Франш-Денери к герцогу де Блака (Берлин, 28 февраля 1837 г.): Я имел честь сообщить Вам недавно о несчастной дуэли между г. Дантесом и поэтом Пушкиным; последний находился во главе русской молодёжи и возбуждал её к революционному движению, которое ощущается повсюду, с одного конца земли до другого[192]. Как перекати-поле покатился слух по Европе, обрастая фантастическими подробностями. Во Флоренции уже определённо называли имена участников этой готовящей в России переворот кучки молодых людей. Пребывавший там дипломат граф Василий Фёдорович Орлов привёз эту новость в Россию — ересь зародилась в Кавалергардском полку! Вновь кавалергарды! В 1825 году более двадцати офицеров из этого самого аристократического полка приняли участие в декабристском восстании. Бенкендорф немедленно рапортовал царю. Царь распорядился: установить надзор! Бенкендорф — в благодарность или наказание за донесение — ввёл Орлова в свиту императрицы. Чтоб следил за кавалергардами и особенно за Трубецким. Поначалу царица-нимфоманка воспринимала подсадную утку как своего очередного обожателя. Граф Орлов повсюду следовал за ней — принимал участие в прогулках, катаньях с горок, в интимных вечеринках. Но кавалергарды рьяно оберегали пригретое местечко, соперника приняли в штыки, устроили против него дружный комплот. Это забавляло императрицу. Она восхищённо описывала эти рыцарские турниры подруге Бобринской. Комплот и был единственным заговором, обнаруженным незадачливым графом.

Политическую неблагонадёжность Трубецкого не удалось доказать. Зато обнаружились другие улики — о его связи с императрицей. Бенкендорф обязан был доложить царю. Самодержец и сам знал об этом, но теперь вынужден был реагировать: жена Цезаря должна быть выше подозрений! Император упрекнул ея величество в неосторожности, легкомыслии, подрывающем её авторитет. Царица огорчилась и обиделась. Да и как ей было не обидеться — сама-то она сквозь пальцы смотрела на шалости своего владыки и даже потворствовала им. И всегда весьма удачно заметала следы его проказ — вовремя составляла выгодные партии его фавориткам. Что дозволено Юпитеру, возбраняется даже кесарю! Императрица затаилась. А София Бобринская мужественно помогала ей в тайных встречах с её Бархатом. Царь недолюбливал графиню за сводничество. Позднее Смирнова-Россет скажет: государь не любил Бобринскую за свадьбу Дубенской (очередной фаворитки Николая, вышедшей замуж за Лагерне{3}). На беду императрицы, осенью 1837 года в Петербург приехала божественная Тальони. И безумный Саша имел неблагоразумие увлечься балериной. Совершенно очевидно, наш герой страдал эдиповым комплексом — он увлекался женщинами, годившимся ему в матери. Тальони была чуть помоложе императрицы, в ту пору ей исполнилось 33 года.

— Бархат у ножек Любаши-цыганки! — возмущалась императрица. Сменить царицу на цыганку! Подобный поступок покоробил даже самого императора. 18 января 1842 года Александра Трубецкого из ротмистров Кавалергардского Ея Императорского Величества полка увольняют по обстоятельствам полковником и с мундиром. Вот уж поистине: Храни нас пуще всех печалей и барский гнев и барская любовь! Князь ходатайствует о разрешении уехать за границу вослед за своей плясуньей. Но в этом ему было отказано. Лишь через десять лет ему удалось получить визу на выезд. Тальони к этому времени вышла замуж за графа де Вуазена. Князь особенно не огорчился и женился на её воспитаннице графине Эде Жильбер де Вуазьен. О дальнейших перипетиях княжеской юдоли любопытствующих отсылаю к книге Семёна Ласкина «Вокруг дуэли», откуда я и почерпнула все эти подробности.

Но всё это произошло позднее, а пока Трубецкие спешат побольше урвать от царских милостей, сыплющихся на фаворита. Бархатные глаза (будем раз навсегда говорить обо всём «бархат», так удобнее) могут рассказать вам о бале… Они словно грустили из-за участи брата, но постоянно останавливались на мне и задерживались возле двери, у которой я провожала общество, чтобы перехватить мой последний взгляд, который между тем был не для него[193].

Дантес был всего лишь способным учеником — оказывается, у своих дружков-кавалергардов он успешно перенял способы обольщения молодящейся царицы. Но вот в упоминавшемся уже выше письме к С. Бобринской неожиданно прорывается недоброжелательность Александры Фёдоровны к новоявленному сыночку Геккерена: она не желает общества этого «новорождённого» для своего Бархата. И опять о том же пишет подружке 15 сентября 1836 г.: Я хочу ещё раз попросить вас предупредить Бархата остерегаться безымянного друга, бесцеремонные манеры которого он начинает перенимать.[194]

Как следует из этих записочек, не только Александр Трубецкой был поверенным в сердечных делах Дантеса, но и Дантес знал слишком много из «тайное тайных» — о связи императрицы с Трубецким. И даже потворствовал товарищу — из чувства солидарности с ним кружил вокруг коттеджа, чтоб перехватить взгляд владычицы или «случайно» столкнуться с ней. Они были крепко повязаны интимными интрижками. Опубликованные Э. Герштейн документы (дневник и письма императрицы к Бобринской) заставляют по-иному взглянуть на личность самого Трубецкого и серьёзнее отнестись к достоверности маразмического рассказа (выражение Ахматовой) князя Трубецкого об отношениях Пушкина к Дантесу. Ведь со времён П. Е. Щёголева ни одним из пушкинистов он не подвергался серьёзному пересмотру.

Дальнейшие показания Трубецкого

Когда Дантес пришёл к себе в избу, он выразил мне своё опасение, что Пушкин затевает что-то недоброе. «Он был сегодня как-то особенно странен», — Дантес рассказал, как он засиделся у Nathalie, как та гнала его несколько раз, опасаясь, что муж опять застанет их, но он всё медлил, и муж действительно застал их вдвоём.

Только-то?

Только, но, право, у Пушкина был какой-то неприятный взгляд, и в передней он даже не простился со мной.

Всё это Дантес рассказал переодеваясь, так как торопился на обед к своему дяде. Едва ушёл Дантес, как денщик докладывает, что пушкинская Лиза принесла ему письмо и, узнав, что барина нет дома, наказала переслать ему письмо, где бы он ни был. На конверте было написано très pressée. С тем же денщиком было отправлено тотчас же письмо к Дантесу.

Спустя час, может быть с небольшим, входит Дантес. Я его не узнал, на нём лица не было. «Что случилось?»«Мои предсказания сбылись. Прочти». Я вынул из конверта с надписью très pressée небольшую записочку, в которой Nathalie извещает Дантеса, что она передала мужу, как Дантес просил руки её сестры Кати, что муж, с своей стороны, тоже согласен на этот брак. Записочка была составлена по-французски, но отличалась от прежних, не только vous вместо tu, но и вообще слогом вовсе не женским и не дамским billet doux (любовная записка).

Что всё это значит?

Ничего не понимаю! Ничьей руки я не просил.

Стали мы обсуждать, советоваться и порешили, что Дантесу следует, прежде всего, не давать démenti (опровержение) словам Наташи до разъяснения казуса.

Рассказ Трубецкого слишком подробен, посему вкратце изложу его дальнейшую суть. На следующий день всё разъяснилось. Оказалось, Пушкин, застав жену вдвоём с Дантесом, удалился, чтоб намазать сажей свои губы, и, вновь войдя в гостиную, поцеловал жену. Он хотел уличить её, и ему это удалось. Столкнувшись с Дантесом в передней, он заметил на его губах сажу и потребовал у жены объяснения. Натали, растерявшись, прибегла к спасительной лжи: поцелуй, дескать, был братским — Дантес сообщил ей о своём чувстве к Екатерине и желании посвататься к ней. Потом она горько пожалеет об этой выдумке — своими руками Натали выпустила злой дух джинна из бутылки! Пушкин решил довести свою шутку до конца и даже, возможно, чтоб наказать шалунов, тут же заставил жену под диктовку написать Дантесу вышеприведённую записку.

История с поцелуем позаимствована из расхожего анекдота того времени о неверной супруге и ревнивом муже. Совершенно невозможно представить, чтобы великий, благородный, гениальный Пушкин решился на такую банальность. Так порешило большинство пушкинистов. И этому эпизоду из рассказа Трубецкого не придавали никакого значения. Всё то же прокрустово ложе! Всё тот же сложившийся за сто шестьдесят лет стереотип какого-то иного, придуманного Поэта. А настоящий Пушкин отличался ребячливостью, любил анекдоты, остроумное слово, шутки, розыгрыши, глядел на жизнь только с весёлой стороны и с необыкновенной ловкостью мог открывать смешное (К. А. Полевой). Даже в самые тяжёлые моменты своей жизни легко переходил от грусти к весёлому — аж кишки видно (как образно сказал К. Брюллов ) — смеху. Однажды он заглянул к своему приятелю И. С. Тимирязеву. Не застал его дома. Слуга сказал, что хозяева скоро вернутся. Пушкин стал дожидаться их в зале с большим камином. Тут он увидел блюдо с орехами. И лукавая мысль озарила лицо. Он забрался в камин и, скорчившись, как обезьяна, стал щёлкать орехи. В таком состоянии застали его Тимирязевы… Он любил подобные проказы. Гнусные «мемуары» Трубецкого, кстати, не щадящие и Дантеса, не стоит принимать всерьёз, но это не значит, что нельзя извлечь из них некоторые бытовые детали, игнорируя эмоциональную окраску, — писал В. В. Кунин, составитель хроники «Последний год жизни Пушкина». Историю с поцелуем и нужно воспринимать как одну из таких комических бытовых деталей. В то время (а это было в августе 1836 г.) Пушкин ещё не придавал серьёзного значения ухаживаньям кавалергарда. Считал его, как выразился Щёголев, неопасным ничтожеством. Да и сам Трубецкой утверждал: Жорж вовсе не особенно «приударял» за ней. Так представлял своё отношение к Натали сам Дантес. Таковым оно и осталось в сознании его дружка Саши. Так же воспринимало в ту пору и общество волокитство царя Петербурга за Пушкиной.

Озорная шутка Пушкина смешала все фигуры на шахматной доске. Дантес растерялся только в первый момент. Его принято считать жизнерадостным, остроумным, обходительным, пылким и даже склонным к безрассудству человеком — любимцем общества и баловнем судьбы. Но лишь немногие знали, что всем своим успехам, сыпавшимся на него будто из рога изобилия благам он был обязан своему чрезмерному практическому чувству действительности (выражение его внука Луи Метмана). И на сей раз оно оказало ему большую услугу. Дантес был хорошим шахматистом. Пушкин неожиданно для него сделал перестановку фигур и объявил ему мат. Дантес поразмыслил и ловко обратил ситуацию в свою пользу. Он умело рассчитал несколько ходов вперёд и так повёл игру, что закончил её шахом для противника. Екатерина оказалась всего лишь пешкой в борьбе за королеву.

Дантес прекрасно понимал, что «желание» жениться на Катрин вовсе не является предложением о браке. На пути к нему много барьеров: одобрение обоих отцов — истинного и приёмного; высочайшее разрешение императрицы — по установленному обычаю оно было необходимо для придворных фрейлин (с декабря 1834-го Екатерина по ходатайству тётушки Е. И. Загряжской стала фрейлиной императорского двора); наконец, нужно ещё и согласие самой невесты. А пока суд да дело, Дантес ухаживает одновременно за двумя сёстрами — за одной притворно, за другой — искренне. И Катрин становится прекрасной ширмой для отношений Дантеса с Натали.

Теперь становится понятнее ошеломившее всё общество в ноябре 1836 г. решение Дантеса жениться на Екатерине Гончаровой. Геккерен не совсем лгал, заявив Жуковскому, что этот вопрос уже давно обсуждался в их семье. Факт действительно имел место. Хотя никто не придавал ему в ту пору (кроме самой Екатерины) серьёзного значения — ни в семье Пушкиных, ни в семье Геккеренов. Для последних он был всего лишь хитрой уловкой. В ноябре голландский посланник «мужественно» взял вину на себя — дескать, не дал согласия на этот брак, потому что невеста была бесприданницей, а Дантес не посмел поступить наперекор батюшке. Жуковский был чрезвычайно удивлён столь неожиданным поворотом дел, но по своей наивности и доброте поверил в искренность Геккерена. Конспективно отметил это обстоятельство в дневнике.

Из всех показаний современников о преддуэльной истории самым правдоподобным должно быть свидетельство Александрины Гончаровой-Фризенгоф — друга и доверенного лица Пушкина, очевидца этих событий. Исследователи не отнеслись с должным вниманием к её сообщению: Пушкин отказал в своём доме Геккерену и кончил тем, что заявил: либо тот женится, либо будут драться (письмо Фризенгофа А. Араповой)[195]. А оно вносит существенную коррективу в историю с женитьбой Дантеса. Не он, движимый высоконравственным чувством, принял решение закабалить себя на всю жизнь… чтобы спасти репутацию любимой женщины. А Поэт принудил его к этому. Он, без сомнения, припомнил Дантесу его намерение жениться на Екатерине. В случае отказа пригрозил дуэлью! Дуэль означала для кавалергарда крах столь блестяще начатой карьеры, гибель или же ссылку. Геккерен не мог допустить этого — помните, в одном из писем возлюбленному Жоржу он писал, что не мог бы пережить, случись с ним беда… Теперь эта парочка была вынуждена пожинать плоды своих деяний. Геккерена не на шутку напугала реакция Пушкина. Для расчётливого интригана она оказалась неожиданной. Он лихорадочно ищет выхода из ими же состряпанной ситуации. Просит отсрочки. Привлекает посредников — Жуковского, Е. Загряжскую. Их усилия не принесли особых результатов. …Бедный отец, силясь отбиться от несчастия, которого одно ожидание сводит его с ума. <…>Не желая быть зрителем или актёром в трагедиия предложил своё посредство. <…> Нынче поутру скажу старому Геккерену, что не могу взять на себя никакого посредства, ибо из разговоров с тобою вчера убедился, что посредство ни к чему не послужит… — из письма Жуковского Пушкину[196]. Пушкин был неумолим. Оставался единственный выход — женитьба. Как чёрные торгаши, Геккерен и Дантес выставляют условия, прикрываясь фразами о достоинстве и чести, — сначала Пушкин должен забрать вызов на дуэль, только после этого будет сделано предложение Екатерине: Я не могу и не должен согласиться на то, чтобы в письме находилась фраза, относящаяся к т-lle Гончаровой: вот мои соображения, и я думаю, что г. Пушкин их поймёт. Об этом можно заключить по той форме, в которой поставлен вопрос в письме.

Жениться или драться — это же выражение употребила Александрина в 1887 году, через 50 лет после события — ещё одно подтверждение, что её воспоминаниям можно доверять. Так как честь моя запрещает мне принимать условия, то эта фраза поставила бы меня в печальную необходимость принять последнее решение. Я ещё настаивал бы на нём, чтобы показать, что такой мотив брака не может найти места в письме, так как я уже предназначил себе сделать это предложение после дуэли, если только судьба будет мне благоприятна. Необходимо, следовательно, определённо констатировать, что я сделаю предложение т-lle Екатерине не из соображений сатисфакции или улаживания дела, а только потому, что она мне нравится, что таково моё желание и что это решено единственно моей волей.[197] Пушкин в презрительном снисхождении уступает. Он добился своего — противник униженно капитулировал. С сыном уже покончено, — скажет он позже В. Соллогубу. Но свой отказ выражает изысканно-галантными словами. За этой галантностью убийственная издёвка: …прошу теперь господ свидетелей этого дела соблаговолить считать этот вызов как бы не имевшим места, узнав из толков в обществе, что г-н Жорж Геккерен решил объявить о своём намерении жениться на мадемуазель Гончаровой после дуэли (никто из посторонних так и не узнал, что Пушкин принудил его к этому; сберегая Дантесу убийственное унижение, не его щадил — честь жены спасал! — перед этим величием духа можно только склониться в немом восхищении! — С. Б.). У меня нет никаких оснований приписывать его решение соображениям, недостойным благородного человека. (Подч. мною. — С. Б.)[198] Перед вынужденными участниками истории — секундантами В. Соллогубом и д’Аршиаком — куртуазия. Виновникам — беспощадную правду: …я заставил вашего сына играть роль столь потешную и жалкую, что моя жена, удивлённая такой пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в отвращении самом спокойном и вполне заслуженном[199]. Склочному обществу — загадку: Никогда ещё с тех пор, как стоит свет, не подымалось такого шума, от которого содрогается воздух во всех петербургских гостиных. Геккерен-Дантес женится! Вот событие, которое поглощает всех и будоражит стоустую молву. Да, он женится, и мадам де Севинье обрушила бы на него целый поток эпитетов, каким она удостоила некогда громкой памяти [Лемюзо]! Да, это решённый брак сегодня, какой навряд ли состоится завтра. Он женится на старшей Гончаровой, некрасивой, чёрной и бедной сестре белолицей, поэтичной красавицы, жены Пушкина, — писала Софья Бобринская мужу 25 ноября 1836 г. О том же — спустя три дня С. Н. Карамзина в письме к брату Андрею: Я …танцевала …мазурку с Соллогубом, у которого в этот день темой разговора со мной была история о неистовствах Пушкина и о внезапной любви Дантеса к своей невесте. Ещё одно свидетельство, что Пушкин оставил Соллогуба в неведении относительно истинных причин этого странного сватовства. По легкомыслию молодости и он был подвержен недугу светского общества — сплетням. Но интуиция подсказывала, что он вовлечён в какую-то непонятную ему игру. И однажды, отведя в сторону жениха — Дантеса, спросил его напрямую, что он за человек. Я человек честный и надеюсь это скоро доказать, — ответствовал кавалергард. Цепкая память Соллогуба фиксировала детали событий, но тогда он не в силах был разобраться в них — прозрение пришло лишь спустя много лет. И он с горечью был вынужден признать: Мне пришлось быть и свидетелем и актёром драмы, окончившейся смертью великого Пушкина[200]

Итак, замужество было решено, — слова из письма Г. Фризенгофа А. Араповой. — Слава Богу, кажется, всё кончено. Е. И. Загряжская В. А. Жуковскому 17 ноября 1836 г.: Жених и почтенный его батюшка были у меня с предложением. К большому счастию, за четверть часа пред ними приехал из Москвы старший Гончаров и он объявил им родительское согласие, итак, все концы в воду. Сегодня жених подаёт просьбу по форме о позволении женитьбы и завтра от невесты поступит к императрице.

В тот же день Клементий Россет обедал у Пушкина. Много лет спустя Бартенев записал его рассказ: За столом подали Пушкину письмо. Прочитав его, он обратился к старшей своей свояченице Екатерине Николаевне: «Поздравляю, вы невеста: Дантес просит вашей руки». Та бросила салфетку и побежала к себе. Наталья Николаевна за нею. «Каков!»сказал Пушкин Россету про Дантеса.

Всё остальное, весь этот романтический бред: предпочёл безвозвратно себя связать с единственной цельюне компрометировать г-жу Пушкину… закабалить себя на всю жизнь… репутация любимой женщины… высоконравственное чувство… — всё это было придумано Геккеренами позже[201]. Когда единственного знавшего истину человека уже не было в живых. Натали и Александрина были не в счёт. Екатерина — тем более. Они хранили молчание. К тому же Наталья Николаевна с сестрой через полмесяца после смерти Пушкина покинули Петербург. Геккерены могли теперь лгать без зазрения совести.

Русский пасквиль — венская метаморфоза

Вена в ту эпоху была самой легкомысленной столицей. Особенно веселились венцы в период карнавалов — с декабря и до Великого предпасхального поста. Молодое, последнего урожая вино «Heuriger» подогревало кровь. Танцевали до упаду, распевали песенки милого Августина — волынщика, балагура и отчаянного выпивохи, спасшегося от чумы вином и весельем. В честь Августина самые отчаянные шутники награждались дурацкими колпаками и всевозможными смешными титулами. Веселиться так веселиться! Никто не думал обижаться — всё это было данью традиционному умению развлекаться. В последний зимний сезон в австрийской столице придумали новую забаву — отправлять друг другу шутливые дипломы на разные нелепые звания. В декабре 1836 года секундант Дантеса д’Аршиак показал Владимиру Соллогубу несколько образцов такого рода мистификаций. Среди них — печатный экземпляр на звание рогоносца, подобный полученному Пушкиным. Таким образом, гнусный шутник, причинивший ему смерть, — заключил В. Соллогуб, — не выдумал даже своей шутки, он получил образец от какого-то члена дипломатического корпуса и списал. Кто был виновником, осталось тогда ещё тайной непроницаемой[202].

В чопорной и холодной России подобная шутка воспринялась по-иному. И самим адресатом, а впоследствии и обществом. Её инициатору навеки приклеили ярлычок гнусный. Возможно, в иных обстоятельствах обожающий розыгрыши и анекдоты Пушкин отнёсся бы к такой выходке с присущим ему юмором. Надо отдать ему должное — вначале он именно так и реагировал. Впрочем, понимаете, что безыменным письмом я обижаться не могу, — сказал он вручившему ему очередной экземпляр Соллогубу. — Если кто-нибудь сзади плюнет на моё платье, так это дело моего камердинера вычистить платье, а не моё. Но после объяснения с женой, которая, трепеща и дрожа от возмущения, наконец рассказала ему о мерзостях Геккеренов, он расценил невинное с виду послание как злостный пасквиль.

Как уже сказано выше, Соллогуб знал имя его автора. Он уверенно заявил: тогда ещё тайна непроницаемая. Значит, в тот момент, когда были написаны эти слова, тайна для него уже была раскрыта. Но — увы! — он унёс её с собой в могилу. И для нас она по-прежнему остаётся непроницаемой.

В авторстве пасквиля подозревали многих. Как считают, Пушкин был убеждён, что это Геккерены. Современники Поэта судили-рядили и остановились на двух дружках — князе И. С. Гагарине и князе П. В. Долгорукове. Окончательно не оправданы они и до наших дней. Много раз подвергались экспертизе их почерки. Результаты не подтверждали обвинение, но подозрение оставалось.

А между тем в своей исповеди на даче Краевского князь Трубецкой назвал имена «героев» этой истории. По прошествии 50-ти лет он уже не видел необходимости сохранять непроницаемую тайну. Да и сама история всегда воспринималась им не более как озорство. А из озорников в живых остались только проживавший в Одессе девяностодвухлетний брат Полетики — Александр Строганов. Но с ним, как и с самой Идалией, он, вероятно, в последнее время не поддерживал отношения. Трубецкой, очевидно, не знал, что где-то доживал свой восьмой десяток и Пётр Урусов. Для него он давно был мёртв, как было мертво всё, связанное с его далёким и блестящим прошлым. Мёртвые не возмутятся, а и особой вины он за ними не признавал. В то время несколько шалунов из молодёжимежду прочим Урусов, Опочинин, Строганов, мой cousin,стали рассылать анонимные письма по мужьям-рогоносцам. В числе многих получил такое письмо и Пушкин. В другое время он не обратил бы внимания на подобную шутку и, во всяком случае, отнёсся к ней как к шутке, быть может, заклеймил бы её эпиграммой. Но теперь он увидел в этом хороший предлог и воспользовался им по-своему. (Подч. мною. — С. Б.) Пушкинисты никогда не придавали значения этому признанию маразмического князя. А ведь он очень здраво судил о поведении Пушкина. И при этом почти повторил смысл пассажа из письма Пушкина Геккерену от 26 января 1837 г.: Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что пришло время, и воспользовался этим.

Надо заметить, что Трубецкой очень точно подбирает слова — в его трактовке «молодые шалуны» были не сочинителями диплома, а только его распространителями: стали рассылать анонимные письма. Это не оговорка, а скорее уклончивость. Князь дипломатически обходит вопрос об авторе отправленной Пушкину анонимки. Более того, старается убедить слушателей, что она не была специально предназначена Поэту, а вообще мужьям-рогоносцам. И Пушкин в числе многих получил такое письмо. Давайте попробуем поверить Трубецкому. Если рассказ его правдив, то полупризнание князя суживает границы поиска автора пасквиля. Названы отправители письма, автора следует искать среди очень близких этому кругу людей.

Он сам был рогоносцем

Из этих трёх самого пристального внимания заслуживает личность «кузена» — Александра Строганова. Человека, до конца своей жизни смертельно и без видимой причины ненавидевшего Пушкина. По иронии судьбы он сам был в рогоносцах. Поэтому с особым наслаждением решил напакостить Пушкину. Его женой была Наталья Викторовна Кочубей, та самая Наталья, которую считают предметом первой любви Поэта. Долли Фикельмон оставила нам описание её внешности: У Натали Строгановой пикантная физиономия; определённо не будучи красавицей, она, видимо, нравится значительно больше многих других красивых женщин. Капризное выражение лица ей очень идёт. Особенно прекрасны у неё глазав них её главная красота. При этом она весьма остроумна, однако в разговоре не обладает очарованием своей матери. Мадам Кочубеймилая и вместе с тем очень живая. Натали кокетничает с Лобковицем, его холодный и безразличный вид не меняется, даже когда он рядом с ней. Он действительно оригинален.[203] И ещё один штрих, добавленный графиней Фикельмон к её портрету: Император выглядел красивее, чем когда-либо. Ему очень подходит вид завоевателя, и толпа красивых женщин, следующих за ним из залы в залу и ловящих каждый его взгляд, полностью оправдывает этот его вид. Три главные фигуры из этой группы обожательницНатали Строганова, мадам Завадовская и княжна Урусова[204]. Запись сделана после большого бала у французского посла в Петербурге герцога Казимира Мортемара. На нём присутствовала императорская чета и весь двор.

Пассия Пушкина была (или стала?) весьма практичной женщиной. Внимания царя добивалась без зазрения совести — не только из тщеславия красивой женщины, но и возможных выгод, которые сулило благорасположение императора. В этом отношении была достойной дочерью своих родителей — В. П. Кочубея, председателя Государственного совета и Кабинета министров, и Марии Васильевны, урождённой Васильчиковой. Вся эта семейка в дальнейшем разочаровала графиню Фикельмон. Слащавое заискивание придворных перед императорской четой было убийственно и невыносимо. Графиня Кочубей — олицетворение этой низости. Её глаза, поведение, интонация голоса, изречениявсё в ней направлено в сторону, которая определяется движениями Их Величеств. Так что эта женщина, вопреки уму и домашним добродетелям, которые ей приписывают, безвозвратно потеряла моё уважение[205].

Не очень лестно отзывался о графине Строгановой историк С. М. Соловьёв, дававший уроки её детям: С умом и образованием поверхностным, огромными претензиями на то и другое, с полным отсутствием сердца, эгоизм воплощённый, неразборчивость средств, способность унижаться до самых неприличных искательств, когда считалось нужным, и в то же время гордость, властолюбие непомерное,вот графиня Нат. Викт. Строганова. В Петербурге она занимала блистательное положение, умевшая владеть разговором, очень недурная собою, особенно вечером, с огромными связями, как дочь Кочубея, она держала блистательную министерскую гостиную[206].

В феврале 1831 г. граф Александр Строганов, бесспорно не без содействия жены и тестя, был назначен членом правления Царства Польского и управляющим внутренними делами и полицией. Строгановы оставались в Варшаве до 1834 года. Затем граф был назначен в Министерство внутренних дел товарищем министра. Зимой 1833 г. Наталья Викторовна приезжала в Петербург. Об этом записала в дневнике гр. Фикельмон (21 января 1833 г.):

Наталия Строганова, приехавшая из Варшавы проведать родителей, растеряла свою грацию, элегантные манеры и молодость; в замену этому её не покидает дурное настроение. Князь Горчаков ухаживает за ней так, как в былые временаоткрыто и не таясь.

Банальная, но бесспорная истина: красота женщины, подобно цветку, расцветает от внимания. Ухаживание князя благотворно подействовало на Строганову. Уже через несколько дней наблюдательная Фикельмон с удивлением отмечает: К Натали Строгановой, изысканно одетой, в этот день вернулась её прежняя весёлость. Красивая и очаровательная, она была довольна собой, а следовательно, и другими. И ещё об успехах Строгановой в обществе (запись Фикельмон от 14 февраля): Одним из модных в этом карнавальном сезоне мужчин был Пьер Пален; обычно серьёзный и чуждающийся женщин, он был разбужен и наэлектризован видимым предпочтением со стороны Натали Строгановой и лестным вниманием всех нас, женщин, несмотря на его пятидесятилетний возраст и побелевшую голову; но у него такая благородная краcoma, он так похож на старовременных рыцарей, что испытываешь желание отдать ему предпочтение перед всеми другими.

Отсутствие любви уродует личность человека. Великосветская среда довершает её разложение. Могла бы я сказать в оправдание Строгановой. Чтобы устоять этому пагубному влиянию, необходимо обладать и умом, и душой, и духовностью. Всего этого недоставало Наталье Викторовне. И она с увлечением вела пустую и блистательную светскую жизнь. Флирты и романы были как бы необходимым условием для поддержания репутации красивой женщины. Но вместе с тем говорили и о другом — у Натальи Викторовны был не очень счастливый брак. Из дневника Фикельмон узнаем, что и граф Г. А. Строганов не отличался верностью супруге.

Новые сведения о Строгановых натолкнули на мысль — не Наталью Викторовну ли имел в виду Дантес, когда пытался намекнуть Геккерену о имени Натальи Николаевны: …она носит то же имя, что и дама, писавшая тебе в связи с моим делом о своём отчаянии, но чума и голод разорили её деревни. Серена Витале, а за ней В. Старк убеждены, что речь шла о московской тётке Дантеса — гр. Шарлотте (Елизавете Фёдоровне) Мусиной-Пушкиной[207]. А между тем запись (14 декабря 1833 г.) в дневнике Пушкина заставляет предположить другой вариант: Кочубей и Нессельроде получили по 200 000 на прокормление своих голодных крестьян. Эти четыреста тоже останутся в их карманах.[208] Неурожайный 1833 год и предшествовавшая ему холера 1831—1832 годов действительно разорили украинские деревни обоих графов. Представим, что у Кочубей-Строгановой решил одолжиться Геккерен для своего приёмного сыночка. Почему именно к ней обратился барон? Вполне возможно, что у неё была связь с Дантесом. Как со многими другими до и после него.

В 1836 г. Строганова во власти нового чувства.

Но вот, не угодно ли, приезжает графиня Строганова, ставшая с некоторых пор посетительницей нашего дома; она входит, блестящая, красивая, в каком-то дьявольском платье, с дьявольским шарфом и множеством других штук, также дьявольски сверкающих, — сообщала Софья Николаевна Карамзина брату Андрею[209]. В салон Карамзиных графиню влекла не любовь к просвещённым беседам, а к двадцатилетнему Александру Карамзину. Выпускник Дерптского университета недавно появился в Петербурге. Был определён прапорщиком в лейб-гвардии Конную артиллерию. Умный, с красивым одухотворённым лицом, блестящий собеседник, поэт, литератор стал объектом страсти женщины бальзаковского возраста — Строганова была старше Александра на 15 лет. Софья Николаевна продолжала информировать брата о развитии этого флирта.

Оснований для моего предположения предостаточно. Наталья Викторовна, как убеждает всё вышесказанное о ней, была женщиной тщеславной. Украсить свой послужной список самым модным кавалером — царём Петербурга Дантесом — было для опытной кокетки вопросом престижа. Роман с ним мог иметь место после возвращения Строгановых из Польши в конце 1834 года. Этот период как раз был началом блестящего восхождения Жоржа. Связь продолжалась, по-видимому, недолго. Но тем не менее позволяла барону обратиться к Наталье Викторовне с деликатной просьбой о деньгах. К осени 1836 г. её сердце временно оказалось свободным. В августе она вернулась в Петербург после летнего вояжа. На эту пору и приходится её увлечение Александром Карамзиным — о чём говорит София Карамзина в письме брату 31 августа… Я пока не включила Строганову в составленный мной список кандидаток в «супруги» Дантеса — не располагаю необходимыми сведениями. Не известна точная дата смерти её сына Сергея. В «Истории родов русского дворянства» указано — умер в юности в тридцатых годах.

Наталья Викторовна Кочубей вышла замуж за Строганова в двадцать лет. Вероятно, не без давления отца, весьма озабоченного, что дочка засиделась в девицах. Быв уже на 19-м году, время помышлять о замужестве, но беда, что и женихов не так легко отыскать можно.<…>Вероятно, что когда буду иметь счастье выдать дочь мою замуж, то паки поеду скитаться по белу свету, — писал В. П. Кочубей своему другу М. М. Сперанскому 22 апреля 1819 года. Кочубей сетовал на отсутствие достойных женихов — не мог же отдать свою дочь за какого-нибудь проходимца один из богатейших помещиков России, ближайший советник императора Александра I. Вскоре его выбор остановился на среднем сыне барона (а с 1826 г. — графа) Григория Александровича Строганова — Александре. Молодой человек был весьма достойной партией для любимого чада — из старого, славного и очень богатого рода «именитых людей», обласканных многими русскими царями. В благодарность за оказанную Григорием Строгановым материальную помощь во время Северной войны Пётр I даровал Строгановым баронское достоинство и приумножил их богатство новыми уральскими владениями. Только в пермских уделах у них насчитывалось 44 663 крепостных «налицо», да ещё 33 235 человек в бегах и в мире скитающихся. Но решающую роль в выборе Кочубея сыграло родство Александра с графом Павлом Александровичем Строгановым, одним из членов славного триумвирата — Комитета общественной безопасности, в который входил и сам Кочубей. К тому же племянник известного графа был весьма недурён собой — холодные голубые глаза, правильные черты, красиво очерченный рот, тёмно-русые волосы. Богатый, холёный барин, наверное, ловкий танцор и покоритель дамских сердец… но и только! — сказал о нём И. С. Зильберштейн. Илья Самойлович обнаружил в Париже в собрании А. А. Попова два акварельных портрета работы П. Ф. Соколова — А. Г. Строганова и Идалии Полетики (ныне находятся в Государственном музее А. С. Пушкина в Москве). Они воспроизведены в его книге «Парижские находки. Эпоха Пушкина». На этих портретах брат и его сводная сестра похожи друг на друга — особенно голубым, пустым взором, — хотя и рождены от разных матерей — Александр от княгини Анны Сергеевны Строгановой, в девичестве Трубецкой, Полетика от португальской графини д’Эга.

Александр Григорьевич не был неучем — он получил образование в корпусе инженеров путей сообщения. По окончании учёбы поступил в лейб-гвардии артиллерийскую бригаду. Прошёл Отечественную войну, сражался под Дрезденом, Кульмом, Лейпцигом, участвовал во взятии Парижа. Одним словом — овеянный романтической славой герой. Вполне возможно, Наталья Кочубей вначале была увлечена им.

Женщинам он действительно нравился. Внешний лоск заслонял его духовное убожество. Даже такой проницательный человек, как Долли Фикельмон, не сумела его понять. Они познакомились на одном из маскарадов в феврале 1830 г. Он явно ожидал кого-то и решил, что я и есть эта особа. С этого момента он предавался удовольствию разговаривать с маской, думая, что наконец-то открыл её. Это продолжалось весь вечер, и он вообще так и не догадался, с кем имел дело. Через несколько дней ещё одна запись о нём: С тех пор, как начались маскарады, не могу его видеть без смеха. Разговор с ним меня забавляет. Не знаю, понял ли он, что это была я, но по крайней мере не прикидывается, что понял. А через полтора месяца Долли уже преисполнена к нему дружескими чувствами: Александр Строганов также один из моих любимцев. Мы с ним познакомились на маскараде, и, хотя он не хочет признаться, что узнал меня, с тех пор находит меня достойной его внимания.

Весной 1832 г. вместе с Нессельроде Строганов приехал по делам в Петербург из Варшавы. Фикельмон встречалась с ним в обществе, приглашала к себе в салон. Всегда испытываю удовольствие при встрече с ним. Он поистине изысканный мужчина. Вернулся из Варшавы, но ненадолго. Вновь возвращается туда, так как скоро был назначен начальником отдела внутренних дел. Это настоящее счастье для бедной Польши. — Запись 13 апреля 1832 г. Через месяц с небольшим (21 мая) Фикельмон зафиксировала отъезд Нессельроде и Строганова: Я очень огорчена этим.

В оценке светской дамы граф представляется весьма симпатичной личностью. Очень метко подметил И. С. Зильберштейн: покоритель дамских сердец. Видимо, и Долли не устояла перед его «изысканностью». Я склонна больше верить мнению другого человека, видевшего графа без светской маски, — историка Сергея Михайловича Соловьёва. Его приводит И. С. Зильберштсйн в своём очерке «Муж пушкинской Татьяны»[210]: Люди, хорошо знавшие Строганова, единодушно называют его человеком недалёким и бесталанным. С тяжёлым сердцем вспоминал о нём историк С. М. Соловьёв, который в течение двух лет был воспитателем одного из его сыновей: «Александр Григорьевич Строганов<…>служил страшным примером, какие люди в России в царствование Николая I могли достигать высших ступеней служебной лестницы.<…>Имея ум чрезвычайно поверхностный, Александр мечтал, что обладает способностями государственного человека, и не знал границ своей умственной дерзости; с важностью выкладывал какую-нибудь нелепую мысль и старался ею озадачить, упорно поддерживая и обстраивая другими подобными же нелепостями. При этом ни малейшего благородства, деликатности».[211]

Для Герцена Строганов был олицетворением российского беззакония, самоуправства, крепостничества в его самом безобразном проявлении. Девять материалов посвятил он «сатрапу» на страницах «Колокола»! Ещё одна цитата из очерка И. С. Зильберштейна:

В другой заметке Герцен блестяще описал беседу Строганова с депутацией поселенцев, пришедших жаловаться на страшные притеснения земской полиции: «Все их справедливые рассказы о противозаконных действиях полиции Строганов выслушал, не проронив ни слова; все просьбы их о защите не вызывали ни единого слова, граф молчал. <…> [Поселенцы] вышли из себя, и один из них воскликнул:

Что же, ваше сиятельство! Скажите нам, что делать? Они, пожалуй, и вешать нас начнут! Что же нам тогда делать, наконец?

Висеть!отвечал Строганов и проследовал во внутренние апартаменты».[212]

С. М. Соловьёв полагал, что губернаторство, неограниченная власть губернского главы, раболепство русских местных чиновников развратили его. А ведь это — страшное искушение и для порядочного человека, словно в оправдание Строганова замечает историк. Да, горькая правда — власть всегда рождала на Руси самодуров. Особенно при недостатке ума и душевности. А Строганов определённо был неумён. Однажды министр финансов Е. Ф. Канкрин открыто заявил ему об этом.

Вот таким человеком оказался муж женщины, воспетой Поэтом в юности. Чьи черты находят в Татьяне Лариной. К которой до конца жизни Пушкин был полон застенчивой робкой нежности — она одно из его «отношений, и притом рабское» (слова С. Н. Карамзиной). В защиту Долли Фикельмон хочу добавить следующее. Со временем, чаще общаясь со Строгановым, она должна была разочароваться в нём. Во всяком случае, после возвращения в 1834 г. А. Г. Строганова в Петербург — о нём более ни слова в дневнике графини Фикельмон.

Говорят, Н. В. Строганова защищала Пушкина после его смерти с большим жаром. Но вот вопрос — искренне ли была она? Может, прикидывалась? Сомнение порождает её возможная связь с Дантесом… Но о Строганове даже этого не скажешь — его ненависть к Поэту была неприкрытой и лютой. Вряд ли её можно объяснить одной лишь солидарностью с оскорблённой сестрой Полетикой. Скорее всего для неё у генерал-адъютанта были личные мотивы. Его нельзя назвать и близким другом Дантеса. Слишком высоко стоял он на иерархической лестнице. Своей карьере он был обязан отцу, жене, тестю и братьям Валентину — фавориту императрицы — и Сергею, после смерти Валентина в 1833 г. сменившего его в этой роли. Всем, только не своим личным заслугам!

Граф Сергей Григорьевич в отличие от Александра был умнейшим и просвещённейшим человеком своего времени. С 1835 по 1847 г. он занимал пост попечителя московского учебного округа. И эти годы стали блестящей эпохой для Московского университета. Он был председателем Московского общества истории и древностей российских. Под его руководством издана уникальная книга в нескольких томах — «Древности Российского государства». Сам он был автором замечательного труда «Дмитриевский собор во Владимире-на-Клязьме». В 1859 г. основал археологическую комиссию, до конца жизни оставаясь её председателем. Предпринял раскопки на черноморском побережье. Собрал богатейшую коллекцию русских монет… В 1839 г. А. Г. Строганов стал министром внутренних дел, в 1849 г. — членом Государственного совета. Был даже в 1854 г. военным губернатором Петербурга. Но продержался на этом посту лишь один год. А затем Николай I отвратил от него лицо и отослал его подальше от глаз своих — генерал-губернатором новороссийским и бессарабским.

И вновь задаю вопрос: что же сделало Строганова ярым врагом Пушкина? Не он ли переписывал пасквиль и с помощью дружков, по утверждению Александра Трубецкого, рассылал его экземпляры определённым адресатам? Не чувство ли вины за содеянное злодеяние усугубило его ненависть к рифмоплёту, как презрительно называл он Поэта? Злорадное любопытство заставило его приехать в дом к умирающему Пушкину. Весь город, дамы, дипломаты, авторы, знакомые и незнакомые наполняют комнаты, справляются об умирающем. Сени наполнены не смеющими взойти далее[213]. Он увидал там столпотворение народа, скорбные лица, услышал рокот возмущения иностранцем, осмелившимся поднять руку на любимого Поэта. Но всё это в кривом от злобы зеркале его души отразилось совсем иной картиной — скоплением сволочи, разбойничьими лицами. Полученная в Польше полицейская муштровка заставила его немедленно доложить Бенкендорфу о назревающем бунте. А батюшке своему, как известно, дежурившему в это время у шефа тайной полиции, посоветовал не ездить туда — на квартиру Поэта. Бенкендорф моментально распорядился окружить жандармами дом скорби.

Вина угнетала совесть Строганова — не могла не угнетать. Даже самые отъявленные негодяи не застрахованы от её бремени. Но в этой чёрной душе не могло поселиться раскаяние — бремя рождало в ней ещё большее озлобление. Необходимо вот ещё что отметить — ни один из предполагаемых авторов анонимного письма — ни Пётр Долгоруков, ни Иван Гагарин — не питали к Пушкину ненависти. И этот факт говорит сам за себя. В «Памфлетах эмигранта» князь Пётр Владимирович называет его знаменитым Пушкиным, нашим знаменитым поэтом. В сентябрьском номере «Современника» за 1863 г. он выступил с опровержением: Это клевета и только: клевета и на Гагарина, и на меня, Гагарин не мог признаться в том, чего никогда не бывало, и он никогда не говорил подобной вещи, потому что Гагарин человек честный и благородный и лгать не будет. Мы с ним соединены с самого детства узами теснейшей дружбы, неоднократно беседовали о катастрофе, положившей столь преждевременный конец поприщу нашего великого поэта, и всегда сожалели, что не могли узнать имён лиц, писавших подметные письма (подч. мною. — С. Б.).

Князь Иван Гагарин в 1843 г. покинул Россию, принял католичество и поступил в новициат ордена иезуитов, в Ахсоланскую обитель. А затем стал священником общества Иисусова. Человеку, посвятившему себя искреннему и добровольному служению Богу, думаю, следует верить. В его заявлении, опубликованном «Русским архивом» в 1865 г., есть такие слова: В этом тёмном деле, мне кажется, прямых доказательств быть не может. Остаётся только честному человеку дать своё честное слово. Поэтому я торжественно утверждаю и объявляю, что я этих писем не писал.<…> С Пушкиным я был в хороших отношениях; я высоко ценил его гениальный талант и никакой причины вражды к нему не имел.[214]

Давайте представим, следуя логике характера А. Г. Строганова, как бы он отреагировал на подобное обвинение. Думаю, что, как и князь Трубецкой, не стал отпираться и ответил бы в том же духе: это была всего лишь невинная шутка!

Если убрать из диплома зловещий умысел, какой преследовали его инициаторы, он в самом деле выглядел шуткой. Ведь А. Г. Строганов сам был рогоносцем. Это ни для кого не было тайной. Взявшись за исполнение идеи, он добровольно включал и себя в число «кавалеров первой степени, командоров и кавалеров светлейшего ордена рогоносцев». И следовательно, ему нельзя отказать в великолепном чувстве юмора.

А Пушкин, по его мнению, им не обладал. И в заключение Строганов мог добавить: не наша вина, а его беда, что, ослеплённый ревностью, он не понял розыгрыша. Где здесь бесчестие, смываемое только кровью? Он был шельмой, кинжальщиком. Вот уж поистине, за что боролся, на то и напоролся! А про себя, возможно бы, добавил: «Собакесобачья смерть!» Всё это вполне соответствовало натуре гоголевского губернатора.

Приговор «тройки»

И всё-таки я не утверждаю, что Строганов был инспиратором пасквиля. Исполнителем — да! Но по чьей идее?

Подошло время вспомнить о женщине, бывшей в связи с Дантесом. Пока не будем выяснять её имя. И вослед Дантесу называем её просто «Супругой». В ноябре 1835 года Жорж порывает с ней. До приезда Геккерена в мае 1836 г., вероятно, перебивается случайными связями. Папаша утешает, успокаивает сыночка. И он начинает подыскивать себе в салонах Петербурга кандидатку на роль невесты. В августе вновь возобновляет волокитство за Натали. Но одновременно ведёт атаку и на других фронтах — княжна Барятинская, Екатерина Гончарова. Хотя мы и приняли версию, что этих двух использовал в качестве ширмы. Не будем исключать и вероятность, что с «Супругой» в силу французского нрава сохранил дружеские отношения. И вполне вероятно, исповедовался ей в своей несчастной любви к Пушкиной. Это тоже было в его стиле — не щадить чувства своих возлюбленных. Во всяком случае так поступал с беззаветно любящим его Геккереном. А теперь попробуем представить предноябрьское поведение Дантеса. Вновь охваченный страстью, усугублённой отказом Натальи Николаевны, он уже не просит, а настойчиво требует от Геккерена выступить в роли сводни. При этом диктует ему способы воздействия на Натали. Точно так же, видимо, поступал и со своей бывшей любовницей. Он умел, подобно кобре, гипнотизировать свои жертвы. И они становились безропотными исполнителями его желаний. Когда избалованному дитяти не дают любимую игрушку, он падает на пол, кричит и дрыгает ножками. Жорж тоже бился в истерике после злополучного свидания с Натали в доме Полетики. Беззаветно преданная «Супруга» возмущённо негодует — как можно отказать прекрасному, бесценному Жоржу, которому свойственно всё, что только может быть доброго и благородного на свете! (Слова Полетики из письма Е. Гончаровой.)

Есть такая редкая порода женщин, и она, вероятно, заслуживает самого искреннего восхищения — увы! — нам, просто смертным, трудно их понять. В этой связи мне вспомнился анекдот из жизни академика Ландау. Великий физик и математик был, что называется, юбочником. Его не менее великая Супруга (она поистине достойна написания с большой буквы!) поощряла эту маленькую слабость Любимого. Как-то раз снаряжала она Льва Давыдовича в очередной амурный поход — пригладила, прихорошила, поправила искривлённый галстук и отправила с богом, пожелав при этом удачи. Через полчаса взлохмаченный, растрёпанный, с вновь съехавшим набок галстуком, разъярённый муж врывается домой, крича и изрыгая проклятия. «Что случилось, дорогой?» — встревожено бросилась к нему Супруга. «Подумай только, родная, он спустил меня с лестницы!» — «Кто он?» — «Он, её муж! Звоню, держу цветочки наготове. А вместо неё он открывает дверь, хватает меня за шиворот, толкает с лестницы и вслед букетиком по голове»! — «Ах, какой негодяй! Да как он посмел, мерзавец, в тебя букетом! Вот я ему покажу!» И Супруга нежно стала утешать всхлипывающего от обиды Ландау.

Шутки шуточками, но, надо полагать, «Супруга» Дантеса отреагировала точно так же на возмущённый рассказ Дантеса о поведении Натали в доме Полетики. Мы воспроизвели хронику событий вплоть до возмутительного, с угрозами, разговора Геккерена с Пушкиной 2 ноября. Но не располагаем сведениями о том, что произошло дальше, в тот промежуток в полтора дня между объяснением у Лерхенфельдов и получением Пушкиным анонимных писем. Трепещущая от волнения Наталья Николаевна уехала сразу же домой. Геккерен, вероятно, последовал её примеру — его ожидал, сгорая от нетерпения, Дантес. Геккерен ко всему прочему должен был, если представится возможность, просить Пушкину согласиться на новую встречу с сходящим с ума сыном. Верная «Супруга», должно быть, дежурила возле ненаглядного, успокаивая, как могла. Возвращается Геккерен с неутешительной вестью. Ваша мать отвечала на это решительным отказом (свидетельство Александрины из письма барона Фризенгофа Араповой). Дантес сыплет проклятиями. «Супруга» возмущённо требует проучить «кривляку». Тройка начинает обсуждать варианты мести. Выручает, как всегда в подобных случаях, женщина. Что и говорить, слабый пол по природе более находчив по этой части. «Супруга» вспоминает о полученных посланником венских дипломах. «Эврика!» — воскликнул хитрая лисица Геккерен и отдал должное женской изобретательности. Итак, решено: диплом о рогоносцах приспособить к случаю. Это взбесит Пушкина. Он устроит жене сцену. Обиженная обвинением Натали бросится искать утешения у Дантеса. Несправедливость мужа, возможно, заставит её наконец решиться на то, от чего до сих пор её удерживало благородство Пушкина. Естественно, дипломату и кавалергарду не к лицу марать себя такими не достойными их положения штучками. Стали обдумывать, кому можно поручить исполнение. «Супруга» вновь пришла на помощь — молодые офицеры, вертящиеся вокруг Геккеренов, с радостью примут участие в этой забаве. Только не надо посвящать их в подробности. Преподнести им это как невинную шутку — потешиться над мужьями-рогоносцами в подражание венским весельчакам. А чтобы их ввести в заблуждение, было намечено несколько петербургских носителей этого звания. Пусть напишут и им, а мы отошлём только Пушкину. Так порешила тройка.

На другой день, 3 ноября, Геккерен, должно быть, устроил завтрак. Пригласил Петра Урусова, Константина Опочинина, Александра Строганова, Петра Долгорукова, князя Трубецкого. Ещё один человек должен был присутствовать в этой компании — С. С. Уваров. Пресловутый министр народного образования — большой негодяй и шарлатан (выражение Пушкина) — был известен своим развратом. После смерти Пушкина его имя упоминалось в числе авторов пасквиля. 20 мая 1899 г. известный беллетрист, журналист и издатель А. С. Суворин записал в своём дневнике разговор о Пушкине с П. А. Ефремовым, литературоведом и библиографом: Убийцы ПушкинаБенкендорф, княгиня Белосельская и Уваров. Ефремов выставил их портреты рядом на одной из прежних пушкинских выставок[215].

Это была эпоха культа эроса. Его главная жрица — великая Екатерина. Легкомысленные нравы XVIII века ещё долго господствовали и XIX веке. Повальное увлечение гомосексуализмом в 30-х годах было всё той же данью бессмертному богу. В то время в высшем обществе было развито бугрство, — признался в старости князь Трубецкой. Дом Геккерена превратился в гомосексуальный центр Петербурга. Здесь встречались служители культа извращённой любви, подбирались партнёры. Посланник исполнял роль магистра этой братии, эдакого зловещего Бафомета. Он ловко использовал свои сексуальные связи и для карьеры Дантеса, и для получения политической информации. В конечном счёте зачислением в Кавалергардский полк Дантес был обязан попечительству генерал-адъютанта И. О. Сухозанета, «героя» Польской компании 1831 г. «Геройство» было заслужено потерей ноги в сражении под Варшавой. Это прискорбное обстоятельство принесло безногому генералу пост «директора Пажеского и всех сухопутных корпусов и Дворянского полка и члена военно-учебного комитета» и отнюдь не охладило его гомосексуального пыла. Воспитание молодёжи доверено скоту, подлецу и мерзавцу (выражение А. О. Смирновой-Россет). Общество роптало. Отголосок этого у Пушкина в дневнике: Три вещи осуждаются вообщеи по справедливости1. Выбор Сухозанета, человека запятнанного, вошедшего в люди через Яшвиля, педераста и отъявленного игрока, товарища Мартынова и Никитина. Государь видел в нём только изувеченного воина и назначил ему важнейший пост в государстве, как спокойное местечко в доме инвалидов… Пушкину вторил А. И. Тургенев: Вечер с Жуковским, Смирновыми… Под конец ужасы Сухозанетские, рассказанные Шевичевой, возмутили всю мою душу (запись в дневнике 24 ноября 1834 г.). Сухозанет лично занялся «подготовкой» геккереновского «сыночка» к офицерским экзаменам. Генерал Сухозанет сказал мне сегодня, дорогой барон, что он рассчитывает подвергнуть вас экзамену сейчас же после Крещения и что он надеется обделать всё в одно утро.<…>Генерал уверил меня, что он уже велел узнать у г. Геккерена, где вас найти, чтобы уведомить вас о великом дне, когда он будет фиксирован; вы хорошо сделаете, если повидаете его и попросите у него указаний. Он обещал мне не быть злым, как вы говорите; но не полагайтесь слишком на это, не забывайте повторить то, что вы выучили. Желаю вам удачи. Ваш Адлерберг[216], — писал Дантесу один из могущественных людей империи — директор канцелярии Военного министерства, генерал-майор граф В. Ф. Адлерберг. Просто диву даёшься рвению, с которым пеклись о делах какого-то незначительного француза высшие российские сановники! Вот уж поистине — миром правит Сатана!

Стараниями обоих — Адлерберга и Сухозанета — Дантес был освобождён от экзаменов по трём предметам — русской словесности, уставу и военному судопроизводству — и зачислен 14 февраля 1834 г. корнетом в Ея Императорского Высочества Кавалергардский полк.

Но вернёмся к завтраку у Геккерена. Прижимистый посланник раскошелился — не пожалел для столь важного случая заморских вин. Шутили, балагурили, рассказывали анекдоты. Геккерен вдруг «вспомнил» о привезённых им из-за границы венских дипломах. Притащил целую пачку. Читал и забавлял ими молодёжь. Вот, дескать, как веселятся в цивилизованной Австрии. А чем мы хуже, сказал кто-то из подвыпивших офицеров. Скорее всего эта идея «пришла в голову» заранее обработанному Строганову. Сказано — сделано. Тут же приступили к исполнению.

Кавалеры первой степени, командоры и кавалеры светлейшего ордена рогоносцев, собравшись в Великом Капитуле под председательством великого магистра ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина, единогласно избрали г-на Александра Пушкина коадъютором великого магистра ордена рогоносцев и историографом ордена. Непременный секретарь граф И. Борх…

Кто переписывал дипломы — сами ли участники сходки или полуграмотный лакей Геккеренов (эксперты отмечали: написано кривым лакейским почерком), — в данном случае это не столь важно. Строганов взял на себя рассылку подмётных писем по другим рогоносцам и, конечно же, не отправил их. Остальным достались Пушкин и предварительно намеченные тройкой его друзья из карамзинского кружка. Геккерен принёс дипломатический список адресов. Письма были отнесены в ближайшую к дому посланника лавку — только что введённая в Петербурге почтовая служба использовала магазинчики мелких торговцев для сбора писем. Вечером их оттуда забирали служащие почты. А утром развозили по адресам. Таким образом, 4 ноября до полудня экземпляры пасквиля уже были получены Поэтом и его друзьями — Вяземским, Карамзиными, братьями Россет, Хитрово, Михаилом Виельгорским, А. И. Васильчиковой — тёткой Соллогуба, у которой он жил, — «семь или восемь» адресатов, по подсчётам самого Пушкина.

Вполне вероятно, что всё именно так и было. Хотя вышеописанное всего лишь сконструированный мною вариант возможного эпизода с анонимными письмами. В нём есть одна неувязка — почему далеко немолодой, солидного возраста (в ту пору ему без малого — сорок один год) генерал-майор и товарищ министра внутренних дел А. Г. Строганов затесался в эту компанию молодых легкомысленных офицеров? Почему он, а не кто иной был избран доверенным лицом зловещей тройки? Во-первых, потому что он был сводным братом Идалии Полетики, близкой приятельницы Дантеса, а через него приятелем и Геккерена. А во-вторых… Но об этом дальше. Пока могу лишь сказать, что это «во-вторых» непосредственно связано с моей версией «тайной Супруги» Дантеса.

Тайная Супруга Дантеса. Версия I

В понедельник 27 августа 1834 г. кавалергарды Григорий Скарятин и Михаил Петрово-Солово у себя на квартире в Новой деревне устроили вечеринку с танцами.

В избранном кругу отмечали бракосочетание сестры Михаила — Наталии — с Ланским. Веселились, танцевали до упаду — Екатерина Тизенгаузен в самом деле упала в обморок. На этом прекрасном, перворазрядном парти присутствовала Долли Фикельмон с матерью, сестрой Екатериной и кузинами Лили Захаржевской, Натальей Тизенгаузен, Мими Опочининой. Среди других дам были подруга Долли Текла Шувалова и Идалия Полетика. Кавалеры — отобранные кавалергарды, дипломаты Литта и Лихман — из австрийского и Брей — из баварского посольств. Почти наверняка среди отобранных кавалергардов были Дантес с Трубецким. К Дантесу Фикельмон не проявляла никакого интереса — ему, в отличие от Геккерена, ни единой строчки в дневнике. Впервые имя Дантеса встречается в рассказе Долли о гибели Пушкина.

Другая участница вечеринки — Полетика упоминается ещё раз в ноябрьской записи 1831 года. На балу у князя Кочубея она обратила на себя внимание Долли. (Это доказывает, что Полетика, вопреки установившемуся мнению, вращалась в высшем свете! В 1829 г. она вышла замуж за тамбовского помещика А. М. Полетику, по словам А. О. Смирновой, человека очень хорошего рода, да ещё с прекрасным состоянием. Есть сведения, что первые годы молодожёны провели в тамбовском имении и в начале 1831 г. вернулись в Петербург.) По необъяснимой прихоти судьбы из всех дам на балу только двух — Натали и Идалию — выделила «сивилла» Фикельмон. Что это — интуиция или всего лишь интерес к новым особам, недавно появившимся в светском обществе? Но в её дневнике они оказались рядом. Отдав дань восхищения поэтичной красоте Пушкиной, Долли сразу же, без перехода, словно зная наперёд, что эти два имени навечно соединены, приводит описание внешности Идалии: Мадам Полетикакрасивая и одновременно некрасивая женщина. Ни одной привлекательной черты в этом лице, ничем не примечательная талия. И всё-таки её можно назвать красивой. — Запись 5 ноября 1831 г.

Женщина просто красивая. Безличная или, точнее, невзрачная, как сказала о ней В. Вяземская (в записи П. И. Бартенева). Тем не менее самоуверенность, весьма злой язык, кокетство обеспечивали ей всюду постоянный несомненный успех (воспоминание князя А. В. Мещерского). Она олицетворяла тип обаятельной женщины не столько миловидностью лица, как складом блестящего ума, весёлостью и живостью характера, — писала о ней Арапова, вероятно, со слов матери. Впрочем, во имя объективности должна привести совсем противоположное мнение о её внешности: Эта молодая особа была очаровательна, умна, хорошо воспитана; у неё были большие синие глаза, нежные и пикантные (А. Смирнова-Россет).

В моём списке Идалия Полетика — первая кандидатка в «Супруги» Дантеса. Впервые о её роле догадался Бартенев: Есть повод думать, — замечает Бартенев, — что Пушкин, зная свойства г-жи Полетики, оскорблял её и что она, из чувства мести, была сочинительницей анонимных писем, из-за которых произошёл роковой поединок[217]. Высказанное сто лет назад предположение — всего лишь логическое заключение Бартенева. Никаких доказательств тогда у него не было. Теперь пушкинистика располагает письмами Полетики из архива Дантесов — очень милы и могут прекрасно трактоваться как письма женщины любящей и по-прежнему любимой — комментарий барона Клода Дантеса.

Аргументы в пользу версии «Полетика»

1. Свидетельство Александры Осиповны Смирновой-Россет: Дантес никогда не был влюблён в Натали; он находил её глупой и скучной. Он был влюблён в Идалию и назначал ей свидания у Натали, которая служила им ширмой в течение двух лет. Её дружбу с Натали и эту внезапную нежность никто не понимал, так как прежде она жестоко потешалась над нею.[218] Это сообщение правдоподобно лишь по отношению к Дантесу и Полетике. Александра Осиповна находилась в Петербурге до весны 1835 г. В апреле 1835 г. её муж получил назначение в русское посольство в Берлине, затем был переведён в Париж. Смирновы вернулись в Россию через два с половиной года, уже после смерти Пушкина. О дальнейшем — увлечении кавалергарда Пушкиной, преддуэльных событиях — Александра Осиповна не могла свидетельствовать. О дружбе Натальи Николаевны и Идалии она говорит и в своих мемуарах. При этом отмечает — они занимались в основном болтовнёй и туалетами. Болтали о своих светских успехах, о кавалерах. Дантес приезжал к Пушкиным — вначале ради Полетики. Пушкину уже тогда казалось — из-за Натальи Николаевны. Вот почему в письме к Геккерену от 21 ноября 1836 г. Пушкин писал о двухлетнем постоянстве Дантеса.

2. Отрывок из письма[219] Полетики Дантесу — февраль 1837 г.

Бедный мой друг. Ваше тюремное заключение заставляет кровоточить моё сердце. Не знаю, что бы я дала за возможность прийти и немного поболтать с вами. Мне кажется, что всё то, что произошло, — это сон, но дурной сон, если не сказать кошмар, в результате которого я лишена возможности Вас видеть.<…>Все эти дни была подготовка парада, который происходит в данный момент.<…>Что касается меня, то я там не была, потому что мне нездоровится, и Вы будете смеяться, когда я Вам скажу, что я больна от страха.<…>Прощайте, мой прекрасный и добрый узник. Меня не покидает надежда увидеть Вас перед Вашим отъездом. Ваша всем сердцем. Для этого письма возможен единственный комментарий — слишком много страсти для дружеского послания.

3. Записка Полетики арестованному Дантесу:

Вы по-прежнему обладаете способностью заставлять меня плакать, но на этот раз слёзы благотворные, ибо Ваш подарок на память меня как нельзя больше растрогал, и я не сниму его больше с руки; однако таким образом я рискую поддержать в Вас мысль, что после Вашего отъезда я позабуду о Вашем существовании, но это доказывает, что Вы плохо меня знаете, ибо если я кого люблю, то люблю крепко и навсегда.

Итак, спасибо за Ваш добрый и красивый подарок на памятьон проникает мне в душу.

Мой муж почивает на лаврах. Парад прошёл великолепно; он имел полный успех. На параде присутствовала императрица и множество дам.

До свидания, я пишу «до свидания», так как не могу поверить, что не увижу Вас снова. Так что надеюсь — «до свидания».

Прощайте. Не смею поцеловать Вас, разве что Ваша жена возьмёт это на себя. Передайте ей тысячу нежных слов. Сердечно Ваша.

Коварство и любовь. Уж так повелось, что эти два понятия почти всегда рядом. Зловещая красавица, злоязычная, злодейка — какими только эпитетами не награждали Полетику! И это всё верно, как верно и то, что она умела преданно и беззаветно любить. Что была несчастлива в браке с божьей коровкой, как называли её мужа. Что сердце всякой женщины нуждается в любви и ласке. Чёрное и белое, добро и зло — неотъемлемые свойства человеческого существа. И как говорят душеведы — всё зависит, какой своей стороной повёрнут к тебе человек.

4. Из письма Екатерины Гончаровой-Дантес мужу — 19 марта 1837 г.:

…Идалия приходила вчера на минуту с мужем, она в отчаянии, что не простилась с тобой, говорит, что в этом виноват Бетанкур. В то время, как она собиралась идти к нам, он ей сказал, что будет поздно, что ты, по всей вероятности, уехал. Она не могла утешиться и плакала, как безумная.

5. Из семейного архива барона Клода Геккерена д’Антеса. Полетика — Екатерине Дантес, 3 октября 1837 г.: Ваше письмо доставило мне большую радость. Вы счастливы, мой друг, и за это слава Богу. Я-то, которая хорошо знаю Вашего доброго Жоржа и умею его ценить, никогда ни на минуту в нём не сомневалась, ибо всё, что только может быть доброго и благородного, свойственно ему.<…>Скажите от меня вашему мужу все самые ласковые слова, какие придут Вам в голову, и даже поцелуйте его,если у него ещё осталось ко мне немножко нежных чувств.

6. Идалия — Екатерине, 8 октября 1841 г.: Передайте тысячи добрых слов барону и поцелуйте за меня Вашего мужа. На этом расстоянии Вы не можете ревновать, не правда ли, мой друг?

Только этих эпистолярных документов достаточно, чтобы заключить: Идалия Полетика и была тайной «Супругой» Дантеса, с которой он порвал в ноябре 1835 г., воспылав страстью к прекрасной Пушкиной. Но для категоричного вывода необходимо подтвердить самый главный, указанный Дантесом, факт: в августе 1835 г. у этой женщины умер ребёнок.

У Полетики было две дочери — Елизавета и Юлия (названная в честь бабушки — Юлии Павловны Строгановой — графини д’Эга — ещё одно указание на то, что она была матерью Идалии) — и сын Александр. С детьми ей не везло — младшая дочь Юлия и сын умерли в младенчестве. Дети часто болели. В начале лета — балы, празднества, прогулки, затем весьма серьёзная болезнь моей дочери, которую я чуть было не потеряла, — письмо Екатерине Дантес от 3 октября 1837 г. Речь шла о старшей дочери Елизавете, той самой, которая вышла замуж за какого-то иностранца. Дальнейшие следы её теряются. Александр родился 14 октября 1835 года. Если допустить, что Полетика была вопросной «Супругой», то этот ребёнок мог быть от Дантеса. Он умер 20 марта 1838 г. Я имела несчастье потерять ещё (подч. мною. — С. Б.) одного ребёнка (Александра. — С. Б.) трёх лет в прошлом году, и этот удар меня сразил, — сообщала Идалия Е. Дантес 18 июля 1839 г. Согласно данным Л. Черейского, Юлия умерла 19.1.1833 года в возрасте двух с половиной лет.

Я не знаю, каким источником пользовался Черейский. В сборнике кавалергардов (том III) помещена биография ротмистра Александра Михайловича Полетики, но в ней нет данных о его детях, за исключением указания — в 1845 году имел дочь 12 лет. В замечательном труде Черейского «Пушкин и его окружение» — настольной книге каждого пушкиниста, — к сожалению, немало разночтений с другими биографическими справочниками, особенно в отношении дат жизни современников Пушкина. Виной тому ошибки в самих первоисточниках — российских родословных книгах. Просматривая их, я часто сталкивалась с расхождениями в сведениях даже о представителях знатных русских родов. Возьмём, к примеру, графиню Н. В. Строганову. Её даты жизни у В. Вересаева — 1801—1855. В указателе к книге П. Щёголева — 1800—1854; у Черейского — 10.Х.1800—24.VIII.1854. П. Губер в «Донжуанском списке Пушкина» приводит другой день её смерти — 22.1.1855. Кому же верить? Если даже к отпрыскам таких именитых фамилий допускалась подобная небрежность, то что говорить о не столь знатном роде Полетики. Давайте предположим, что именно подобный казус произошёл и в случае с маленькой Юлией. Скажем, небрежный переписчик прошлого века ошибочно прочитал в каком-нибудь рукописном послужном формуляре дату смерти дочери А. М. Полетики и вместо 1835 года написал 1833 год — цифру «5» очень легко спутать с цифрой «3». Уточнить теперь невозможно — всё кануло в лету забвения. Известно, что свой богатейший архив А. Г. Строганов незадолго до смерти вывез на восьми телегах и приказал потопить в море. А в нём, бесспорно, были и личные документы Полетики — письма к ней родственников, друзей, Дантеса, крещальные свидетельства её самой и детей, документы покойного мужа. Как бы всё это пригодилось нам сейчас! Помогло бы утвердить или отвергнуть Полетику в роли «Супруги» Дантеса. И разрешить загадку анонимных писем. А может быть, поставить последнюю точку над i в преддуэльной истории. Но ещё не всё потеряно — остаётся надежда на церковные книги, в которых записывались крещенье, свадьбы, отпевание усопших. Они хранятся в Историческом архиве Петербурга. Итальянская исследовательница Витале не смогла получить к ним доступ — архив на несколько лет закрыт на реставрацию. И я вынуждена продолжать логическую аргументацию в пользу своей версии.

7. Допустим, что моя догадка верна. В таком случае позволю построить следующий силлогизм.

Посылка первая — Полетика была «Супругой» Дантеса.

Посылка вторая — она беззаветно предана своему возлюбленному, даже после того, как он увлёкся другой (если я кого люблю, то люблю крепко и навсегда).

Вывод: Полетика должна принять участие в отмщении Пушкину — составлении анонимных писем.

Выше я предположила, что именно ей пришла в голову эта идея. Но дабы никто не заподозрил «тройку» в причастности к пасквилю, необходимо было принять меры предосторожности. Припомню в этой связи догадку П. Е. Щёголева: Мы уже говорили о том, что обвинения Геккерена в сводничестве вряд ли имеют под собой почву. Но были добровольцы, принявшие на себя эту гнусную обязанность. К таковым молва упорно причисляет Идалию Григорьевну Полетику.[220] Щёголев ошибался в отношении Геккерена. Оставаясь главным режиссёром, проваренная в интригах старая дипломатическая лисица (выражение А. Ахматовой) умело спрятала концы в воду — на должность помощника режиссёра избрали сводного брата Полетики — Александра Строганова. Брат и сестра были в очень дружеских отношениях. Они сохранили их до конца жизни — у него, а не у других своих братьев — Сергея, Николая и Алексея, она поселилась после смерти мужа. Строганов знал о любви Полетики к Дантесу и, вероятно, лелеял надежду с помощью анонимки скандализировать Пушкину и вернуть Жоржа страдающей сестре. Вот вам и вторая причина, заставившая Строганова принять участие в заговоре против Поэта. Каждый из заговорщиков преследовал свои цели!

Итак, мой вывод, Идалия — генератор идеи пасквиля. Но переписывал его (или руководил перепиской), отсылал братец А. Строганов. Далее следуют непредвиденные «тройкой» события — первый вызов на дуэль, женитьба Дантеса, вторая дуэль. Смертельно раненный Пушкин. Уведомление об этом императора. Его неожиданная благосклонность к Пушкину. Его наказ Жуковскому утром 28 января: Тебе же поручаю, если он умрёт, запечатать его бумаги: ты после их сам рассмотришь (Жуковский в письме С. Л. Пушкину). А в них должны быть экземпляры пасквиля. Сколько из отправленных по разным адресам было передано Поэту, банда Геккерена тогда ещё не знала. Панический страх А. Г. Строганова — его могут распознать по почерку. На воре шапка горит! Хотя, как видим, за минувшие 160 лет никому в голову не пришла подобная мысль.

Заговор Тайной полиции

Вечером в доме голландского посланника у постели раненого Дантеса собрались заговорщики. Присутствовали и старшие Строгановы — Григорий Александрович и Юлия Павловна, а также супруги Нессельроде. Опытный дипломат Геккерен лучше других понимал, чем всё это может кончиться и для любимого сыночка, и для него самого, и, возможно, для Александра Строганова. Ситуация вынуждает Александра признаться родителям в своём участии в пасквиле. Их беспокойство, непонятная активность. Мать дежурит в доме умирающего Поэта, следит, чтоб не выкрали бумаги — ведь в них улики против сына. Сын приезжает туда, чтобы самому оценить ситуацию. Докладывает шефу жандармов о назревающем бунте, требует прислать жандармов. Отец неотлучно при Бенкендорфе. Ждёт очередных донесений из дома смертной тревоги.

Студенты — Павел Вяземский и его друг П. П. Ш. — решили увидеть портрет Пушкина работы Кипренского. Почтенная дама — а это была Строганова — выпорхнула в другую комнату и с ужасом объявила, что шайка студентов ворвалась в квартиру для оскорбления вдовы[221]. О том же рассказывала Бартеневу В. Вяземская: «Придите, чтобы помочь мне заставить уважать жилище вдовы». Эти слова графиня Юлия Строганова повторила неоднократно и даже написала о том мужу в записке[222]. Животный страх доводил её до истерики. Ей, как и её сыну, повсюду мерещились бандиты, которые собираются выкрасть какие-то бумаги покойного. В ужасе она плохо соображала. Об этом потом иронично скажет Жуковский: высокопоставленное (доверенное) лицо не подумало, что, конечно, не в его роли (!!!). Дело в том, что в то же утро она увидела в шляпе Жуковского три пакета и немедленно сообщила Бенкендорфу об их похищении Жуковским. Жандармский генерал Дубельт потребовал от него отчёта.

Жуковский — Бенкендорфу: …на меня уже был сделан самый нелепый донос. Было сказано, что три пакета были вынесены мною из горницы Пушкина. При малейшем рассмотрении обстоятельств такое обвинение должно было бы оказаться невероятным. <…>Итак, похищение могло произойти только в промежуток между 6 часами 27-го числа и 10 часами 28-го числа. С этой же поры, то есть с той минуты, как на меня возложено было сбережение бумаг, всякая утрата их сделалась невозможною. Или мне самому надлежало сделаться похитителем, вопреки повелению моего государя и моей совести. (…) Итак, какие бумаги и где лежали, узнать было и не можно и некогда. Но я услышал от генерала Дубельта, что ваше сиятельство получили известие о похищении трёх пакетов от лица высокопоставленного (неточно переведено с французского как лица доверенного.С. Б.). Я тотчас догадался, в чём дело. Это высокопоставленное (доверенное. — С. Б.) лицо могло подсмотреть за мною только в гостиной, а не передней, в которую вела запечатанная дверь из кабинета Пушкина, где стоял гроб его и где мне трудно было действовать без свидетелей. В гостиной же точно в шляпе моей можно было подметить не три пакета, а пять; жаль только, что неизвестное мне высокопоставленное (доверенное. — С. Б.) лицо не подумало, что, конечно, не в его роли, то хотя для себя узнать какие-нибудь подробности, а поспешило так жадно убедиться в похищении и обрадовалось случаю выставить перед правительством свою зоркую наблюдательность насчёт моей чести и своей совести. Эти пять пакетов были просто оригинальные письма Пушкина, писанные им к его жене, которые она сама вызвалась дать мне прочитать, я их привёл в порядок, сшил в тетради и возвратил ей[223].

Жуковский тактично не назвал Бенкендорфу имени «высокопоставленного» лица. Будучи человеком высокой нравственности, он тяжело переживал это оскорбление и с болью рассказывал о нём своим близким друзьям. Это подтверждает запись в дневнике А. И. Тургенева от 17 февраля 1837 г.: Вечер у Бравуры с Жук. и к Гагар., оттуда к Валуевой, там. Велгур. Жук. о шпионах, о гр. Юлии Строг., о 3—5 пакетах, вынесенных из кабинета П. Жук-м. Подозрения. Графиня Нессельроде[224]

Если деликатный, осторожный Жуковский назвал Ю. Строганову шпионкой, можно не сомневаться — так оно и было. Друзья Поэта были убеждены — она приставлена Бенкендорфом. Никто не догадывался, что графиня прежде всего преследовала свои интересы — не допустить изъятия документов кем-нибудь из приятелей Пушкина. Строганова знала — Жуковский был его ближайшим другом. Она сумела поколебать доверие к нему Бенкендорфа, а через него и царя. Супруги Нессельроде, друзья и благодетели Геккеренов помогали в этом Строгановым. Страдавшего подозрительностью шефа жандармов легко было поймать на эту удочку. К Жуковскому немедленно был приставлен для разбора документов Дубельт.

Письмо Бенкендорфа — Жуковскому: Наконец, приемлю честь сообщить вашему превосходительству, что предложение рассматривать бумаги Пушкина в сём кабинете было сделано мною до получения второго письма вашего, и единственно в том предположении, дабы, с одной стороны, отклонить наималейшее беспокойство от госпожи Пушкиной, с другой же, дать некоторую благовидность, что бумаги рассматриваются в таком месте, где и нечаянная утрата (подч. мною. — С. Б.) оных не может быть предполагаема. Но как по другим занятиям вашим вы изволили находить эту меру для вас затруднительною, то для большего доказательства моей совершенной к вам доверенности я приказал генерал-майору Дубельту, чтобы все бумаги Пушкина рассмотрены были в покоях вашего превосходительства[225].

Следовательно, около недели архив Пушкина находился в кабинете шефа Третьей канцелярии — при особом старании достаточный срок, чтобы изъять анонимные письма, а может, ещё кое-что интересовавшее полицию.

Отрывок из чернового письма Жуковского императору Николаю Павловичу: …С глубочайшей (радость) благодарностью принял я такое повеление, в коем выразилась и милостивая личная ваша доверенность ко мне, и ваша отеческая заботливость о памяти Пушкина, коему хотели вы благотворить и за гробом. Впоследствии (это переменилось. Теперь разбирает со мной) это распоряжение переменилось. (Чиновник жандармской полиции помогает) генералу Дубельту поручено помогать мне. (По-настоящему в этом деле я лишний).[226]

Чудовищный спрут душил Поэта всю жизнь. Он безуспешно пытался вырваться из его смертельных объятий. Началось удушье. Перед нами разыгрывается драма, и это так грустно, что заставляет умолкнуть сплетни. Анонимные письма самого гнусного характера обрушились на Пушкина, — пишет мужу задушевная подруга императрицы С. Бобринская 25 ноября 1836 г. А чудовище наслаждается и ждёт момента, когда оно сможет поглотить обречённого. Ему предоставляется возможность спасти его. Но зачем? Это противно его намерениям. И жандармы будто бы «по ошибке» направляются для предотвращения поединка совсем в другую сторону — в Екатерингоф. И вот оно свершилось — Поэт смертельно ранен! Но щупальца не выпускают жертву — дом умирающего оцеплен полицией. Пикеты были выставлены и на соседних улицах — боялись толпы и беспорядков! Мёртвая хватка не разжалась и после её гибели. Накануне отпевания в доме Пушкина собрались самые близкие — друзья и родственники — отдать последнюю почесть умершему. И тут целый корпус жандармов бесстыдно ворвался в маленькую гостиную. А само отпевание, дабы избежать манифестации при выражении чувств …которые подавить было бы невозможно, а поощрять их не хотели[227], по распоряжению шефа жандармов было проведено не в Исаакиевском соборе — о чём заранее было оповещено, а в придворной церкви на Конюшенной. Тайно, в полночь, без факелов, в сопровождении жандармского конвоя переносят туда тело покойного. И ограждают церковь двойным нарядом полиции — дабы не допустить посторонних. Об этом — в конспективных записях Жуковского о дуэльных событиях: Его смерть. Слухи. Студенты. Мещане. Купцы, речи. Граф Строганов. Нельзя же остановить многие посещения. Фрак. Вынос и жандармы. Перемена церкви удвоенное дежурство толки народ на площади оскорблен[ие].[228]

Самый преданный из друзей Пушкина Жуковский не выдерживает. Он решается вступить в схватку со спрутом. Хотя прекрасно понимает, сколь безнадёжно сопротивление злу. Но молчать он не мог — высказать истину во имя Истины было для него единственной возможностью дальнейшего достойного существования, нравственным долгом, повелением чести. И своего рода покаянием — за себя, за друзей Пушкина, за весь народ. С гневом, болью, возмущением бросает он в лицо главного палача обвинение в его гибели. Называет злодеяния, которые погубили Поэта: слежку, перлюстрацию писем, бесконечные выговоры — то за неиспрошенную отлучку из Петербурга, то за недозволенное чтение друзьям своих произведений, запрещение выезда за границу, отказ доступа к архивам, если переселится с семьёй в деревню. Но вся чудовищность этого преступления так и не открылась до конца Жуковскому. Ему остались неведомы действия полиции после смерти Пушкина: заметание следов преступления — сокрытие пасквиля, фиктивные поиски его составителей вопреки распоряжению императора. Жуковский поверил в версию, что Пушкин уничтожил анонимные письма. Хотя здравый разум говорит — не мог Поэт лишиться такого важного свидетельства о причастности к ним Геккеренов. Но факт бесспорен — они не обнаружены в бумагах Пушкина и не значатся в составленной Жуковским описи.

Напомню, что Василий Андреевич разделил все документы на три категории: переписка, деловые бумаги, сочинения. Из черновика его письма к царю узнаем, что он не читал ни одного из писем, а предоставил это исключительно генералу Дубельту. Всё это — следствие заговора Бенкендорфа — Строгановых. Они боялись, что пасквиль попадёт в руки Жуковского. А он покажет его императору. Ведь в нём — намёк на самого царя. И это самое страшное. Царь обязательно потребует расследования. И тогда… Нет, об этом страшно даже подумать. Вот почему графиня Строганова немедленно донесла о взятых Жуковским трёх пачках каких-то бумаг! Это доказывает — полиции Строгановы не боялись: там были свои люди. Самый главный жандарм страны Бенкендорф был на их стороне. Можно не сомневаться — он одобрял действия заговорщиков. Ведь они помогли спруту поглотить надоевшего ему беспокойного Поэта. Много лет спустя Александр II в личном разговоре со своим тёзкой Александром Александровичем Пушкиным признался: Двор не мог предотвратить гибель поэтов (речь шла о Пушкине и Лермонтове. — С. Б.), ибо они были слишком сильными противниками самодержавия и неограниченной монархии, что отражалось на деятельности трёх защитников государяБенкендорфа, Мордвинова и Дубельтаи не вызвало у них необходимости сохранить жизнь поэтам.[229] Всё остальное, что может быть сказано о Бенкендорфе, тускнеет перед этим изречённым самим императором обвинением главному палачу Пушкина.

Но кто изъял пасквиль в те несколько дней, когда бумаги Пушкина находились в кабинете самого Бенкендорфа? Этот некто должен быть доверенным и при этом высокопоставленным лицом из самой полиции. Этим человеком, бесспорно, был Дубельт. Именно он беззастенчиво изучал всю переписку Пушкина — Жуковский деликатно отказался от чтения чужих писем. Много лет спустя князь П. Долгоруков, которого обвинили в авторстве диплома, писал: Начальнику III отделения, по официальному положению его, лучше других известны общественные тайны. Л. В. Дубельт никогда не обвинял ни Гагарина, ни меня по делу Пушкина. Когда в 1843 г. я был арестован и сослан в Вятку, в предложенных мне вопросных пунктах не было ни единого намёка на подмётные письма.[230]

Поразительно — Бенкендорф хотел утаить пасквиль даже от самого царя. Николай I узнал о его содержании от кого-то другого. Это произошло не позже 2 февраля. Он сразу же осведомил императрицу. И на другой день Александра Фёдоровна вызвала к себе фаворита Трубецкого. 4 февраля она пишет С. Бобринской: Итак, длинный разговор с Бархатом о Жорже. Я бы хотела, чтобы они уехали, отец и сын.Я знаю теперь всё анонимное письмо, подлое и вместе с тем отчасти верное (подч. мною. — С. Б.). Я бы очень хотела иметь с вами по поводу всего этого длительный разговор[231].

Это очень важное свидетельство. Друг императрицы князь Трубецкой сообщает ей подробности преддуэльных событий, в том числе и о дипломе. Этот факт выдаёт с головой заговорщиков — если Геккерены и сам князь непричастны к его составлению, откуда Бархату знать подробности этого дела? Почему после разговора с ним императрица уже абсолютно уверена в причастности к нему отца и сына? Все адресаты, получившие подмётное письмо, или уничтожили его, или передали Пушкину. Известно, что друзья Пушкина до самой его смерти хранили в тайне содержание пасквиля. Невозможно кого-нибудь из них заподозрить в том, что они показали его Трубецкому — известному повесе и фавориту императрицы. Интересно и другое — загадочная фраза царицы об анонимном письме: отчасти верное. Что имела она в виду? Бесконечные измены царя и намёк на его отношения — но не с Натали Пушкиной, ибо их не было, а с женою непременного секретаря ордена рогоносцев — Любовью Борх? Надо заметить, императрица тоже относилась к той редкой породе женщин, которые не только закрывают глаза на любовные интрижки мужа, но и потворствуют им. Но иногда в ней говорила обида.

Слухи о пасквиле стали распространяться сразу же после смерти Поэта. 30 января вюртембергский посол в Петербурге князь Гогенлое-Кирхберг в своей дипломатической депеше уже писал: Причиной этой дуэли была ревность г. Пушкина, возбуждённая анонимными письмами, которые с некоторых пор приходили на имя писателя… Князь Гогенлое был женат на русской — графине Екатерине Ивановне Голубцовой, на должности посла в России находился с 1825 г. За эти годы он создал большие связи в петербургском обществе, был в приятельских отношениях с Вяземским, Жуковским, А. И. Тургеневым. Общался с Пушкиным в светском обществе, у Фикельмонов (Долли относилась к Гогенлое очень дружески, в её дневнике несколько записей о встречах с ним, о его свадьбе). Парадоксальный факт: иностранный посланник знал о гибели Поэта больше, чем русский царь. В тот же день, 30 января, Геккерен писал барону Верстолку: Знаю только, что император, сообщая эту роковую весть императрице, выразил уверенность, что барон Геккерен был не в состоянии поступить иначе.[232] Это сообщение могло означать только одно — царь ещё не знал содержания пасквиля. Но уже 3 февраля Николай в письме к брату Михаилу называет Геккерена гнусной канальей, а в послании своему родственнику — мужу сестры Анны Павловны, наследнику нидерландского престола принцу Вильгельму Оранскому — требует отозвать его из Петербурга.

Гнев всесильного монарха вполне оправдан. Во-первых, царь последним узнал о содержании пасквиля. Во-вторых, в нём был наглый намёк на него самого. И это больше всего взбесило императора. Диплом для Николая Павловича, по очень образному выражению Щёголева, был подобен куску красной материи для быка. Такое оскорбление Николай не мог простить Геккерену. «Найти составителей!» — распорядился самодержец.

Подумать только! Бенкендорф, всесильный повелитель голубых мундиров, не сумел (точнее, не захотел) найти пасквильщика и задал непосильную задачу биографам Поэта. И вот уже многие десятки лет пушкинисты пытаются решить её. Если даже допустить, что шеф жандармов не знал их имён, то ведь у него повсюду были уши. Он и сам обладал врождённым нюхом сыщика. Ещё в 1821 г., будучи начальником штаба гвардейского корпуса, подал Александру I записку о тайных обществах, но Александр на неё не отреагировал. Это ещё одна из загадок в биографии императора. В последние годы его царствования по всей России была создана огромная агентурная сеть, граф Витте, Бошняк усердно доносили императору о назревающем заговоре. Он принимал к сведению их доносы и медлил с действиями… Словно не хотел брать на душу новый грех. Медлил и готовился к уходу.

Умница Пушкин нашёл ответ и на эту загадку. 17 марта 1834 г. после беседы с графом и графиней Фикельмон записал в дневнике:

…покойный государь окружён был убийцами его отца. Вот причина, почему при жизни его никогда не было бы суда над молодыми заговорщиками, погибшими 14 декабря. Он услышал бы слишком жестокие истины.[233]

Расхлёбывать им же заваренную кашу Александр оставил своему крутому братцу. Знал, что ему, а не неуравновешенному Константину это под силу, и за несколько лет до смерти изменил в пользу Николая завещание. И об этом тоже успел подумать Пушкин: Государь, ныне царствующий, первый у нас имел право и возможность казнить цареубийц или помышления о цареубийстве; его предшественники принуждены были терпеть и прощать[234].

Началом головокружительной карьеры Бенкендорфа — от скромного генерал-адъютанта до второго человека в империи — стала записка, найденная после смерти Александра I в его бумагах. Она была представлена новому императору. Николай I решил испытать генерала в роли члена верховного суда над декабристами. Бенкендорф успешно повёл дело и сразу же после его окончания был назначен начальником новосозданного Третьего отделения собственной его величества канцелярии.

Шефу жандармов, конечно же, был известен составитель пасквиля. И ему незачем было вести расследование по этому делу. Но царь настаивал. И он был вынужден создать видимость следствия. В этом был убеждён и Щёголев: III отделение в своё время разыскивало переписчиков пасквиля, но оно занималось розысками по понуждению, неохотно, без всякого рвения[235]. Полиция шла по заведомо ложному следу — для отвода глаз Бенкендорф пишет «Записку для памяти»: Некто Тибо, друг Россети, служащий в Главном штабе, не он ли написал гадости о Пушкине. В Главном штабе такого лица не оказалось. Царь настаивал на версии «Геккерен-Дантес». Бенкендорфа эта версия вполне устраивала — она отвлекала внимание от причастных к делу соотечественников, взятых им под своё покровительство. Коли царю угодно подозревать Геккеренов — пусть так и будет. И затребовал образец русского почерка Дантеса. Какая нелепость предположить, что Дантес собственноручно надписывал по-русски адреса на конвертах! В конечном счёте Геккерен остался и для правительства, и для военно-судной комиссии единственным козлом отпущения (и поделом, скажем мы!). Своим чутким носом Бенкендорф уловил — карта нидерландского посланника бита. А тут появилось ещё весьма пагубное для Геккерена обстоятельство — царь узнал от принца Вильгельма Оранского об интригах посланника, чуть было не поссоривших родственников. (Я… был потрясён и огорчён содержанием депеши Геккерена… но теперь ты совершенно успокоил мою душу, и я тебя благодарю от глубины сердца, — писал Николаю Вильгельм и уверил кузена: Геккерен получит полную отставку тем способом, который ты сочтёшь за лучший.[236]) Свояки, как видим, выяснили между собой отношения. А Геккерен был выслан из России и три года оставался фактически не у дел. Самодержец всея Руси отказал ему в последней аудиенции. Так позорно закончилась карьера голландского посланника в Петербурге.

Бенкендорф ненавидел Пушкина и был на стороне барона Геккерена, утверждал Данзас. Находясь под следствием, он имел возможность убедиться в этом. Шеф жандармов не содействовал расследованию. Об этом ещё раз сказал Щёголев: III отделение, под давлением, очевидно, царя, сделало попытку выяснить тех, кто писал анонимные пасквили, но попытка была слишком поверхностной и непременной задачи выяснения не ставила. И я вынуждена повторить: укрытие анонимных писем, а главное, имён их исполнителей (что дало им возможность избежать наказания) — это, пожалуй, самый зловещий и завершающий аккорд в заговоре жандармов против Пушкина.

Попутная реабилитация Нессельроде

Если внимательно изучить всю литературу о дуэли, обнаруживается ещё один парадоксальный факт — граф Нессельроде вначале не подозревал о причастности Геккерена к составлению пасквиля. Нидерландский посланник сразу же после поединка стал разрабатывать стратегию обороны. В арсенале его средств наиважнейшее место занимали письма — официальным лицам и влиятельным знакомым за границей и в Петербурге. Одно из них — записка Дантесу в арест от 1 февраля 1837 года. Он заранее обсудил с Жоржем план действий и теперь, якобы по его просьбе, «пытался» вспомнить печать на конверте, говорил, что, кажется, на ней была изображена пушка. Фраза-уловка для постороннего читателя, а возможно, желание бросить тень на кого-нибудь из друзей Пушкина. Скажем, Вяземского, в гербе которого действительно присутствовала пушка: …граф Нессельроде показал мне письмо, которое написано на бумаге такого же формата, как и эта записка. Это послание тоже будет предъявлено как оправдательный документ. С иезуитской хитростью Геккерен пытается опровергнуть одну из улик в их причастности к пасквилю — форма и качество бумаги диплома. Министра иностранных дел продолжали ловко одурачивать и фальшивыми доказательствами невиновности отца и сына, и красивыми байками о благородстве Дантеса (вспомним письмо Геккерена к Нессельроде от 1 марта 1837 г., в котором он вновь повторял свои вымыслы).

В первые дни после дуэли Нессельроде всё ещё выгораживал своего друга. Красноречивое тому свидетельство их переписка. 28 января посланник направляет вице-канцлеру четыре документа, относящиеся до того несчастного происшествия, которое благоволили лично повергнуть на благоусмотрение его императорского величества. Как видим, Нессельроде уведомляет его обо всех своих действиях. Но что самое преступное — сообщает послу иностранного государства о своём докладе императору с изложением преддуэльных событий! Можно не сомневаться, его текст был согласован с Геккереном. Через два дня барон пересылает Нессельроде пятый, пока не выяснено, какой документ. Ясно только одно — 28 января посланник не имел его на руках и за два дня постарался его раздобыть. Предполагают, что это было ноябрьское письмо Дантеса Пушкину с требованием письменного объяснения причин отказа от дуэли. В таком случае нужно отдать должное прозорливости и практичности кавалергарда — о которой говорил его внук Луи Метман, — она не раз выручала Дантеса. Выручила и на сей раз — письмо пригодилось, оно было представлено как оправдательный документ на расположение верного защитника.

Но я думаю, что пятым документом оказался востребованный императором экземпляр пасквиля. Страх — плохой советчик. В паническом страхе за Дантеса Геккерен вновь совершает ошибку, на сей раз роковую. Если я на верном пути, этот поступок барона можно расценить как ход ва-банк. Попытаемся представить логику его рассуждений в эти два дня — между 28 и 30 января. Вице-канцлер, столько лет выказывавший своё благорасположение к Геккерену, оставался для него единственным человеком, способным повлиять на «решение» императора. И тем самым спасти сына. Нессельроде вкрадчиво объяснил посланнику, что его императорскому величеству угодно ознакомиться с анонимным письмом, дабы составить обо всём верное суждение. Это была своего рода просьба-приказ и, возможно, намёк на дальнейшее содействие Геккерену, если барон окажет ему эту услугу. Нессельроде знал, что у Геккерена хорошие отношения со многими из известных к тому времени адресатов этих писем. Власти не заблуждались, что на официальные запросы приятели Пушкина ответят отказом. Стремление Геккерена выяснить истину (при условии, что он непричастен к диплому) казалось совсем естественным — ведь речь шла о спасении сына. Так мог рассуждать Нессельроде — он всё ещё не догадывался о роли барона. Но вполне возможно, что этот хитроумный план — таким образом испытать посланника — родился в голове императора. Само собой разумеется, в его тонкости он не посвятил своего министра. Геккерен же моментально разгадал намерения Николая. Но у него не было выхода. Из двух зол он решил выбрать меньшее. Он был уверен, что практически невозможно доказать его причастность к составлению диплома — никто из банды молодчиков не решится выдать его, ибо при этом пострадает прежде всего сам. Теперь, когда нужно было спасать шкуру дорогого сыночка, репутация А. Строганова уже не имела для него никакого значения. Ах, как просчитался Геккерен! В столь критический момент явно плохо соображал.

Итак, он решается раздобыть диплом (это было нетрудно — ведь ему были известны имена всех адресатов!) и вскоре узнает, что один экземпляр остался у Михаила Виельгорского. С ним он был в весьма приятельских отношениях. Именно прежде всего к нему, а потом и к Жуковскому бросился Геккерен в ноябре 1836 г. с просьбой о посредничестве в примирении с Пушкиным. Михаил Виельгорский был талантливым музыкантом. Вместе с братом виолончелистом Матвеем нередко играл в доме посланника. Мягкий по натуре Виельгорский не в силах был отказать Геккерену — он отдаёт ему, возможно не без умысла, хранящийся у него пасквиль. Кстати, этим можно объяснить ещё один факт, ускользнувший от внимания пушкинистов: откуда взялось у Геккерена анонимное письмо, которое он, не таясь, описывает в записке Дантесу.

Получив от Виельгорского экземпляр диплома, посланник тут же пересылает его Нессельроде. Вот, граф, документ, которого не хватало в числе тех, что я уже имел честь вам вручить, — пишет он Нессельроде. — Окажите милость, соблаговолите умолить государя императора уполномочить вас прислать мне в нескольких строках оправдание моего собственного поведения в этом грустном деле; оно мне необходимо для того, чтобы я мог себя чувствовать вправе оставаться при императорском дворе, я был бы в отчаянии, если бы должен был его покинуть[237]

Как я уже упоминала, в тот же день, 30 января, Геккерен направляет первое донесение о дуэли своему министру иностранных дел барону Верстолку. Без зазрения совести сообщает ему об отвратительных анонимных письмах, о первом вызове на дуэль сына, который тот принял без всяких объяснений. В этом потоке лжи вдруг прорывается нечто человеческое: Однако в дело вмешались общие друзья. Видимо, жест Виельгорского — передача диплома — так растрогал Геккерена, что он причислил его к своим друзьям. Посланник напряжённо ожидает известия от Нессельроде. В конце второго дня силы изменяют ему. Реакция царя на поведение посланника категорична — гнусная каналья! Геккерен словно на расстоянии прочитал приговор царя. И обречённо принялся составлять вторую депешу барону Верстолку. Он подготавливает его к неминуемому — своему удалению из Петербурга:

Долг чести повелевает мне не скрыть от вас того, что общественное мнение высказалось при кончине г. Пушкина с большей силой, чем предполагали. Но необходимо выяснить, что это мнение принадлежит не высшему классу, который понимал, что в таких роковых событиях мой сын по справедливости не заслуживал ни малейшего упрёка. <…>Чувства, о которых я теперь говорю, принадлежат лицам из третьего сословия, если так можно назвать в России класс промежуточный между настоящей аристократией и высшими должностными лицами, с одной стороны, и народной массой, совершенно чуждой событию, о котором она и судить не может,с другой. Сословие это состоит из литераторов, артистов, чиновников низшего разряда, национальных коммерсантов высшего полёта и т. д.<…>

Всё-таки, ваше превосходительство, признайте, что я ничего не скрываю, даже, может быть, сам склонен преувеличивать значение происходящего. Как бы то ни было, считаю своим суровым долгом поставить вас в известность об истинном положении вещей в ту минуту, как я могу опасаться, что уже буду не в состоянии служить моему монарху здесь так, как моя честь и мои чувства к родине мне повелевают и как, смею надеяться, я имел счастие служить до сих пор.

Его величество решит, должен ли я быть отозван, или могу поменяться местами с одним из моих коллег.[238]

Нервы сдали, Геккерен, как истеричная баба, уже не владеет собой — что, впрочем, характерно для людей с подобными ему наклонностями. А на другой день пришёл ответ от Нессельроде. Николай в отличие от Геккерена умел держать себя в руках — он сохранял достойное владыки спокойствие. Нессельроде ввела в заблуждение сдержанность императора, и он дружески успокаивает барона. Геккерен вновь рассыпается в благодарности за благорасположение, которому многочисленные доказательства вы мне давали в течение многих лет. Однако с горечью вынужден ему заявить: Но слишком поздно, моя просьба отправлена. Вчера я просил короля соизволить на моё отозвание, и сегодня дубликат этой просьбы отправляется почтой. Я чувствую, что я должен был сделать то, что сделал, и совершенно не жалею об этом[239].

Геккерен обречённо признаёт свою роковую ошибку. Царь обхитрил его. Пасквиль, конечно же, не был представлен в военно-судную комиссию — Николай был не дурак, чтоб оглашать порочащий его достоинство документ. Видимо, уже после смерти императора экземпляр Виельгорского был передан в секретный отдел Тайной канцелярии полиции, где уже хранилась другая копия, изъятая Бенкендорфом из бумаг Поэта.

Нессельроде ещё некоторое время продолжает покровительствовать Геккеренам — только два из пяти документов (письма Пушкина — секунданту Дантеса д’Аршиаку от 17 ноября 1836 г. и нидерландскому посланнику от 26 января 1937 г.) он передаёт 9 февраля презусу военно-судной комиссии полковнику Бреверну. Но вот что интересно — предусмотрительный барон и осторожный Нессельроде не предвидели реакции, которую произведёт в суде оскорбительное письмо Пушкина барону Геккерену. Первой заметила это проницательная Анна Ахматова: Щёголев не прав, когда пишет, что в январском письме не осталось и следа утверждения авторства Геккерна. Фраза «…только под этим условием я… не обесчестил вас в глазах нашего и вашего дворов, как имел право и намерение» находится и в ноябрьском черновике в несколько иной форме, но относится прямо к возможности разоблачения Геккерна как автора анонимных писем.

Если бы Пушкин перестал думать, что Геккерен автор диплома, эта фраза не фигурировала бы в январском письме[240].

Царь, убедившись в сводничестве посланника, бесспорно, отчитал — в свойственной ему грубоватой манере — Нессельроде за оплошность. Это было жестоким ударом по самолюбию высокомерного министра. Он никогда не смог простить Геккерену, что тот водил его за нос. Уже во второй половине февраля он изменил своё отношение к посланнику. Это подтверждает и письмо Геккерена вице-канцлеру от 1 марта 1837 г.: После события, роковой исход которого я оплакиваю более, чем кто бы то ни было, я не предполагал, что должен буду обратиться к вам с письмом, подобным настоящему (подч. мною. — С. Б.). Но раз я вижу, что вынужден сделать это, у меня мужества хватит. Честь моя, и как частного человека, и как члена общества, оскорблена, и я не замедлю дать вам некоторые объяснения[241]. Объяснения Геккерена не подействовали на Нессельроде. Он навсегда отвернул своё лицо от коварного сводника. С глубоким презрением отзывался граф о Геккерене в 1840 г. в письме барону А. К. Мейендорфу: Геккерен на всё способен: это человек без чести и совести; он вообще не имеет права на уважение и не терпим в нашем обществе[242]. Пушкинисты не придали должного значения этой реплике Нессельроде. А ведь она — серьёзный аргумент в пользу непричастности министра иностранных дел к составлению пасквиля.

Вопрос аудитора Маслова

В ходе следствия всплыл факт получения Пушкиным анонимных писем. Материалы дела были представлены для проверки аудитору Маслову. Исчезнувший из употребления термин «аудитор» ныне, в эпоху возрождения частной собственности, вернулся в русскоязычный обиход в несколько ином значении — бизнес-эксперт. Типично чиновничья крыса Маслов рьяно принялся за работу. Дотошно изучил все предоставленные ему комиссией документы. Усердный чинуша был озадачен: почему не допрошена супруга покойного Пушкина? Чуждый деликатных тонкостей аудитор тщательно сформулировал свои вопросы к H. Н. Пушкиной, от которых, по его мнению, зависел правильный исход дела.

Из рапорта аудитора Маслова[243]от 14 февраля 1837 г.: 1-е. Не известно ли ей, какие именно без имянныя письма получил покойный Муж ея, которые вынудили его написать 26 числа Минувшего Генваря к Нидерландскому Посланнику Барону Геккерену оскорбительное письмо, послужившее, как по делу видно, причиною к вызову подсудимым Геккереном его, Пушкина, на дуэль.

2-е. Какие подсудимый Геккерен, как он сам сознаётся, писал к Ней, Пушкиной, письма или Записки, кои покойный Муж ея в письме к Барону Геккерену от 26 Генваря называет дурачеством; где все сии бумаги ныне находятся, равно и то письмо, полученное Пушкиным от неизвестного ещё в ноябре месяце, в котором виновником распри между подсудимым Геккереном и Пушкиным позван Нидерландский Посланник Барон Геккерен и в следствие чего Пушкин ещё прежде сего вызывал Подсудимого Геккерена на дуэль…[244]

Как явствует, особой грамотностью аудитор 13 класса Маслов не отличался. Его вопросы, как и следовало ожидать, остались без ответа. Или из-за проявленной членами военно-судной комиссии деликатности к Пушкиной. А возможно, по распоряжению свыше — не копать глубоко. Но как бы то ни было, в рапорте аудитора содержится очень важное сведение, словно бы ускользнувшее от внимания исследователей (объяснение сему странному обстоятельству может быть только одно: последующие поколения пушкинистов доверились добросовестности П. Щёголева и не потрудились вновь изучить материалы следственной комиссии). Имею в виду указание Маслова на письмо от «неизвестного лица», в котором виновником распри между подсудимым Геккереном и Пушкиным позван Нидерландский Посланник Барон Геккерен. Выходит, Долли Фикельмон и многие другие современники Пушкина, были правы, говоря о нескольких, при этом различных по содержанию и иными почерками написанных, анонимных письмах. Видимо, это послание с какими-то намёками на связь Дантеса с Натали имела в виду графиня Фикельмон в своей известной дневниковой записи от 29 января 1837 г.: Семейное счастье начало уже нарушаться, когда чья-то гнусная рука направила мужу анонимные письма, оскорбительные и ужасные, в которых ему сообщались все дурные слухи и имена его жены и Дантеса были соединены с самой едкой, самой жестокой иронией.

Итак, был пасквиль — забавная шутка. Пушкин вначале даже не собирался на неё реагировать. Ещё раз повторю: Впрочем, понимаете, — сказал он В. Соллогубу, — что безыменным письмам я обижаться не могу. Но было ещё одно письмо. И в совокупности оба эти послания уже можно определить как оскорбительные и ужасные письма. Второе (назовём его пока анонимным) было получено Пушкиным позже — по-видимому, до середины ноября, когда уже полным ходом шли переговоры о женитьбе Дантеса на Екатерине Гончаровой. Расправившись с наглым кавалергардом, Пушкин принялся за главного виновника. Теперь более понятен смысл изречения. Я прочитаю вам моё письмо к старику Геккерну, — сказал Пушкин Соллогубу. — С сыном уже покончено… Вы мне теперь старичка подавайте[245].

Человек, отправивший Поэту письмо, без сомнения, был из близкого к Геккеренам кружка. Только от них он мог узнать о вызове. Причастные к переговорам друзья Пушкина — Жуковский, Виельгорский, Загряжская, Клементий Россет, В. Соллогуб, безусловно, хранили в секрете и получение диплома, и все последовавшие за ним действия Поэта. Так же поступил и Вяземский. …и мы с женой дали друг другу слово сохранить всё это в тайне, — писал он после смерти Пушкина великому князю Михаилу. Жуковский крепко-накрепко запретил Карамзиным разглашать тайну. Он даже отчитал Пушкина за то, что тот рассказал Екатерине Андреевне и Софье Николаевне о ходе переговоров с Геккеренами. Дискретность ближайших к Поэту людей можно считать бесспорным фактом.

Но было ли это второе письмо анонимным? Интуиция подсказывает мне — доброжелатель назвал себя и заклинал Поэта не открывать его имя. Пушкин поступил благородно — он унёс эту тайну в могилу. Вспомним о каком-то написанном по-русски листке бумаги, вынутом по просьбе Пушкина домашним врачом Спасским из указанной шкатулки и сожжённом у него на глазах. Поэт уже знал от д-ра Шольца, а потом и Арендт ему подтвердил, что его рана смертельна. И решил уничтожить какой-то очень важный и, должно быть, кого-то компрометирующий документ. Я склонна думать, что это и было то самое письмо от доброжелателя. И несомненно, подписанное. В противном случае зачем его сжигать?

Слух о нескольких анонимных письмах распространился моментально после смерти Поэта. Гадали разное. Вяземский был убеждён в существовании какой-то тайны и в своих посланиях друзьям постоянно повторял: она неясна для нас самих, очевидцев. Эта загадка мучила его, он пытался найти объяснение. Плод этих размышлений — фраза в письме к Денису Давыдову: Адские козни опутывали их (Пушкиных. — С. Б.) и остаются ещё под мраком. Время, может быть, раскроет их. А через несколько дней он уже уверенно заявляет великому князю Михаилу: …как только были получены эти анонимные письма, он заподозрил в их сочинении старого Геккерена и умер с этой уверенностью. Мы так никогда и не узнали, на чём было основано это предположение, и до самой смерти Пушкина считали его недопустимым. Только неожиданный случай дал ему впоследствии некоторую долю вероятности. Но так как на этот счёт не существует никаких юридических доказательств, ни даже положительных оснований, то это предположение надо отдать на суд Божий, а не людской[246], — Письмо от 14 февраля 1837 г. из Петербурга в Рим. Подчёркнутая мною фраза весьма туманно выражает то, что через неожиданный случай Вяземский знал уже наверняка: инициатором пасквиля был Геккерен. То же самое, но уже более категорично повторил в своей «Записной книжке»: Тайна безыменных писем, этого пролога трагической катастрофы, ещё недостаточно разъяснена. Есть подозрения, почти неопровержимые, но нет положительных юридических улик… В письме же к Михаилу Романову он ёрничает, ловчит — более определённо не имеет права говорить официальному лицу, каковым был брат Николая. Прибегая к этой уловке, Вяземский был убеждён: великий князь поймёт его и известит об этом Николая. А это было его главной целью — довести ошеломившее его известие до сведения царя. Но не только до него одного — он писал своё послание и для потомства. Вяземский не предполагал, что царь узнал обо всём раньше его. Неожиданным же случаем, убедившим Пушкина в авторстве Геккерена, надо полагать, и явилось письмо «неизвестного» доброжелателя.

Штрихи к портрету Петра Долгорукова

Но как же звали этого человека? А звали его князем Петром Владимировичем Долгоруковым! Пора сплести все разрозненные ниточки в одну нить. Кто из окружения Поэта был близок Геккеренам и вместе с тем довольно хорошо знал Пушкина? Из золотой молодёжи вокруг нидерландского посланника и Дантеса вертелись кавалергарды Александр Трубецкой, штаб-ротмистр Адольф Бетанкур, штаб-ротмистр Александр Куракин, ещё два штаб-ротмистра, Михаил Петрово-Солово и Георгий Скарятин; штабс-капитан лейб-гвардии Измайловского полка Павел Урусов (между прочим, женатый на дочери врага поэта — С. Уварова), корнет л.-гв. Конного полка Константин Опочинин. Вхожи к баронам были также князья Иван Гагарин и Пётр Долгоруков. Пушкин водил знакомство с каждым из названных. Особую приязнь питал к Опочинину. Это очень достойный молодой человек. Благодарю вас за это знакомство, — писал Поэт Е. М. Хитрово 13 мая 1832 г. о её племяннике — сыне Д. М. Опочининой-Кутузовой. Дружески относился и к И. Гагарину — из дневника А. И. Тургенева узнаем, что Пушкин часто встречался с ним в компании поэтов и литераторов, вёл с молодым князем дружеские беседы. Сам Гагарин впоследствии говорил о своих приятельских отношениях с Пушкиным. Можно предположить, что ещё одному человеку из этой компании симпатизировал Поэт — Петру Долгорукову. Он приметил любознательного мальчика ещё в Москве в домах своих друзей Римских-Корсаковых. Встречался с ним в петербургских салонах. У них была тема для разговора — интерес обоих к истории и генеалогии. Долгоруков был накоротке с ближайшими друзьями Пушкина — Вяземским, Виельгорскими, Валуевыми, Россетами, князем Горчаковым.

Князь Пётр Владимирович родился под несчастливой звездой. День его появления на свет стал днём смерти матери. Вскоре умер и отец. Одиннадцатимесячный малыш остался на руках бабушки Анастасии Семёновны Долгоруковой (урождённой Лаптевой — 1755—1827). Похоронив в 1815 г. мужа, Анастасия Семёновна поселилась у дочери Марии Петровны Римской-Корсаковой. После кропотливого изучения родословной Римских-Корсаковых мне удалось выяснить, что муж Марии Петровны — Николай Петрович, вице-адмирал, флигель-адъютант Николая I, был троюродным братом камергера Александра Яковлевича — супруга знаменитой на всю Москву Марии Ивановны Римской-Корсаковой.

Никакими особыми талантами не отличалась эта барыня, кроме одного — она была хлопотуньей по призванию. Мать Марья, как она сама себя величала, пеклась обо всех на свете — и, конечно же, прежде всего — неуёмно, дотошно — о потрохе своём — дочерях и сыновьях. О многочисленной родне — десятке кровных. О приживалках и приживальщиках, именуемых ею моя инвалидная команда. О друзьях, знакомых и даже незнакомых — любого приютит, накормит, обогреет, снабдит рекомендательными письмами и даже деньгами. Марья Ивановна владела двумя с половиной тысячами крепостных душ в Рязанской, Тамбовской и Пензенской губерниях — доходы изрядные, да денег вечно не хватало — уж очень размашисто жила она. По старинке, как при матушке Екатерине, вельможно: огромный особняк на Страстной площади с флигелями, садом, хозяйственными постройками, конюшнями, многочисленной челядью.

Но к чему такие подробности о ней? Отвечу словами Петра Андреевича Вяземского: Мария Ивановна Римская-Корсакова должна иметь почётное место в преданиях хлебосольной и гостеприимной Москвы. Она жила, что называется, открытым домом, давала часто обеды, вечера, балы, маскарады, разные увеселения, зимой санные катания за городом, импровизированные завтраки… Красавицы дочери её, и особенно одна из них, намёками воспетая Пушкиным в Онегине, были душою и прелестью этих собраний. Сама Мария Ивановна была тип московской барыни в хорошем и лучшем значении этого слова[247]. А её колоритный быт стал символом московской жизни первой четверти XIX века. Так получилось, что о ней мы знаем больше, чем о других вельможах той эпохи — всех этих Архаровых, Апраксиных, Офросимовых, Кологривовых. Время случайно пощадило её обширную переписку с детьми, и эти письма — кардиограмма чувств, мыслей, пульса щедрой, неуёмной в любви и страдании натуры — послужили для бытописаний Льва Толстого, М. О. Гершензона. Но ещё раньше сама Марья Ивановна с её душевностью, барской прямотой, живой, напевной и пословичной русской речью привлекала внимание многих наших знакомцев — Вяземского, Грибоедова, Пушкина. С неё и ей подобных московских бар списал своих персонажей Грибоедов в «Горе от ума». В образе Катерины Петровны Томской изображена она Пушкиным в его набросках к «Роману на Кавказских водах». Её красавица дочь Александрина послужила прототипом Маши — девушка лет 18-ти, стройная, высокая, с бледным прекрасным лицом и чёрными огненными глазами. Поэт заплатил безумству дань Александрине и посвятил ей строфу в «Евгении Онегине»: Но та, которую не смею / Тревожить лирою моей, / Как величавая луна, / Средь жён и дев блестит одна. / С какою гордостью небесной / Земли касается она!…

С представителями этого ветвистого рода Пушкин был знаком с детских лет. Отец Сергей Львович и дядя Василий Львович оспаривали друг у друга поэтическую славу на званых вечерах всех этих Корсаковых, Дондуков-Корсаковых и Римских-Корсаковых. Сын Николай другого Александра Яковлевича Корсакова — отставного гвардии прапорщика — был лицейским другом Пушкина. Они были главными составителями лицейских журналов. Николенька Корсаков, певец и композитор, сочинял музыку на стихи Пушкина и пел их под аккомпанемент гитары. Романсы на стихи юного Поэта распространялись через лицеистов по Петербургу и уже тогда распевались во многих петербургских гостиных. Дружил Пушкин и с сыном Марии Ивановны — Григорием. Вместе с князем Вяземским кутили они во второй половине двадцатых годов в Английском клубе, в загородных ресторанах Москвы. Без этого известного на всю Москву триумвирата не обходилось ни одно собрание, ни один бал. Знакомые и незнакомые зазывали нас и в Немецкую слободу, и в Замоскворечье, — ностальгически вспоминал о той беззаботной поре юности Пётр Вяземский.

Родственники Римские-Корсаковы — десяток кровных фамилий — поддерживали самые близкие отношения — семейственность всё ещё была неотъемлемой частью быта старой Москвы. Вся эта атмосфера — шумная, весёлая, с обильными застольями, за которыми собирались поэты, литераторы, музыканты, велись остроумные беседы, споры, декламации, звучала сочная русская речь, — с детства окружала живого, любознательного Петра Долгорукова. Бабушки, тётушки, кузены, кузины заботливо пеклись о бедной сиротке — косолапом увальне Петруше. Баловали, холили, закармливали пирогами, блинами с икоркою да кулебяками, студнями да заливной осетриной — всей этой обильной старорусской снедью. Это потом пагубно отразилось и на характере Петра Владимировича — капризном, резком, вспыльчивом, и на его фигуре — в старости он превратился в малоподвижного тучного князя Гиппопотама, как называл его Герцен. Образование князь получил блестящее, но хаотическое. Он прекрасно знал иностранные языки, но, что особенно важно, — превосходно владел живым русским словом с неподражаемыми образчиками старомосковской речи, подслушанными у бабушек, тётушек, нянюшек. Много читал, увлекался историей, генеалогией и в двадцать три года написал «Историю России от воцарения Романовых до кончины Александра I». За ней последовал «Российский родословник», «Сведения о роде князей Долгоруковых».

Родственники вывозили молодого барича и за границу — о встрече с ним в Италии упоминает в дневнике графиня Фикельмон. В 1827 г. умерла бабушка Анастасия Семёновна, и Петрушу отдали на обучение в Пажеский корпус, куда был определён ещё с годовалого возраста. Ему была уготовлена наследственная карьера военного, подобно деду Петру Петровичу — генералу от инфантерии, отцу Владимиру Петровичу — шефу Кавалергардского полка. В апреле 1831 г. князь Пётр вышел из корпуса в чине камер-пажа. Но уже в августе этого года за какую-то провинность был разжалован из камер-пажей в пажи. Выпускники Пажеского корпуса обычно пополняли ряды офицеров элитных полков императорской гвардии. Долгорукова же за дурное поведение разжаловали и выдали аттестат о неспособности к службе в армии. Это было первым жестоким ударом для потомка Рюриковичей — в то время военная карьера считалась единственным достойным аристократа занятием. До совершеннолетия он находился под опекой тётушки Марии Петровны Римской-Корсаковой и, по-видимому, проживал в её петербургском доме. Он рано пристрастился к светской жизни, посещал аристократические салоны. В 1831 г. он стал бывать в особняке австрийского посланника Фикельмона.

Я уже не раз говорила о странном пророческом даре Долли Фикельмон. 21 мая 1831 г. в салоне своей матери она впервые увидела приехавших из Москвы молодожёнов Пушкиных. В тот же день в дневнике появляется запись об этой встрече: о волшебной красоте Мадонны, о безобразии Пушкина, ещё более поразительном на её фоне, о блестящем уме Поэта, заставляющем забывать о его некрасивости. И вдруг по ассоциации тут же вспоминает о другом человеке, таком же некрасивом, но привлекающем умом: Вчера мы снова виделись с юным князем Долгоруким (Долли часто ошибалась в написании русских имён. — С. Б.), с которым познакомились в Италии восемь лет назад. Он тоже идеал безобразия, но остроумен, душевен и сердечен. Он питает к нам привязанность и преданность. Сейчас мы устраиваем наши вечера в узком кругуу мамы или у меня, и они мне очень нравятся. Можно предположить, что князь Долгоруков и был одним из тех немногих, кто допускался на эти интимные вечера. Графиня Фикельмон вновь связала два имени, будто зная наперёд печальную роль, отведённую князю Петру в биографии Поэта. И, вероятно, здесь, у графини Фикельмон, злой рок свёл Петра Долгорукова с другим завсегдатаем её салона — Геккереном. Голландский посланник ввёл его в свой круг молодёжи и сумел быстро развратить фактически беспризорного юношу. Впрочем, не берусь утверждать, что всё произошло именно так. Возможно, дурные наклонности проявились у князя ещё в Пажеском корпусе и были тем самым «проступком», за который он был разжалован из армии. Легко предположить, что у лишённого с младенческих лет родительской нежности и заботы Долгорукова в отношении к Геккерену преобладали сыновние чувства. Неизрасходованный заряд любви переносился на людей добрых и привечающих его. По этой самой причине он зачастил в гостеприимный дом австрийской посланницы. Проницательная графиня Фикельмон увидела в молодом князе то, что было скрыто от других, — он душевен и сердечен… питает к нам привязанность и преданность. Но с чёрствыми и холодными людьми князь был колючим, злоязычным и грубым.

Обращаю внимание на этот факт, ибо он объясняет многое в дальнейшем поведении князя Долгорукова. В сентябре 1833 г. Геккерен привёз в Петербург молодого красавчика Дантеса — объект своей новой страсти. Пётр Долгоруков был пренебрежен. Самолюбивый юноша болезненно переживал этот разрыв. Зарубцевавшаяся после первого удара судьбы — отставки из армии — рана вновь стала кровоточить. Ещё не было ожесточённости — она родилась позже. Душевная боль усугублялась закомплексованностью — он жестоко страдал из-за своей внешности — некрасив лицом, невысок, хромоног. Несправедливость природы воспринималась ещё горше оттого, что он прекрасно сознавал своё умственное превосходство над окружающими его молодыми повесами. Уродство навсегда отбило у него интерес к женщинам — он прекрасно понимал, что не может рассчитывать на успех у прекрасного пола. В 1848 г. тридцатидвухлетний князь всё-таки сделал попытку жениться на О. В. Давыдовой. От этого брака родился сын. Но семейной идиллии, как и следовало ожидать, не получилось — бесконечные скандалы, избиение жены. Он словно вымещал на ней все удары, без устали наносимые ему жизнью и справа и слева.

А тогда, осенью 1833 г., Геккерен развязал себе руки и уступил князя другому любителю мальчиков С. С. Уварову, министру просвещения. Уваров решил пристроить Долгорукова на службу. В начале следующего года он был зачислен без жалованья в канцелярию Министерства народного просвещения. В 1835 или 1836 году Пётр Владимирович встретился в Петербурге с другом детства князем Иваном Гагариным и нанял с ним общую квартиру. Внешне всё оставалось как прежде — князь продолжал посещать вечеринки в доме нидерландского посланника. Но обида на Геккерена осталась, затаилась в душе князя до поры до времени. Маленький ёжик учился обороняться — он всё чаще стал выпускать свои колючие иголки.

Так Провидение сплело воедино всех персонажей драмы, разыгравшейся осенью 1836 г. в Петербурге.

Перенесёмся вновь в дом нидерландского посланника: 3 ноября 1836 г., завтрак, подвыпившие офицеры, шуточки по поводу венских дипломов и кем-то сделанное предложение — разыграть подобным же образом и петербургских рогоносцев. Идея шумно и весело одобрена. Всё получилось вроде бы само собой — непринуждённо и естественно. И никто из присутствовавших, за исключением одного, не заметил, как ловко направляли эту игру главный режиссёр Геккерен и два его помощника — Дантес и Александр Строганов. Этот единственный, умный и проницательный князь Пётр Владимирович Долгоруков, моментально разгадал коварный умысел Геккерена. Но ничем не выдал себя. И вместе со всеми участвовал в забаве. Бесспорно только одно — князь Пётр уклонился от переписки и рассылки пасквиля. Александр Трубецкой не назвал его в числе причастных к этому делу шалунов. Будь это так, престарелый болтун не пощадил бы его — Петра Владимировича давно уже не было на свете, да и репутация у него в России была незавидной.

Роковых последствий сего поступка не предвидел ни сам Геккерен, ни его тайный недоброжелатель Долгоруков. Пожалуй, можно поверить утверждению князя Мещерского: на каком-то балу проказник Петруша показывал над головой Пушкина растопыренные в виде рогов пальцы. Ну и что из того — всего лишь неразумная выходка двадцатилетнего мальчишки! Реакция Пушкина на пасквиль и его вызов Дантеса на дуэль — словно снежный ком на голову Геккерена. Он мечется в растерянности, ищет содействия, советуется со своим бывшим дружком и участником сборища Долгоруковым. Только теперь князь Пётр осознаёт, как далеко зашла игра. И он решается открыть Пушкину имя зачинщика этой истории. Немаловажную роль сыграла здесь и жажда отмщения — Долгорукову представился наконец случай отплатить Геккерену за нанесённую ему некогда обиду. Но почему бы не допустить, что в нём заговорили человеческие чувства. На чашах весов был Пушкин — знаменитый Поэт и симпатичный ему человек. Умный, начитанный и сам будущий писатель Долгоруков не мог не понимать величия его таланта. А на другой чаше — отвергнувший его чужеземец Геккерен. Молодой князь уже давно его раскусил — злая, мелкая душонка, лицемер, интриган, карьерист. Ёжик впервые выпустил свои иглы. Князь написал Пушкину разоблачающее Геккерена письмо…

Прошло много лет. В 1863 г. появилась в печати книжка Аммосова «Последние дни жизни А. С. Пушкина». В ней Долгоруков вместе с Иваном Гагариным впервые публично обвинялся в составлении подмётных писем. Князь Гагарин в то время пребывал в Сирии. Долгоруков из Лондона уведомляет его о клевете: Невозможно молчать перед лицом такой подлости… С Герценом и Огарёвым у меня добрые отношения… Герцен и Огарёв по-настоящему добрые малые; правда, в политике они ищут вчерашний день, но они благородные и честные люди. Всякое воскресенье мы обедаем вместе: поочерёдно — то я у них, то они у меня. Оба были возмущены гнусностью Аммосова[248].

За годы общения с Долгоруковым в эмиграции издатели «Колокола» имели возможность хорошо узнать его характер — желчный, сварливый, вспыльчивый. Но всё это прощали ему за блестящий ум, эрудицию, талант публициста, непримиримость к подлости. За границей Долгоруков издал книгу «Правда о России», в 1860 г. стал редактором журнала «Будущность», в котором помещал свои памфлеты на российских держиморд. В 1862 г. после прекращения «Будущности» появился его новый журнал, «Правдивый», сначала на русском, а затем на французском языках. И наконец приступил к изданию «Листка». Его издания — подголоски «Колоколу». В них звенели призывы к конституционному правлению в России, к учреждению двухпалатного парламента, обличения произвола и безнравственности правящего класса. Сотрудничая с Герценом и Огарёвым, расходился с ними во взглядах на будущее России — не революционное свержение монархии, а ограничение самодержавия конституцией. Восхищает его прозорливость — в политике они ищут вчерашний день. В этом он был близок Пушкину — ещё до восстания декабристов Поэт отрицал целесообразность отмены царской власти. Приведу ещё один отрывок из другого письма князя Петра Ивану Гагарину. В нём Пётр Владимирович всё тот же — саркастичный, проницательный, но и прозорливо-мудрый: Мы с тобою помним поколение, последовавшее хронологически прямо за исполинами 14 декабря, но вовсе на них непохожее; мы помним юность нашего жалкого поколения, запуганного, дрожащего и пресмыкающегося, для которого аничковские балы составляли цель жизни. Поколение это теперь управляет кормилом дели смотри, что за страшная ерунда. Зато следующие поколения постоянно улучшаются, и, невзирая на то, что Россия теперь в грязи, а через несколько лет будет, вероятно, в крови, я нимало не унываю, и всё-таки гляжу вперёд я без боязни[249].

О них — жалких, запуганных, из кожи лезущих, чтоб попасть на придворные балы, но тоже — и о себе, и о своём друге. Такая самокритичность требует высокой степени духовности и мужества. Одни крепко вцепились в кормило власти, другие, подобно Долгорукову и Гагарину, покинули родину, чтоб не утонуть в грязи. Эмиграция испокон веков была на Руси уделом противников режима. А императорский Аничков дворец — символом тщеславия и пресмыкательства. Свою зловещую роль он сыграл и в жизни Поэта. Судите сами — можно ли человека, повторившего слова Пушкина гляжу вперёд я без боязни, заподозрить в столь гнусном поступке — авторстве пасквиля?!

А между тем вслед за жужжанием клеветы появилось подтверждение добросовестного свидетеля, барона Ф. Бюлера, бывшего директора московского главного архива Министерства иностранных дел. Время перетасовало в его памяти факты — что вполне объяснимо отдалённостью события: В 1840-х годах, в одну из литературно-музыкальных суббот у князя В. Ф. Одоевского, мне случилось засидеться до того, что я остался в его кабинете сам четверт с графом Михаилом Юрьевичем Виельгорским и Львом Сергеевичем Пушкиным, известным в своё время под названием Лёвушки. Он только что прибыл с Кавказа, в общеармейском кавалерийском мундире с майорскими эполетами. Чертами лица и кудрявыми (хотя и русыми) волосами он несколько напоминал своего брата, но ростом был меньше его. Подали ужин, и тут-то Лёвушка в первый раз узнал из подробного, в высшей степени занимательного рассказа графа Виельгорского все коварные подстрекания, которые довели брата его до дуэли. Передавать в печати слышанное тогда мною и теперь ещё неудобно. Скажу только, что известный впоследствии писатель-генеалог князь П. В. Долгоруков был тут поименован в числе авторов возбудительных подмётных писем[250].

Для меня изюминка этого рассказа в том, что Михаилу Виельгорскому было известно имя автора подмётного письма. Но я уверена — речь шла не о пасквиле, а втором, так называемом письме от неизвестного.

В картине преддуэльных событий в неожиданном ракурсе предстала фигура Виельгорского. Давнишний приятель показал себя настоящим другом в трудные для Пушкина дни. Сердечно и деликатно помогал ему советами, улаживал конфликт с Геккеренами. Не принимал участия в злоязычии света. Его поведение выгодно отличается и от Вяземского — он закрывает своё лицо и отвращает его от дома Пушкиных. И от его супруги — доверенной Поэта — он сам сказал ей о втором вызове, а она довольно легкомысленно отнеслась к его словам и за светской суетой не нашла времени предотвратить дуэль. И даже от добрейшего Жуковского — посредничая в переговорах, он больше пёкся о своей чести и совести: …я в это дело замешан невольно и не хочу, чтобы оно оставило мне какое-нибудь нарекание. В письме Пушкину заявил: «Совесть есть человек» — великие слова! Но, к сожалению, ими Жуковский прикрыл свой эгоизм. Никто из них не сумел понять терзаний Поэта в мучительные последние месяцы его жизни. На этом фоне отчуждения ближайших друзей Пушкина особенно растрогало благородство и преданность Виельгорского. Единственно с ним он остался до конца откровенным. И надо полагать, открыл ему имя таинственного доброжелателя. Это не просто моё предположение. К этому логическому заключению приходишь, собрав воедино все разрозненные и скудные сведения о роли Виельгорского в преддуэльных событиях. Из мемуаров той эпохи вырисовывается благородный образ этого прекрасного человека. Он помогал не только Пушкину. А. О. Смирнова рассказывала, как он несколько раз выручал Гоголя, с которым тоже был в коротких отношениях: ходатайствовал перед председателем Цензурного комитета Дондуковым-Корсаковым о послаблении цензуры к произведениям Гоголя, добился у императора разрешения на постановку «Ревизора» и выхлопотал у царя для бедствующего писателя субсидию в 4000 рублей. Удивительный человек был этот милый граф. Его библиотека была наполнена разных книг и разных документов, он прочитал всю эту литературу в 20 000 томов, был масон петербургской ложи с другом своим Сергеем Степановичем Ланским. Дружба Виельгорского с Поэтом до сих пор остаётся малоизученной. Но не моя задача углубляться в подробности их отношений.

В 1842 г. на вечере у Одоевского граф М. Ю. Виельгорский почёл своим долгом обстоятельно рассказать обо всём возвратившемуся в Петербург брату Поэта Лёвушке. По прошествии времени подробности этого разговора стёрлись из памяти барона Ф. Бюлера. Бесспорно одно — Михаил Юрьевич упомянул имя князя в связи со вторым письмом. Но добропорядочный барон невольно попал и под влияние смертельно ненавидевшего Долгорукова князя Одоевского и поддался впечатлениям от наделавшей много шума книги А. Н. Аммосова «Последние дни жизни А. С. Пушкина». И сам того не желая, сместил акценты в трактовке рассказа графа. Хотя известные нам факты противоречат его добросовестному свидетельству: друзья Пушкина — Вяземский, князь Горчаков, сам Виельгорский, и даже родной брат Поэта продолжали весьма дружески относиться к подозреваемому пасквильщику.

Версия II — княгиня Б.

Из воспоминаний К. К. Данзаса (опубликованы в 1863 г. Аммосовым): Партизаны враждующих сторон разделились весьма странным образом, например: одна часть офицеров Кавалергардского полка, товарищей Дантеса, была за него, другая за Пушкина; князь Б. был за Пушкина, а княгиня, жена его, против Пушкина, за Дантеса, вероятно по случаю родства своего с графом Бенкендорфом. Замечательно, что почти все те из светских дам, которые были на стороне Геккерена и Дантеса, не отличались блистательною репутациею и не могли служить примером нравственности; в числе их Данзас не вмешивает, однако же, княгиню Б.[251]

Рассказ Петра Александровича Ефремова (записан в 1899 Сувориным): Уваров послал анонимное письмо к Пушкину о рогоносцах. Конст. Петр. Долгоруков и князь Гагарин утверждали, что они не принимали в этом участия. Николай I велел предупредить дуэль. Геккерен был у Бенкендорфа. «Что делать мне теперь?»сказал он княгине Белосельской. «А вы пошлите жандармов в другую сторону». Убийцы ПушкинаБенкендорф, княгиня Белосельская и Уваров. Ефремов и выставил их портреты рядом на одной из прежних пушкинских выставок. Гаевский залепил их[252].

Из письма П. А. Вяземского жене — март 1840 г.: Прежде заезжал я на часок к княгине Зенаиде, которая принимает у младших Белосельских, к коим, между прочим, я езжу. Но с молодою княгинею с нынешней зимы начал опять кланяться.

Расшифрую упоминаемые в этом отрывке имена. «Зенаида» — княгиня Зинаида Александровна Волконская, урождённая Белосельская-Белозерская, приятельница Пушкина. «Младшие Белосельские» — её сёстры Екатерина и Елизавета. Первая — замужем за генералом-адъютантом И. О. Сухозанетом. Вторая за военным министром князем А. И. Чернышёвым. И наконец, «молодая княгиня», с которой после смерти Пушкина не кланялся Вяземский, — Елена Павловна, по мужу Белосельская-Белозерская, урождённая Бибикова. Та самая роковая женщина, которую называли Данзас и Ефремов. Она была падчерицей Бенкендорфа — но это ещё не повод для её ненависти к Поэту. Как убедимся дальше, причин для вражды к Пушкину у княгини было предостаточно. Немалое значение для выскочки Елены Бибиковой имела и разделяющая их иерархическая пропасть. Белосельские-Белозерские были крепко связаны с российской олигархией — Чернышёвым, Сухозанетом, Бенкендорфом.

Без сомнения, влияние родственников тоже сыграло свою роль. Дядя Белосельской по отцу полковник И. П. Бибиков был начальником жандармской службы в Москве. Бенкендорф возложил на него слежку за интимными связями издателя «Московского вестника» Погодина и его соратников — князя Вяземского, Пушкина: Вы меня бесконечно обяжете, если найдёте средство получить и представить нам в копиях поэтические отрывки, которые сей последний собирается передать Погодину для публикации в его журнале[253]. Усердный сыщик строчил свояку донесения о встречах Поэта с литераторами, о произведениях Пушкина в «Московском вестнике», даже о его гонорарах за стихи и, что самое комичное, — выражал своё «авторитетное» мнение о литературных достоинствах публикаций. Пушкин был притчей во языцех в семье Бенкендорфа. Семейная неприязнь к Поэту не могла не повлиять на отношение к нему будущей княгини Белосельской.

Повторю ещё одно сведение о Белосельской — в письме Дантеса к Геккерену: Бедняга Платонов вот уже три недели в состоянии, внушающем беспокойство, он так влюблён в княжну Б., что заперся у себя и никого не хочет видеть, даже родных[254]

Княжна Б. — княгиня Елена Павловна Белосельская-Белозерская. Согласно древнему обычаю, она не имела права именоваться княгиней, пока была жива носительница этого титула — её свекровь Анна Григорьевна (урождённая Козицкая, 1767—1846). Деликатность к ней Дантеса — не называет её полным именем из осторожности (письма, особенно иностранцев, перлюстрировались) — говорит о дружественном к ней отношении. В противном случае зачем щадить постороннего ему человека. Эта дискретность означает и другое — Геккерену хорошо известно имя этой женщины и он без труда поймёт, кого Жорж имеет в виду. Подтверждение близости Дантеса к Белосельским находим и в переписке Карамзиных. Александр пишет брату о рауте у Белосельских 5 ноября 1836 г. Приглашение к ним получил через некоего Ковалинского, но не поехал — меня вовсе не устраивало, чтобы именно он представил меня в их доме. Через две недели он был введён туда Дантесом. Александр одевается, чтобы идти на раут к княгине Белосельской, пообедав вдвоём с Дантесом у этого последнего (из письма Е. А. Карамзиной от 20 ноября 1836 г.).

Из воспоминаний Смирновой-Россет:

Это отвратительное создание, Елена Белосельская, была окружена поклонниками; эта женщина кокетничала с Григорием Волконским и Сутцо, и неизвестно, чья дочь её вторая малюткаГригория или Сутцо. Я думаю, что Сутцо, потому что это прелестное дитя похоже на него как две капли воды. Платонов, часто бывавший в свете, был, как кузен, хорошо принят у неё; он любезен, у него очень доброе и не слишком некрасивое лицо — но я нахожу его ужасным с его мохнатыми ноздрями.<…>И вот по глупости он сделал ей формальное предложение; тогда эта рожа ответила ему с разгневанным видом: «Как бастард осмеливается домогаться моей любви!»[255] А так как Платонов очень чувствителен к этому пункту, это ранило его в самое сердце. Между тем эта злючка уже устроила и совершила брак своей очаровательной сестры Мари с Григорием. Ей всё нипочем, она в день свадьбы будет спать с Григорием и продолжит это потом, живя одновременно с Сутцо, это сука, потому что она не любит любовью своих любовников, она, как Като[256], любит только похоть и грязную болтовню. Так вот, Платонов сказал мне один раз в Питере: «Какой гнусный город этот Петербург, в нём не найдёшь истинных друзей, которым можно доверить страдания своего сердца». Я ему сказала: «Но доверьте мне ваши горести».<…>«Как вы добры и милосердны»,сказал он мне. Тогда он мне рассказал всю историю и сказал: «Я смертельно страдаю от страсти, я её обожаю и ненавижу, не могу управлять этими двумя чувствами»[257].

Даже при скидке на злоязычие Александры Осиповны вырисовывается не очень привлекательный образ княгини Белосельской. Её рассказ перекликается с отзывом Данзаса: …почти все те из светских дам, которые были на стороне Геккерена и Дантеса, не отличались блистательною репутациею и не могли служить примером нравственности; в числе их Данзас не вмешивает, однако же, княгиню Б.

Аммосов, опубликовавший воспоминания Данзаса в 1863 г., был вынужден сделать эту оговорку. Е. П. Белосельская, похоронив к этому времени обоих мужей — князя Эспера Александровича (умер в 1846 г.) и князя Василия Викторовича Кочубея (1812—1850), благополучно здравствовала. Она умерла в 1888 г.

Прежде всего эти два свидетельства современников Пушкина позволили мне включить Белосельскую в мой список кандидаток в «Супруги» Дантеса. Она отвечала необходимым условиям: 1) ненавидела Пушкина; 2) славилась своими любовными похождениями; 3) была в хороших отношениях с Дантесом; 4) и наконец, она была красива. Дантес же, как мы знаем, волочился за всеми красивыми женщинами.

Смирнова-Россет, несмотря на неприязнь к Белосельской, беспристрастно описала её внешность: Свет занялся свадьбой Елены Бибиковой, которая была маленького роста; у неё были чёрные глаза, а зубы как жемчуг; она дебютировала на folle journée, и её мать мне её препоручила. На устах явилась первая улыбка пренебрежения и насмешки. Свадьбу объявили с Эспером, князем древнего рода Белосельских-Белозерских, чему свидетельствует фамильный гербрыбки.<…>Княгиня презирала бедного Эспера, о котором в[еликий] к[нязь] Михаил Павлович говорил, что у него голова, как вытертая енотовая шуба. Когда Эспер умер, после многих кокетств эта барыня выбрала в мужья красивого и милого Василия Кочубея, который не раз раскаивался в своём выборе. Она была взыскательна, капризна, поселилась в его доме, который перестроила и отделала очень роскошно; в гостиной повесила портрет Василия во весь рост, окружила цветами и зеленью…[258]

Привлекательность Белосельской отмечена и императрицей: У Аннет Бенкендорф, белой как алебастр, нет, мне кажется, столько обаяния, сколько у маленькой Белосельской, которая своими прекрасными глазами и очаровательной меланхолией больше привлекает мужчин, чем её сестра. (Из письма С. А. Бобринской 1836 г., без даты.)

И ещё одна «улика» — приблизительно в это время у Белосельской умирает ребёнок. По сведениям «Истории родов русского дворянства»[259] от брака с князем Эспером у неё было четверо детей: два сына, Николай и Константин, и две дочери, Елизавета и Ольга. Николай умер в младенчестве в 1836 г. В современном петербургском издании «Дворянские роды Российской империи»[260] приведена другая дата его смерти — 1846 г. Ещё один пример генеалогических ошибок. Именно это расхождение породило сомнение и надежду — а что, если ребёнок умер не в 1836 г., в 1835 г.? Тогда появляется шанс считать и Белосельскую кандидаткой в «Супруги» Дантеса! Но до тех пор, пока не будет достоверно установлен день отпевания маленького Николая (по недоступным сейчас петербургским церковным книгам), мои рассуждения — всего лишь одна из гипотез.

Оставляю этот шанс будущим исследователям. Я же дорисую образ этой женщины, используя многочисленные записи о ней в ещё не опубликованном на русском языке дневнике Долли Фикельмон.

1830 год, 20 января. Министр двора, начальник Главного штаба, генерал-адъютант Пётр Михайлович Волконский даёт бал в департаменте уделов[261]. Блестящий, непринуждённый, оживлённый, с придворной пышностью. Прекрасно освещённые залы, благоухание цветов из дворцовой оранжереи, роскошные туалеты дам. Веселящаяся императрица. Резвящийся, как ученик во время каникул, приехавший из Пруссии её младший брат принц Альберт. Император нерасположен и озабочен. Великая княгиня Елена Павловна тоже не в настроении — опасается выкидыша, но этикет не позволяет ей пренебречь балом. Великий князь Михаил держится с ней подчёркнуто заботливо и нежно. На этом параде суеты графиня Фикельмон как бы сторонняя наблюдательница. Знакомые все лица. Вот Александра Сенявина — в этот вечер она печальна и уныла. Вот её сестра, Елизавета Мейендорф[262], великолепная собеседница. Ещё один наш знакомец — барон Геккерен. Мне больно, когда сейчас вспоминаю, что в первые дни после моего приезда сюда я записала весьма нелестные впечатления о Геккерене. Мне хочется верить, что они абсолютно ошибочны; я очень привыкла к его компании и нахожу его остроумным и занимательным. Не могу не признать, что он злобен, по крайней мере в суждениях, но хотела бы надеяться, что общество фактически недооценивает его характер. Очень важное свидетельство — оно развенчивает сказку о любви высшего света к Геккерену. Не было её и накануне дуэли Пушкина с Дантесом, вопреки утверждениям современников. В высшем свете была группа, защищавшая Геккерена не столько из симпатий к нему, сколько из неприязни к Поэту. Были сплетни, раздуваемые этой кликой. Жужжание толпы переменчиво, как ветер. Многие из недругов Пушкина отвернулись от Геккерена. «Смерть — примиритель», — заметил А. И. Тургенев, наблюдая в церкви во время отпевания усопшего за растерянными лицами явных врагов Поэта — Блудова и Уварова. Осталось несколько, до конца жизни ненавидевших Пушкина, — в их числе была и княгиня Белосельская…

Она тоже в придворной толпе на том блестящем балу во дворце уделов. Восемнадцатилетняя Бибикова здесь, среди фешенеблей, благодаря положению отчима Бенкендорфа. Эли Бибикова уделяет большое внимание молоденькой Мятлевой. У неё приятное лицо, стройная, кокетка, остроумная и, как говорят, очень богата. Елена неспроста печётся о Вареньке Мятлевой. Она обхаживает богатую девушку ради своего кузена Ильи Бибикова. Целый год Илья увивался за Мятлевой, дважды сватался к ней и получал отказы. Наконец, через год, усилия семейки увенчались успехом — милая, живая, но, главное, очень состоятельная Варенька дала согласие на брак с Бибиковым.

Елена облегчённо вдохнула и стала выбирать подходящую партию для себя. 14 февраля 1830 г. Пётр Волконский устраивает маскарад. Всё та же избранная публика — императрица, придворные сановники, их жёны, дочери. Елена среди них. Она участвует в кадрили на тему «Завоевание Мексики Эрнаном Кортесом». Императрица изображает дочь Монтесумы, вождя ацтеков, захваченного в плен Кортесом. Станислав Потоцкий — самого Монтесуму. Наталья Строганова, княгиня Юсупова, баронесса Мария Фридерикс представляют мексиканок в красном. Княжна Урусова, Лиза Баранова, София Моден, Екатерина Васильчикова — мексиканок в синем. Россет и Елена Бибикова — мексиканок в розовом. Кадриль собрала всех известных нам светских знакомых Пушкина. Среди них и Елизавета Черткова, Анатолий Демидов, граф и графиня Завадовские, Григорий Волконский, Василий Кутузов, Адам Ленский, Николай Смирнов, князь Гагарин, Владимир Соллогуб, Станислав Коссаковский, князь Юсупов, юная Булгакова и сама Долли Фикельмон.

В начале октября 1831 года Елена Бибикова выходит замуж. Это событие отражено в дневнике Фикельмон: Неделю назад мы были на свадьбе Белосельского с Еленой Бибиковой. Перед множеством зрителей утром в Казанском соборе состоялась церемония. Она была очаровательно свежа, юная, грациозная. Она слишком мала ростом и чересчур миниатюрна, чтобы можно было назвать её красивой, но очаровательна, а это значительно больше. Он также маленький, не особенно красивый, но добродушный и безумно влюблён. Его семья радостна и счастлива принять в свой дом эту столь милую и грациозную маленькую женщину (запись 16 октября 1831 г.). Через несколько дней графиня Лаваль, кузина Эспера Белосельского по матери, даёт в честь молодожёнов бал: …прекрасный, блестящий, оживлённый.<…>Елена Белосельская, причёсанная на китайский манер, с нитью из огромных бриллиантов на лбу, была свежа как роза. Всему её облику присуща некая примечательная простосердечность и чистота. Графиня Фикельмон ошибалась — она явно попала под влияние мнимого простодушия маленькой притворщицы. Смирнова-Россет оказалась более проницательной: На устах явилась первая улыбка пренебрежения и насмешки. Но дорого обошлось это притворство новоиспечённой княгине. Нервное напряжение последних месяцев, разыгрывание перед женихом, его семьёй, перед светом роли влюблённой и счастливой невесты, страх выдать себя, совершить ошибочный шаг и, пожалуй, самое главное, — отвращение к мужу разразилось кризисом: Довольно печальное событие в обществеистория с красивой Еленой Белосельской, на чьей свадьбе мы присутствовали и где она сияла свежестью, красотой и счастьем. Через 15 дней после свадьбы она заболела, у неё развилась какая-то затяжная лихорадка, и вот уже дрожат за её жизнь. Надеюсь, Господь вернёт её матери, которая души в ней не чает и боготворит её, как идола! (Запись в дневнике Фикельмон от 6 декабря 1831 г.) Спас её придворный врач Арендт. К концу декабря княгиня встала на ноги.

И сразу же взялась за перестройку дома на Невском проспекте у Аничкова моста. Дворец был сравнительно новым — построен князем А. М. Белосельским-Белозерским в 1800 году. Фасадом выходил на Фонтанку, украшен портиками из колонн и пилястров, фигурами атлантов. Интерьер был стилизован под рококо. Княгиня распорядилась отремонтировать большую часть помещений. Только огромный зал и высокая просторная галерея сохранили первоначальный облик. Везде позолота, картины, антиквариат, роскошная мебель. Всё дышало старинным величием, какого, пожалуй, нигде больше не было в Петербурге. Старый князь, отец Эспера, был мудрым и образованным человеком с утончённым вкусом. Почти всё своё состояние вкладывал в произведения искусства. Вдова и сын особым вкусом не отличались, но из уважения к князю сохранили всё в неприкосновенности.

В начале февраля следующего года маленькая хозяйка огромного дворца устраивает свой первый приём. Бал был почтен присутствием их императорских величеств. Графиня Фикельмон впервые в этом чудесном особняке. Он напоминает ей дворцы Италии, где всё наполнено атмосферой старины и традиция не допускает никаких новшеств. Я люблю ощущать в домах богатых аристократов дух их предков, умевших жить роскошно, на широкую ногу… — Затем добавляет: — В этом отношении я могу считать себя сверхаристократкой! И ещё одна подробность — в ней отзвук бесед с Пушкиным о российских аристократах. Фикельмон иронично отмечает возмущение великого князя Михаила увиденным в столовой Белосельских родовым гербом. Брата императора уязвила кичливость потомков древнего рода своей знатностью. Он нашёл это смешным и не на шутку рассердился. <…>Эта фамилия существует ещё со времён Рюрика и сохранила свой титул Владык Синего озера, поэтому их род намного древнее Романовых.

Белосельская продолжает блистать на балах. В живых картинках у графини Лаваль молодая княгиня изображала двух святых — Цецилию и Кристину. Трогательно хороша. Она дышит молодостью, наивностью, чистотой, невинностью, в её больших чёрных глазах столько благочестия, что ей чудесно удалось перевоплощение в святых мучениц. Княгиня прекрасно справлялась с этим амплуа. Семейная жизнь была мучительна — ей, ещё не вкусившей радостей девичества, нелегко было играть роль счастливой супруги. В душе она считала себя мученицей. Эта маска невинной страдалицы была ей очень к лицу. Жертва, принесённая Молоху, — многие ли могут осудить её за это? Сказочное богатство Белосельских, в том числе принадлежавший им Крестовый остров с прекрасным дворцом и великолепным парком, оправдывало её «подвижничество».

Поэтическое описание графиней Фикельмон внешности молодой княгини напомнило мне образ из стихотворения Пушкина «К***». Написанное в октябре 1832 г., оно не публиковалось при его жизни. Исследователи предполагают, что стихи посвящены Надежде Львовне Соллогуб. Но эпитеты деве — младое, чистое, небесное созданье — почти повторяют Доллины слова о Белосельской: дышит молодостью, наивностью, чистотой.

Я вспомнила рассказ князя В. П. Горчакова о некой светской красавице, хозяйке аристократического салона, которая попросила Пушкина написать ей в альбом посвящение, не имея никаких особых прав на его преданность. Это не было просто просьбою простодушного сердца, а чем-то вроде требования по праву. Пушкин отказывался — дескать, не мастер альбомных экспромтов.

Э, полноте, т-r Пушкин, заметила баловень.К чему это, что за умничанье, что вам стоит?<…>Пушкин вспыхнул, но согласился. На следующий день, когда у этой дамы был приём, принесли от Поэта альбом. Красавица прочитала стихи, и её глаза вспыхнули самодовольством.

Нет, нет, не должен я, не смею, не могу

Волнениям любви безумно предаваться;

Спокойствие моё я строго берегу

И сердцу не даю пылать и забываться;

Нет, полно мне любить; но почему ж порой

Не погружуся я в минутное мечтанье,

Когда нечаянно пройдёт передо мной

Младое, чистое, небесное созданье,

Пройдёт и скроется?.. Ужель не можно мне,

Любуясь девою в печальном сладострастье,

Глазами следовать за нею в тишине,

Благословлять её на радость и на счастье

И сердцем ей желать все блага жизни сей,

Весёлый мир души, беспечные досуги,

Всё — даже счастие того, кто избран ей,

Кто милой деве даст название супруги.

Бесспорно, стихотворение посвящено другой женщине — возможно, Надежде Соллогуб, фрейлине великой княгини Елены Павловны, но вероятнее всего Урусовой, чья помолвка с Александровым была объявлена в середине сентябре 1832 г. О чём говорят последние две строки стихотворения и дата его создания — 5 октября — тогда весь Петербург был занят предстоящей свадьбой фрейлины императрицы. Соллогуб же вышла замуж лишь в 1836 г. В чистой поэзии поток поэтического вдохновения захлёстывает все земные мысли — и для Поэта уже никакого значения не имел очевидный факт связи Урусовой с императором. Он воспевал девичью чистоту голубоглазой белокожей красавицы — блудницы с небесным взором ангела. Всё остальное — проза жизни. Примеров тому немало в его творчестве. Вспомним его стихи к Анне Керн «Я помню чудное мгновенье…». Гения чистой красоты Пушкин за глаза называл вавилонской блудницей.

Но вернёмся к Белосельской. Она требовала от Поэта воспевания, она язвительно назвала его отнекивание умничаньем. Это задело Пушкина, и он решил вернуть ей обиду. Предназначенное для другой стихотворение переадресовал «прекрасной Елене». И такое с ним не раз случалось. Но чтобы избавить себя от угрызений совести и унизить досадницу, проставил вместо соответствующего числа дату 1 апреля, испокон веков означающую розыгрыш.

Прелестному пушкинскому мадригалу «К***» вполне подходит отзыв Горчакова о стихотворении в альбоме капризницы: Знаю только то, что в этом послании каждый стих Пушкина до того был лучезарным, что, казалось, брильянты сыпались по золоту, и каждый привет так ярок и ценен, как дивное ожерелье, написанное самою Харитою в угоду красавице. Но через час-другой один из гостей вновь прочитал стихотворение и, поняв, в чём дело, невольно вскрикнул: «Боже, что это?» Хозяйка выхватила у него альбом и вдруг вся вспыхнула, на лице проступили пятна, глаза сверкнули, и альбом полетел в другую комнату.

Описание князя Горчакова избалованной аристократки напоминает всё то, что мы знаем о Белосельской: взыскательная, капризная, самодовольная, язвительная, высокомерная, тщеславная, расчётливая. Существенным аргументом для моего предположения является неизвестный в пушкинистике факт пребывания кн. Горчакова в Петербурге в январе-феврале 1833 года. До сих пор считалось, что Пушкин в последний раз виделся с князем в 1825 г. в псковском имении дяди Горчакова — Пещурова. И, таким образом, его рассказ о курьёзном посвящении неизвестной даме относили к петербургскому периоду жизни Поэта до 1820 г. Зимой 1833 г. Александр Михайлович приехал в отпуск из Вены, где служил советником в русском посольстве. Долли Фикельмон сразу же обратила внимание на новое лицо в петербургском обществе. Я уже приводила её дневниковые записи того периода о романе Горчакова с Натальей Строгановой. Многие красавицы обратили тогда внимание на перспективного жениха. Среди модных мужчин, которых отличают элегантные светские дамы, отдавая им предпочтение,Лобанов, Горчаков и Мейендорф. Молодёжь в этом сезоне уступила им пальму первенства. (Запись в дневнике Фикельмон от 14 февраля 1833 г.) 2 февраля дипломат присутствует на большом балу у княгини Белосельской. Я развлекалась, несмотря на вывихнутую ногу; была в хорошем настроении и впервые в этот вечер разговорилась с князем Горчаковым, который, несмотря на свою некрасивость, очень приятный и оригинальный собеседник, — отметила Долли.

Итак, мою версию подтверждают два факта: пребывание Горчакова в Петербурге и его присутствие на балу у Белосельской, где он мог стать свидетелем описанной выше сцены. Вместо новых брильянтов, которые сыпались по золоту и должны были усилить блеск фамильных драгоценностей в туалете княгини, она была осмеяна перед сливками высшего света. Разве могла высокомерная аристократка простить Пушкину такое оскорбление? И смертельно не возненавидеть его на всю жизнь? Живой, бойкой на язык княгине изменило чувства юмора — она не смогла достойно выйти из положения: вспыхнула, на лице проступили пятна, глаза сверкнули, и альбом полетел в другую комнату. Сказалось дурное настроение, в котором она, по свидетельству Фикельмон, пребывала в последнее время. В ноябре 1832 г. Белосельская родила первого ребёнка. Послеродовая горячка чуть не стоила ей жизни. После болезни стала нервной, подурнела, счастливое выражение исчезло с лица. Сострадательная Фикельмон сочувствует «малютке». Запись 26 января 1833 г.: Маленькая Белосельская много потеряла от своей красоты; бедная женщина, она выглядит не очень счастливой, нельзя без сожаления вспоминать ту радость, которую доставил её семье этот богатый и блестящий брак! И вновь о ней через два дня: Не могу надивиться перемене в этой красивой Елене Белосельской. Её прекрасные глаза совсем потухли, и какой-то острой болью пронизаны все её черты. Она, вероятно, чувствует себя очень несчастной, хотя, казалось бы, её сердце должно быть переполнено неведомой ей доселе радостью материнства. Её вид заставляет меня сочувствовать всем женщинам, которые имеют мужьями сегодняшних молодых людей. У всех мужчин до тридцатипятилетнего возраста наблюдается полное отсутствие сердечности, навыков и такая сухость и холодность, что надо считать большой заслугой их бедных жён, если они всё-таки продолжают их искренне любить. Учтивость, рыцарская галантность, любезность, хорошие манеры присущи только более пожилым мужчинам, а когда все эти экземпляры вымрут, что станется с молодыми людьми?

Сведения из дневника Долли помогают нам лучше понять женщину из стана врагов Пушкина. Фикельмон теперь, кажется, поняла, что в блестящий брак Елена Бибикова вступила по расчёту. Не будем строго судить её за это — она лишь следовала старой, как мир, традиции. В отличие от Долли не нашла в семейной жизни счастливого благополучия. Жизнь с нелюбимым человеком тяжёлым крестом придавила её душу. Родила озлобление, вымещаемое на муже, на окружающих. Не помогало и утешение, которое она искала на стороне.

О Белосельской ещё несколько записей в дневнике Фикельмон за 1833—1834 гг. Большую часть 1835 года австрийская посланница вместе с мужем провела за границей. В 1836—1837 гг., к сожалению, почти не вела дневник. Сведения о роли Белосельской в преддуэльной истории почти отсутствуют. Сохранилось лишь два упоминания о ней — в письме С. Н. Карамзиной брату от 9 января 1837 г. и в письме князя П. Вяземского графине Э. К. Мусиной-Пушкиной. Оба они заслуживают быть процитированными. В них штрихи к облику зловещей княгини, которые не нуждаются в комментариях. Она — враг Пушкина, и этим всё сказано. Более преступно легкомыслие его ближайших друзей. Ведь описываемые ими события происходили за несколько дней до гибели Поэта. Они звучат страшным диссонансом к трагическому состоянию его души.

София Николаевна, как обычно, рассказывает брату о своих светских развлечениях: Для нас с Александром эта неделя была отменена тремя балами, один из которых был дан Мятлевыми[263] в честь княгини Лондондерн (которая продолжает ослеплять Петербург блеском своих брильянтов). Танцевальный зал так великолепен по размерам и высоте, что более двухсот человек кажутся рассеянными там и сям, в нём легко дышалось, можно было свободно двигаться, нас угощали мороженым и рязановскими конфетами, мы наслаждались ярким освещением,и всё же ultra-fashionables[264] вроде княгини Белосельской и князя Александра Трубецкого покинули его ещё до мазурки — явное доказательство того, что находят бал недостаточно хорошего тону. Мне же там было весело, и, протанцевав добрых пять часов, я ужинала с большим аппетитом.

Вяземский о том же — о безумном карнавале светской жизни зимой 1837 г.: 20 января. Бал у госпожи Сенявиной. Элегантность, изящество, изысканность, великолепная мебель, торжество хорошего вкуса, щегольство, аромат кокетства, электризующего, кружащего, раздражающего чувства, все сливки общества, весь цвет его<…> — всё это придавало балу характер феерический. Поэтому возбуждение было всеобщим. Самые малококетливые женщины поддались всеобщему настроению.<…>То была словно эпидемия, словно лихорадка, взрыв сладострастных чувств. Княгиня Элен Б. танцевала с Кочубеем, и роман их должен был продвинуться ещё на несколько глав вперёд…[265]

Было, было в чём каяться Петру Андреевичу, когда во время панихиды по усопшему он лежал простёртым ниц в Конюшенной церкви. Равнодушие и беспечность друзей — преступление более тяжкое, чем интриги врагов. Вот уже сто шестьдесят лет выясняют причины гибели Пушкина. Ищут авторов пасквиля, ссылаются на материальные трудности, на травлю света, слежку жандармов, семейную драму, невозможность целиком отдаться творчеству в этих условиях. Но забывают главных виновников его трагедии. Их имена давно известны — это отвернувшиеся от Поэта ближайшие его друзья.

Версия III — графиня София Б.

Мадам Н. и графиня София Б. шлют тебе свои лучшие пожелания. Обе они горячо интересуются нами, — писал Геккерен арестованному Дантесу.

По крайней мере три представительницы петербургского общества могли отвечать этому полузашифрованному Геккереном имени графини — София Бобринская, София Борх и София Бенкендорф. Все трое годятся на роль приятельницы Дантеса, но лишь одна могла быть его тайной «Супругой». Но какая? Софию Александровну Бенкендорф — младшую из трёх дочерей шефа жандармов — я вынуждена сразу же исключить из списка подозреваемых по весьма простой причине — не сумела найти о ней никаких сведений. Её имя обнаружила в «прорисях» Чернецова к его картине «Парад на Марсовом поле». Среди персонажей полотна она изображена вместе со своими родными сёстрами — фрейлиной императрицы Анной (белая как алебастр Аннет — так назвала её императрица в цитированном выше письме Бобринской), Марией и сводной сестрой Еленой Белосельской. Но по виду — подросток лет 13—14, а значит, в 1836 г. ей было не более 19-ти. Отсутствие информации, конечно же, не аргумент для устранения её из возможных кандидаток в любовницы Дантеса. Нужно продолжать поиски в архивах. Я пока лишена этой возможности. Уступаю это право другим.

О Софии Борх известно больше. П. Щёголев провёл тщательное расследование и опубликовал обнаруженные о ней сведения в книге «Дуэль и смерть Пушкина». Софья Ивановна — дочь графа И. С. Лаваля. Её сёстры — Екатерина, Зинаида и Александра — давно были замужем. Первая за декабристом Сергеем Трубецким — она последовала за ним в ссылку в Сибирь. Вторая стала женой бывшего австрийского посланника в Петербурге Людвига Лебцельтерна. Самая младшая, Александра, в 1829 г. была выдана за графа Станислава Корвина-Коссаковского, церемониймейстера, сенатора, а с 1832 г. посланника при мадридском дворе. Софья засиделась в девицах. И когда камергер двора Александр Борх сделал ей предложение, оно было принято без раздумий. Не любовь к некрасивой двадцатичетырёхлетней девушке толкнула его на этот брак, а очевидный расчёт, о чём он не таясь трубил повсюду. Камергер и тайный советник Иван Степанович Лаваль — француз, благополучно обустроившийся в России, был начальником Борха по Министерству внешних сношений. Женитьба на дочери богатого и влиятельного при дворе графа сулила ему блестящие перспективы. Его надежды оправдались, и уже через год, в апреле 1834-го, Александр получил должность церемониймейстера. А позднее — пост директора императорских театров. Беда, коль пироги начнёт тачать сапожник…{4} Подвизавшийся ранее на дипломатическом поприще Александр Михайлович, возможно, разбирался в политике, но театр, литература оставались для него терра инкогнито{5}. Князь Долгоруков рассказывает об одном из его курьёзов: вовсе незнакомый с литературой, а ещё менее с русской, он перепутал столь интимного при дворе автора «Князя Серебряного» Алексея Толстого с каким-то бездарным писакой, сочинившим пустейшую пьесу того же названия. И желая угодить их императорским величествам, распорядился выделить на её постановку 8000 рублей серебром, тогда как для пьес хороших, изящных, отказывают в издержках под предлогом скудности казны[266].

Брак Борха с графиней Лаваль устраивал обе стороны. София Лаваль помолвлена за Борха, и старик Лаваль не стоит на ногах от радости, а зыблется. Вчера во дворце у всенощной, с вербою и свечкой в руке, il avait l’air d’un feu follet[267] (из письма П. Вяземского А. И. Тургеневу).

София Ивановна была женщиной доброй и сострадательной. Занималась благотворительностью. А с 1834 г. стала членом совета Патриотического дамского общества. Она оказалась верною супругой и добродетельной матерью. Наш желчный знакомец князь Пётр Долгоруков очень доброжелателен к ней. В одной из своих статей в журнале «Правдивый» он упомянул о графине Борх: Онаодна из самых выдающихся русских женщин, одарённая высоким умом, проницательным в высшей мере и в то же время обаятельным, превосходным сердцем и благородным характером. Она дала доказательство своих качеств в своём поведении по отношению к своей сестре, жене князя Сергея Трубецкого, сосланного в Сибирь Николаем. Графиня Борх в течение всей ссылки была добрым ангелом своей сестры и её семьи[268].

Только одного этого отзыва достаточно, чтобы снять с неё обвинение в причастности к интригам Геккерена. Бесспорно, она водила знакомство с посланником и его приёмным сыном. Борх была доброй приятельницей Долли Фикельмон. А Геккерен, как уже говорилось, входил в её компанию. Конечно же, салон Фикельмон — не единственное место, где София Ивановна могла встречаться с голландским посланником и Дантесом. Известно, что Геккерен посещал также роскошный особняк на Английской набережной[269], принадлежавший её матери — графине Лаваль.

Имя новорождённых аристократов Лавалей часто встречается в рассказах бытописателей пушкинской эпохи. История возвышения этого рода — прекрасная иллюстрация для грустных размышлений Поэта о российской знати. Позвольте представить вам эту семью — она заслуживает небольшого отступления от канвы повествования.

Александра Григорьевна Лаваль была дочерью Козицкого и одной из наследниц богатейшего купца Мясникова. Сын разорившегося во время французской революции виноторговца Жан Лаваль приехал в Россию на ловлю счастья и чинов. Устроился учителем в Морской корпус (французик из Бордо дипломов об образовании не имел, зато совсем прилично изъяснялся на родном, хотя и южного диалекта, наречии!). Жизнерадостный, симпатичный Жан быстро пошёл в российскую гору — и вскоре уже занимал пост в Министерстве иностранных дел. Павел I пожаловал его в камергеры. Пришла пора жениться, и Жан наметил себе невесту — не очень молодую — 27-ми лет, зато очень богатую Александру Григорьевну. Всё бы хорошо, да матушка воспротивилась — жених был недостаточно знатным для выскочек Козицких. Воинственная купеческая дочка смело ринулась в бой за своё счастье. Она припала к стопам императора, слёзно умоляя благословить её брак с французом. Строптивый Павел сурово допросил матушку.

«Да как же, батюшка, — ответствовала старшая Козицкая, — перво-наперво, Лаваль не нашей веры, второеникто не ведает, откуда он родом, к тому же и чин-то у него больно невелик!»«Эка беда! — воскликнул император. — Во-первых, онхристианин, во-вторыхЯ его знаю! Ну, а в-третьих, для Козицкихчин у него достаточный! А посемуобвенчать!»

Так француз Жан стал русским Иваном Степановичем и вольготно зажил на Руси. Приобрёл в Петербурге некогда принадлежавший Меньшикову{6} участок земли, на котором ещё в 90-х годах XVIII века архитектор Воронихин построил особняк для Остермана. Модный в то время архитектор Тома де Томон перестроил его на французский манер. Лаваль бесстыдно объявил себя потомком герцогов Монморанси и приказал поместить на фронтоне здания их фамильный герб. За деньги чего только не купишь — даже бессмертие, как недавно выразился один российский нувориш! Лаваль тому пример — имя его вместе с дворцом (достопримечательностью города) вписано в петербургские анналы. Каким-то образом герцоги дознались о проделках новоявленного «родственника», и Ивану Степановичу, как рассказывает маркиз де Кюстин, позднее пришлось убрать герб с фронтона. Как бы то ни было, дворец получился на диво. Петербург восхищённо ахнул. А Лаваль стал закатывать в нём пиры, да так, что дивились миры. Столы ломились от яств — гигантские осетры, варенная в сливках телятина, начинённые орехами индейки, шампанское — рекой, благоухание заморских фруктов посередь зимы. Мясниковские капиталы позволили ему щедро отвалить изрядную сумму проживавшему в скудности в России потомку Бурбонов Людовику — будущему королю Франции Луи XVIII. За что тот пожаловал Лавалю графский титул.

Новоявленная графиня Лаваль принялась играть роль хозяйки модного литературно-художественного салона. Пушкин читал здесь своего «Бориса Годунова». Бывали у Лавалей Жуковский, Грибоедов, импровизировал Мицкевич. Александра Григорьевна даже пробовала своё перо в литературе — ей принадлежал, как твердит молва, прозаический перевод на французский язык стихотворения Пушкина «Клеветникам России».

Пятерых детей произвели на свет супруги Лаваль: сына и четырёх дочерей. Корнет конной гвардии Владимир в 21 год неведомо отчего покончил жизнь самоубийством в пензенском имении родителей. О дочерях я уже говорила. Одна из них — героиня нашего рассказа София Борх.

Не беру на себя роль её адвоката. Просто попытаюсь с помощью сведений из неопубликованного дневника австрийской посланницы смягчить категоричный приговор П. Щёголева: По всем данным, графиню С. И. Борх должно считать в лагере врагов Пушкина[270].

Графиня Фикельмон подружилась ещё в Австрии с сестрой Софии Ивановны — Зинаидой Лебцельтерн, доброй и сердечной. Её супруг Людовик Лебцельтерн десять лет (в 1816—1826 гг.) был посланником Австрии в Петербурге. Человек, по словам П. В. Долгорукова, умный, весьма ловкий, хитрейший. Князь Пётр не ошибся в своей оценке. Долли Фикельмон в дневнике подтвердила мнение Долгорукова:

Лебцельтерн, наряду с умом, бесподобной утончённостью, суетностью, исключительным добродушием в поведении и очаровательной весёлостью в беседе, наверное, обладает ещё тысячами других качеств. Он всегда относился к нам дружески, особенно ко мне. Так что в этом отношении я обязана платить ему только признательностью. Но при всём этом, несмотря на то что его компания может быть очень приятной, я чувствую, как моё сердце тихонько закрывается при его приближении. Вероятно, это происходит оттого, что у него, без сомнения, характер интригана, типичный для южанина и столь чуждый моей натуре, и это отдаляет меня от него[271].

Он, в сущности, — сводный брат российского канцлера Нессельроде, настоящим отцом которого был австрийский дипломат барон Лебцельтерн. Своей карьере Лебцельтерн-старший был обязан деду, крещёному еврею, лейб-медику императора Карла VI. Вероятно, имя Нессельроде — Карл — было дано ему в честь прадеда. Происхождение Нессельроде объясняет многое в его деятельности на посту министра иностранных дел России. Он не только боготворил своего кумира Меттерниха, но фактически был его слугой и верноподданным. Немудрено, что его братец довольно долго оставался посланником в Петербурге. А затем в 1829 г. был определён на место Фикельмона при неаполитанском дворе. Граф же Фикельмон переводился послом в Россию. Пока Фикельмон и Лебцельтерн готовились в Вене к новым должностям, их жёны кружились в светском вихре. Зинаида знакомила Долли с венскими аристократами. Балы следовали один за другим, иногда по несколько в день, концерты, увеселительные прогулки в колясках — по живописным окрестностям, на пароходах по Дунаю, посещение загородных ресторанчиков. Общительная Фикельмон за полгода пребывания в австрийской столице приобрела кучу друзей. Познакомилась она здесь и с гостившим у дочери графом Лавалем. Иван Степанович был человеком с причудами — то замкнутый и холодный, то любезный, так и сыплет остротами, грациозно-очаровательными каламбурами. Но таким он бывает раз в десять дней, — иронично заметила графиня Фикельмон.

В ночь на 30 июня 1829 г. Фикельмоны приезжают в Петербург. Для них уже был арендован дом Ланского на Чёрной речке. В даче напротив поселились мать Долли Е. М. Хитрово и её тётушки. Долли наносит первые визиты — к престарелой, живущей вместе с племянницей гр. Кочубей, Н. Загряжской, к жене бывшего министра финансов г-же Гурьевой, княгине Долгорукой-старшей, Александре Сергеевне Салтыковой — жене штаб-ротмистра лб.-гв. Конного полка, графам Лавалям. Супруга Ивана Степановича разочаровала Фикельмон: Графиня Лаваль столь посредственна, что мне становится больно, как только подумаю, что она мать моей доброй Зинаиды! Я вновь с большим удовольствием встретилась здесь с ней. Она выдаёт замуж свою младшую сестру за Коссаковского.

Теперь графиня Фикельмон в числе обязательных званых гостей на скучных вечерах у Лавалей. Их претенциозный дом шокировал её эстетическое чувство: большой круглый зал с расписным, наподобие итальянских, потолком был наполнен античными статуями, произведениями искусства, среди них — купленные у Е. М. Хитрово драгоценные этрусские вазы. В зале хозяйка проводила свои литературные вечера, а танцы обычно устраивались в маленькой гостиной, где не продохнуть от тесноты и духоты. Танцевали в узком плохо освещённом помещении. Всё вокруг очень напоминает корчму, — записала Долли в дневнике 28 ноября 1829 г. Бедная Долли — какая тяжкая обязанность светская жизнь! Посещать неинтересных людей, улыбаться, произносить пустые фразы! Старый, примечательно уродливый, полуслепой граф Лаваль был ей более симпатичен, чем его посредственная жена. Он был остроумным, выкидывал иногда презабавные фортели. На организованном императрицей комическом маскараде появился в обличье Грации и был уморительно смешон.

В мае 1832 г. Зинаида Лебцельтерн приехала пароходом из Неаполя в Петербург — свидеться с родными. Долли с радостью встретила дорогую, любимую подругу. Она принесла мне частицу неаполитанской атмосферы, неаполитанской жизни; её приезд возвратил меня к моим тамошним знакомым. Зинаида слишком умна и обладает слишком большой душой, чтобы не любить и не восхищаться Италией. Всё лето они вместе. Фикельмон через Зинаиду сближается с Софией Лаваль. Сёстры были очень дружны. В конце августа Лебцельтерн возвращается в Неаполь. Долли и София провожают её до Кронштадта. Между ними завязывается дружба. Долли становится поверенной в её сердечных делах — как раз в это время начинается жениховство Борха. Вот подробности этой озадачившей общество женитьбы: Александр Борх, с которым я недавно познакомилась, довольно молодой человек, с одухотворённой физиономией, но не внушает мне ни малейшей симпатии! Я очень сожалею, потому что брак его с Софией Лаваль, видимо, решён. Она любит его, его семья стремится к этому браку, но я нахожу, что он чересчур много заставляет себя упрашивать, отчего я не могу с доверием относиться к тому, что София вверяет ему своё счастье. Она столь изысканна, столь душевна, что заслуживает брака по любви, а не ради сословных интересов. Женщины слишком храбры! В сто раз лучше подавить в своём сердце нежное чувство, чем привязать к себе цепью мужчину, который не может испытывать ничего иного, кроме отягчения быть любимым, при этом сам не любя![272]

Как ни заманчиво богатство и все выгоды предстоящего брака, Борх всё ещё не решался закабалить себя на всю жизнь женитьбой на нелюбимой женщине. В январе 1833 г. пошёл на попятную. София была в отчаянии, а вместе с ней и её родители. К оскорблённой гордости примешивалась боль за страдания любимого чада. Родные Борха не одобрили его поступок. Граф Лаваль пустил в ход всевозможные уловки, чтоб переубедить жениха. И преуспел. В конце марта было оповещено о помолвке.

Сватовство Борха к Софии Лаваль, так решительно расстроенное два месяца назад, снова возобновилосьбрак решён и оповещён. Желаю большого счастья этой доброй и чудесной Софии. Она сейчас пьяна от радости, потому что любит его с 14-ти лет; но я весьма невысокого мнения о мужчине, который после того, как публично заявлял, что не любит её и не позволит другим принудить его к этому браку, теперь женится на ней, ибо рассудил, что это будет полезно для его карьеры и принесёт ему богатство! Бедные женщины! Сколь они безрассудны! (Запись в дневнике Фикельмон от 26 марта 1833 г.)

Через две недели графиня Александра Коссаковская устраивает бал в честь помолвки сестры. Я поехала туда, заранее настроенная скучать весь вечер. Но некоторые нашли этот бал весёлым. (Запись Фикельмон 11 апреля 1833 г.) Наконец состоялось бракосочетание. Странным на этой свадьбе казалось отсутствие необходимых сосредоточенности и взволнованности во время церемонии венчания. Вместе с другими я присутствовала и в католической церкви. Счастье Софии в этот день было похоже на сумасшествие, и в столь торжественный момент она, наверное, ничего другого, кроме радости, не ощущала. То улыбалась, то смеялась, когда произносилось брачное благословение. Если счастье в состоянии лишить человека рассудка, то с ней это легко случилось. Она вышла замуж 30 апреля. После этого я виделась с ней у них в доме. Борх произвёл на меня лучшее впечатление. Хотя он ни от кого и не скрывал, что женится на Софии, так сказать, из снисхождения, то по крайней мере хорошо с ней держится, — записала Долли 18 мая.

Это последняя запись о Софии Борх в дневнике Фикельмон. Затем её имя лишь вскользь упоминалось в связи с теми или иными светскими событиями. Долли по-прежнему продолжала бывать у Лавалей, где теперь жили и молодые. Этот скучный дом стал для неё ещё менее привлекательным с воцарением в нём несимпатичного ей Александра Борха. Для наблюдательного хроникёра теперь и вовсе не было здесь ничего достойного внимания. Есть какая-то странная закономерность в отношении графини к светским дамам — они перестают её интересовать после замужества. Улеглись предшествовавшие ему страсти, интриги, любовные терзания, измены, ревность. Наступил happy end. Счастливый и банальный конец. Занавес опускается, водевиль на сцене театра жизни окончен. Любопытство к нему угасло.

Возможно, что сострадательная представительница совета Патриотического дамского общества проявила сочувствие к раненому и отданному под суд Дантесу, горячо интересовалась им и даже передала находившемуся под арестом Жоржу привет. Допустим, что так оно и было. Но разве справедливо на основании одного этого факта причислять её к числу врагов Пушкина? И делать следующий, уже более глубокий вывод: она и была одной из тех дам, на которых ссылается Геккерен в письме к Нессельроде, — высокопоставленных и бывших поверенными всех моих тревог, которым я день за днём давал отчёт во всех моих усилиях порвать эту несчастную связь. Одна из них определена — графиня Нессельроде. Гадают о другой — «графине Софии Б». Интуиция и факты, которыми мы располагаем, позволяют с большей достоверностью назвать второй «поверенной» Геккерена графиню Софию Бобринскую. А Софию Борх окончательно вычеркнуть из списка кандидаток в «Супруги». Всё, что мы знаем о ней, делает это предположение абсурдным.

Хочу напомнить роль Бобринской в слухах об увлечении Дантеса Пушкиной. Геккерен, по-видимому, ей первой сообщил о проказах своего подопечного — волокитстве за Натали. Ревнивый «батюшка» повёл тонкую игру. Ему надо было умерить пыл Дантеса к жене Поэта. Лучше Бобринской никто не мог помочь ему в этом. Это не голословное утверждение — таково же мнение о ней самой императрицы: Вы незаменимы, моя красавица, при выполнении самых трудных и щекотливых поручений. Априори могла существовать и другая причина доверительности Геккерена Бобринской — предположим, что до ноября 1835 г. она была возлюбленной Дантеса. Отвергнутая им графиня имела основания и для обиды и для мести. Геккерен рассудил — Бобринская немедленно поделится с царственной подругой сногсшибательной новостью. Александра Фёдоровна тут же передаст её императору. Николай, зная африканскую вспыльчивость Пушкина, не допустит скандала и отечески пожурит кавалергарда. Прицел был точным. Уже вечером того дня, когда было получено письмо от Геккерена, цесаревич в разговоре с Дантесом подтрунивает над его чувствами к Пушкиной. Дантес в ответном послании Геккерену «удивляется» — откуда наследник узнал об этом, ведь, пока я не получил твоего письма, никто в свете даже имени её при мне не произносил. Дантес лукавит — в обществе ещё никто не обратил серьёзного внимания на его ухаживание за Пушкиной. Она всегда была окружена поклонниками, и Жорж был всего лишь одним из многих. Хитрый сынок разгадал план батюшки и решил усыпить его бдительность — я отказался от свиданий и от встреч с нею.

В переписке императрицы с Бобринской содержится намёк на отношения графини с Дантесом. Как вы поживаете на ваших Островах? Кто вас навещает, кто верен вашим предвечерним собраниям? Я вспоминаю бедного Дантеса, как он бродил перед вашим домом (из письма Бобринской от 21 июля 1838 г.). Сказано мало, но вместе с тем и много. Александра Фёдоровна щадит чувства Бобринской и, чтобы не обидеть намёком, объясняет причину этого неожиданного воспоминания: читала «Онегина» Пушкина, описание дуэли напомнило ту печальную историю. Одно место меня поразило своей справедливостью, напомнив о Бархате: В красавиц он уж не влюблялся/ И волочился как-нибудь; / Откажутмигом утешался, / Изменятрад был отдохнуть./ Он их искал без упоенья/ И оставлял без сожаленья (подчёркнуто императрицей). Она оправдывается своим «Бархатом», но не его, а именно Дантеса напомнил ей этот пушкинский пассаж. Представим, что красавчик кавалергард не только бродил перед домом графини. Но заходил и внутрь, посещал её предвечерние собрания.

О том, что навещал, что сумел стать «mon ami» в доме Бобринских, свидетельствует сам Дантес. Отрывок из его первого письма Геккерену:

Вы помните, конечно, какая ужасная была погода, когда мы расстались. Так вот! Она стала ещё хуже; непогода разыгралась, стоило нам выйти в открытый залив; так что хороши же мы были; во-первых, Брей, который поначалу так важничал на большом судне, теперь не знал, какому святому молиться, и тотчас принялся возвращать в точности не только обед, съеденный на борту, но всё предыдущее за прошлую неделю<…>; граф Лубинский был вполне приличен в отношении опорожнения, но жалок умом, ибо не вполне отчётливо соображал; Барант неподвижно лежал навзничь, без шинели, посреди палубы, но держал парус от Кронштадта до Петербурга<…>; нет нужды называть вам героя экспедиции, вы уже догадываетесь! Да, Бобринский был великолепен, спокойный, импозантный в опасности, ибо опасность была, по его утверждению, чрезвычайная[273]. (Подч. мною. — С. Б.)

Итак, граф Бобринский в мае 1835 г. был уже в такой степени близок с Геккереном и Дантесом, что в дружеской компании провожал до Кронштадта уезжавшего за границу голландского посланника. Что происходило за кулисами этих почти панибратских отношений с супругом графини Бобринской, мы можем только предполагать.

Пофантазируем далее. Смелый и развязанный… очень красивый… избалованный постоянным успехом в дамском обществе (эпитеты Трубецкого) француз не пропускал вечера графини, открыто выражал ей своё восхищение, оказывал знаки внимания, отпускал комплименты. Графиня поддавалась его обаянию. И вот, улучив подходящий момент, Дантес проявил большую требовательность и сумел добиться успеха. Бушующая вокруг эпидемия сладострастия могла захватить и Бобринскую. Его пьянящий дурман не мог не щекотать нервов красивой и ещё сравнительно молодой графини — ровесницы императрицы. Дурной пример заразителен. Коли сама царица безустально меняла своих любовников, почему бы графине не вкусить этого не столь уж запретного сладостного плода? В обществе она слыла благоверной, очаровательной и умной женщиной. Именно благодаря своему уму вела себя осторожно и не давала повода для сплетен. Письма императрицы — единственное свидетельство её возможного романа с Дантесом. Связь могла начаться ещё в 1834 году, продолжалась до ноября 1835 г. А потом ветреный кавалергард увлёкся другой — молодой, первой красавицей Петербурга — Пушкиной. И оставил без сожаленья свою верную «Супругу».

Ещё одна ниточка к моему предположению — 19—20 марта 1837 г. Александра Фёдоровна в очень деликатных выражениях сообщает графине о завершении суда над Дантесом и о приговоре — высылке за границу. «Это всё-таки лучшее, что могло с ним случиться». Несколько деликатная интонация<…>позволяет догадываться, что отъезд Дантеса был для Бобринской огорчителен, — писала Эмма Герштейн.

Эмма Герштейн и Семён Ласкин подозревают Бобринскую в причастности к интригам против Пушкина. Но вспомним её ноябрьское письмо мужу: Перед нами разыгрывается драма, и это так грустно, что заставляет умолкнуть сплетни. Анонимные письма самого гнусного характера обрушились на Пушкина. Всё остальное — месть, которую можно лишь сравнить со сценой, когда каменщик замуровывает стену. Посмотрим, не откроется ли сзади какая-нибудь дверь, которая даст выход из этого положения. Посмотрим, допустят ли небеса столько жертв ради одного отмщённого![274] Могла ли кривить душой Бобринская в послании к супругу? Оно не предназначалось для чужих глаз, а посему ему можно верить. В нём сочувствие к Поэту, мудрая прозорливость в роковом исходе грустной драмы и осуждение анонимных писем. Думаю, и этого достаточно для оправдательного приговора Бобринской. Есть в нём и ещё один оставшийся без внимания факт — София Александровна одна из немногих посторонних знала о гнусном характере анонимных писем. Об этом, бесспорно, её осведомила императрица. Таким образом, можно больше не сомневаться в сути встречи Пушкина с императором, засвидетельствованной в камер-фурьерском журнале 23 ноября 1836 г., — разговор шёл об анонимных письмах. Царь потребовал объяснения причин для вызова на дуэль. Поэт пересказал ему содержание пасквилей, при этом именно так и назвал их — гнусными (но не показал их царю, пощадил его самолюбие), а также двух своих неотправленных писем — Геккерену и Бенкендорфу. После этого отпала необходимость отправлять их — ведь Бенкендорф присутствовал на этой аудиенции. И должно быть, император обязал его переговорить с голландским посланником.

Предположение о любовной связи Дантеса с графиней Бобринской остаётся априорным — из-за отсутствия других свидетельств. Её «интерес» к арестованному Дантесу можно объяснить и совсем иными причинами — кавалергард вместе с товарищами, Трубецким, Скарятиным и другими, постоянно вертелся около императрицы. Её прежнее расположение к красавчику угасло, но любопытство к нему осталось. Чтобы удовлетворить его, впрочем и своё собственное, Бобринская лезла из кожи: …ничем другим я вот уже целую неделю не занимаюсь, и чем больше мне рассказывают об этой непостижимой истории, тем меньше я что-либо в ней понимаю, — писала она в том же письме мужу от 25 ноября 1836 г. Во время суда над участниками дуэли императрица и графиня продолжали информировать друг друга о Дантесе. Бобринская продолжала визиты к Геккерену, чтобы выведывать у него новости. И, как благовоспитанный человек передавала приветы арестованному. В данном случае это могло быть всего лишь элементарной вежливостью. Даже при условии, что именно Бобринская была одной из двух высокопоставленных дам — поверенных Геккерена, этого факта совсем недостаточно для вынесенного приговора: графиня была врагом Пушкина! Необходимы и другие, более существенные доказательства!

Помимо уже рассмотренных «улик» из дневника и писем императрицы Александры Фёдоровны, в биографии Бобринской я обнаружила ещё одну зацепку для моей версии о тайной «Супруге». По одним сведениям (Черейский, П. Долгоруков, Бартенев и др.), у неё было три сына — Александр, Владимир и Лев. По сведениям же Смирновой, у неё родилось четверо детей, все мальчики. Куда исчез один мальчик — неизвестно. И был ли он вообще? А если всё-таки был — не умер ли он в августе 1835-го? Ведь память у Смирновой была уникальной, и, будучи любимой фрейлиной императрицы, она постоянно общалась и с Бобринской.

Графиня в молодости была отчаянной сердцеедкой. Смирнова-Россет рассказывает презабавный эпизод: влюблённые в графиню Софию Жуковский и Василий Перовский устроили между собой соревнование — на кого чаще взглянет красавица. Во время обедов в Павловском дворце они усаживались за стол визави Софии Самойловой, катали из хлебных мякишей шарики и с их помощью отсчитывали число брошенных обворожительной графиней взглядов на каждого из них. Когда Самойлова отдала своё сердце и руку внуку Екатерины II Алексею Бобринскому, Перовский в отчаянии прострелил себе указательный палец. Графиню Самойлову выдали замуж за его 8 тысяч мужиков, а у меня их нет! — мрачно резюмировал отвергнутый жених. Но Смирнова утверждала, что не богатство Бобринского, а чувства к нему определили этот выбор. Она была очень счастлива с Бобринским. Он никогда ничему не учился, зато характер у него был самый благородный и души высокой. После свадьбы они поселились в его деревне Михайловское, в Тульской губернии. Тут она ему читала или заставляла его читать исторические книги; одним словом, она его образовывала. У них родились там четверо детей, всё мальчиков. Все они учились сперва дома, с английским наставником, потом поступили в Петербургский университет, а отец и мать поселились на Галерной, в собственном доме, который отделали со вкусом и умеренной роскошью. Этот дом сделался rendez-vous тесного, но самого избранного кружка. Перовский бывал ежедневно, граф Ферзен и некоторые члены дипломатического корпуса; особенно часто бывал неизбежный ветрогон Лагрене, и свадьба Вареньки Дубенской[275]там устроилась. Приезду графини Бобринской императрица очень обрадовалась: на безрыбье и рак рыба, на безлюдье Фомадворянин, а в отсутствии Varette и Софи она сблизилась с княгиней Трубецкой, которая сравниться не могла с этими дамами. Государь же не любил Бобринскую за свадьбу Дубенской[276]

Пушкин часто посещал салон Бобринской, обедал у них, бывал с женой на их балах. Однажды произошёл довольно курьёзный случай — он получил приглашение приехать на раут к Бобринским с женой и её сестрой. Об этом — шутливая записка Пушкина от 6 января 1835 г. к графу Алексею Алексеевичу. В ней он просит разъяснить, чтобы вывести нас из затруднения и водворить мир в моём доме, какая из сестёр удостоилась этой чести, ибо по сему поводу поднялось страшное волненье среди моего бабья. Тон записки предполагает весьма короткие отношения между ними. Они были старыми знакомыми ещё по Москве, в компании с Вяземским и Михаилом Виельгорским обедали в московском Английском клубе, вели задушевные беседы. Им было о чём поговорить. Отставной ротмистр, церемониймейстер граф Бобринский был одним из немногих русских промышленников-аристократов — сахарозаводчиком. Он ратовал за строительство в России железных и шоссейных дорог, за расширение угольного и торфяного производства, введение агрономии в сельское хозяйство, развитие садоводства, был сторонником женского образования. Нельзя было найти и придумать собеседника, более его приятного, вежливого, более уважающего того, с кем он вёл беседу. Дом его привлекал и собирал в себе избранное общество. Приглашал ли он гостей на свои обеды или вечера, он умел подбирать, т. е. сортировать гостей своих не столько по чинам, сколько по внутреннему их сходству и сочувствию.<…>У него была помощница, его достойная. Графиня София Александровна Бобринская, урождённая графиня Самойлова, была женщиной редкой любезности, спокойной, но неотразимой очаровательности.<…>Она была кроткой, миловидной, пленительной наружности.<…>Ясный, свежий, совершенно женственный ум её был развит и освещён необыкновенною образованностью[277]

Бобринские вернулись из деревни в Петербург осенью 1831 года. Это подтверждает запись в дневнике гр. Фикельмон от 1 октября 1831 г.: Вчера я нанесла визит Софии Бобринской, которая вернулась из деревни, где провела несколько лет подряд. Здесь она пользуется репутацией любезной и остроумной женщины. Я совсем не нахожу её красивой. Она показалась мне любезной, беседу ведёт легко, но с лёгкой ноткой претенциозности.

Графиня Бобринская не понравилась Фикельмон. Описывая порой самые незначительные подробности светской жизни, Долли не оставила о Бобринской более ни одной существенной записи. Она обошла вниманием эту умную, образованную и весьма привлекательную женщину, при этом игравшую заметную роль в петербургском обществе. Об этом можно только сожалеть — мнение наблюдательной Фикельмон очень бы пригодилось для довершения образа Бобринской. Причину этого пренебрежения объясняет одна фраза из дневника Долли по поводу другой Бобринской — Марии (в замужестве Гагариной), золовки Софии Александровны: Она умна и образована, но чересчур претенциозна, чтобы быть приятной в салоне. Имя Софии Бобринской упоминается ещё дважды в дневнике Фикельмон — в связи с великосветскими днями приёмов (графиня Бобринская принимала по средам) и в числе посетительниц танцевального вечера 19 августа 1834 г. на петербургских Минводах. Любопытно другое — до конца 1834 г. гр. Бобринская ещё не была близка с императрицей. Во всяком случае, она не присутствовала ни на одном неофициальном семейном обеде или ужине императорской семьи, на которые часто приглашалась Фикельмон. Зато почти всегда здесь бывала другая Бобринская — графиня Анна Владимировна (1769—1846, урождённая баронесса Унгерн-Штернберг). Жена побочного сына Екатерины II от Потёмкина приходилась свекровью Софье Александровне Бобринской и тётушкой Долли Фикельмон по отцовской линии. Была очаровательной, весёлой, доброй, очень моложавой, словно созданной покорять сердца. Старшая Бобринская и её четверо детей находились в дружеских отношениях с Пушкиным. О каждом из них находим записи в дневнике Долли.

Не мне судить, сколь занимательно было это путешествие в пушкинскую эпоху. Мы узнали немного больше о трёх женщинах, чьи имена, титулы и судьбы могли иметь отношение к загадочной «гр. Софии Б.». Все три были знакомы с Пушкиным. Все три годятся на роль приятельницы Дантеса. Но лишь одна могла быть его тайной «Супругой». Была или нет? — вопрос по-прежнему остаётся без ответа. И окончательный приговор ещё нельзя произнести.

Версия, которая навела на «царский след»

Все возможные кандидатки в «Супруги» Дантеса упоминаются по тому или иному поводу в письмах Жоржа к Геккерену — они названы полными именами или обозначены одной буквой. И только о Полетике — самой серьёзной претендентке на эту роль — ни слова. Странным кажется такое небрежение Дантеса к их общей близкой приятельнице. Но, может, именно это является веским аргументом в её пользу: Дантес, вынужденный оберегать имя Полетики на случай перлюстрации писем, называет её «Супругой», Геккерену же понятно, кого он имеет в виду.

Для меня Идалия Полетика — вне конкуренции. Но для категоричного заключения мне не хватило фактов. Используя метод «доказательства от противного», продолжаю проверять «алиби» других потенциальных обвиняемых в деле «Тайная „Супруга“ Дантеса». В мой список включена ещё одна представительница светского общества — свояченица Софии Борх Любовь Викентьевна Голынская. Я неслучайно оставила её на последнем месте — дальнейшее объяснит причину этого.

Отрывок из письма Дантеса Геккерену (апрель 1836 г.): Ты помнишь, что Жан-вер[278]просил руку сестры красавицы графини Борх и ему по справедливости отказали. Что же, соперник его победил и вскоре получит её в жёны[279].

Графиня Борх — это и есть Л. В. Голынская. В 1832 г. она вышла замуж за графа Иосифа Борха, того самого непременного секретаря ордена рогоносцев, чьим именем подписан пасквиль. Само это обстоятельство — существенный довод против моей версии: вряд ли Геккерены при всём их коварстве таким образом отплатили бывшей возлюбленной кавалергарда. И ещё один антиаргумент — в письме Дантес называет её полным именем. Утаивать его у него, вероятно, не было оснований.

Как видим, моя версия о Любови Борх хромает с самого начала. Логические рассуждения опровергают её. Но жизнь полна парадоксов, человеческое поведение — увы! — не подчиняется законам логики. На суде как на суде! Я напала на след, посмотрим, куда он приведёт! Главным ориентиром послужило указание Данзаса. Позволю ещё раз повторить его: Замечательно, что почти все те из светских дам, которые были на стороне Геккерена и Дантеса, не отличались блистательною репутацией и не могли служить примером нравственности. Дополнением к этому явилась реплика самого Пушкина по адресу Борхов. Позднее Данзас пересказал её одесскому знакомому Пушкина, начальнику 1-го отделения канцелярии М. С. Воронцова, Никанору Михайловичу Лонгинову. А тот в свою очередь поделился услышанным со своим племянником, библиографом Михаилом Николаевичем Лонгиновым: По дороге им попались едущие в карете четвернёй граф И. М. Борх с женой, р. Голынской. Увидя их, Пушкин сказал Данзасу: «Voila deux ménages exemplaires» («Вот две образцовые семьи»)и, заметя, что Данзас не вдруг понял это, он прибавил: «Ведь жена живёт с кучером, а муж — с форейтором»[280].

Этот эпизод впервые огласил П. Щёголев в книге «Дуэль и смерть Пушкина». Затем использовался и другими исследователями. Свидетельство Данзаса приняли на веру как очевидный, неопровержимый факт и ни разу не подвергли критическому анализу. Он дошёл до нас в тройном пересказе — Данзаса и обоих Лонгиновых. Сохраняя суть, окрашивался новыми нюансами, согласно разумению рассказчика. Данзас, в то время полковник 5-го резервного саперного батальона, служил вне Петербурга, в столице бывал наездами и не мог знать всех светских пересудов. Посему Пушкину пришлось, как признался сам Данзас, растолковать ему смысл своего замечания. Нельзя поручиться, что взволнованный больше самого Поэта предстоящей дуэлью Данзас правильно воспринял и со временем точно воспроизвёл произнесённую Пушкиным фразу.

Её не следует воспринимать буквально. Это был типичный для Пушкина каламбур, вероятно, понятный каждому светскому человеку, но не Данзасу. Притчи, анекдоты, мистификации, эпиграммы были в то время в большой моде. Имел он счастливый талант / Без принужденья в разговоре / Коснуться до всего слегка, / С учёным видом знатока / Хранить молчанье в важном споре, / И возбуждать улыбки дам / Огнём нежданных эпиграмм. Это об Онегине. Это можно сказать и о Дантесе. Остроумие считалось обязательным атрибутом денди. Неслучайно Д. Ф. Фикельмон, характеризуя светских знакомых, всегда отмечала живой ум, находчивость и лёгкость в разговоре как наипервейшее достоинство человека. Пушкин же был известным мистификатором, мастером анекдотов, эпиграмм и каламбуров.

Добрый и порядочный Данзас, лицейский медведь, с юных лет не питал пристрастия ни к науке, ни к литературе, но был отличным воякой, храбрецом и человеком большого хладнокровия. Впрочем, многие считали его остряком и любителем каламбуров. Но ироничную реплику Пушкина он явно не понял. Спишем это на счёт его эмоционального состояния перед дуэлью и неосведомлённостью по части петербургских сплетен. Что же хотел сказать своей фразой Пушкин о Борхах? Начну с её неточного перевода Щёголевым. Слово «ménages» имеет двойное значение: семья, супруги. Таким образом, возможен другой смысл этого изречения: Вот два примерных супруга …Ведь жена живёт с кучером, а муж — с форейтором.

Итак, вернёмся к описанной выше сцене: Пушкин и Данзас спешат в санях к месту дуэли на Чёрную речку. Навстречу летит запряжённая цугом карета Борхов. На облучке восседает кучер, а на верховой передней лошади — форейтор. Даже в драматические минуты юмор не покидает Пушкина. «Вот два примерных супруга!» — говорит Поэт. Данзас недоумевает. Пушкин заливается смехом и экспромтом выдаёт каламбур о кучере и форейторе. Данзас не уловил тайный смысл сказанного. Пушкин не стал пояснять.

Чтобы понять суть пушкинской аллегории, необходимо познакомиться с Борхами.

Упоминание о графине Борх и её сестре Голынской в вышеприведённом отрывке из письма Дантеса говорит о том, что оба — батюшка и сынок — живо интересовались их семейными делами и, следовательно, водили с ними весьма близкое знакомство.

Ещё одно подтверждение их близости — письма Андрея Карамзина матери Е. А. Карамзиной. Летом 1837 г. на водах в Баден-Бадене — излюбленном немецком курорте русской аристократии — сошлись все наши знакомцы: Андрей Карамзин, Дантес с женой, Геккерен, А. О. Смирнова-Россет, Валерьян Платонов, Радзивиллы, Киселёвы, Любовь и Иосиф Борх. Беззаботное курортное времяпрепровождение. Утренние прогулки, беседы у источников, совместные обеды и ужины в пансионах, балы, танцы, флирты… 25 июня русская колония по традиции отмечала день рождения русского императора.

Отрывок из письма Андрея Карамзина (июнь 1837 г.):

За обедом я сидел между Полуэктовой и графиней Борх, с которой тут же познакомился. Nous avions un sujet tout trouve[281], Ernest Штакельберг. Скажите ему, что она сперва очень покраснела, но потом обошлось, и так как нам обоим беспрестанно подливали, то к концу обеда мы стали очень откровенны. Она очень хороша.

Заметьте — графиня Борх покраснела при упоминании имени её поклонника Штакельберга. Человека, который не разучился краснеть, трудно назвать безнравственным. Начался флирт между милой графиней и Карамзиным. Андрей Николаевич сопровождал Любовь Борх на прогулках, был её кавалером в танцах.

Отрывок из другого письма А. Карамзина — Е. А. Карамзиной: В последнее воскресенье ездил я верхом с графиней Борх… на высокую гору. Мы все были веселы и довольны, одна бедная и милая графиня беспокоилась от того, что муж, ехавший за нами в коляске, не мог следовать по дурной дороге и был принуждён воротиться… Кислая фигура de ce vilain avorton de mari (отвратительного недоноска. — С. Б.) наводила уныние на всё общество.

Обращаю внимание ещё на одну деталь — графиня Борх озабочена тем, что муж вынужден из-за плохой дороги отказаться от прогулки. Значит, отношения супругов вполне нормальны и даже дружественны. В верховой прогулке участвовал и Дантес. И потом за весёлым обедом в трактире, подстрекаемый шампанским, он довёл нас до судорог от смеха.

От души ли веселился Дантес или разыгрывал перед русским обществом роль неунывающего и весёлого молодца, которого мало трогает всё недавно случившееся с ним в Петербурге? Как будто напрочь забыт «несправедливый» приговор царя — изгнание из России, разжалование в солдаты, лишение российского дворянского звания и офицерского жалованья. Одним словом, крах возводимой более трёх лет карьеры. Скорее всего это была показная беззаботность. Положение обоих Геккеренов было не столь радужным. Дантес с российским приданым — супругой, остался без всяких средств к существованию. И мог рассчитывать только на деньги скаредного Геккерена, да и сам Геккерен в это время был не у дел — после отбытия из Петербурга не получил нового дипломатического назначения. Геккерены прекрасно знали страсть русских к переписке и не сомневались, что курортные увеселения будут красочно описаны в их письмах на родину. И изо всех сил изображали своё благополучие. Старший не отходил от рулетки, пополняя выигранными суммами свой оскудевший капитал. Младший лихо отплясывал на балах.

Странно было мне смотреть на Дантеса, как он с кавалергардскими ухватками предводительствовал мазуркой и котильоном, как в дни былые, — сообщал матери А. Карамзин. Как видим, расчёт Геккеренов достиг цели.

То, что ты рассказываешь нам о Дантесе (как он дирижировал мазуркой и котильоном), заставило нас содрогнуться и всех в один голос сказать: «Бедный, бедный Пушкин! Не глупо ли было жертвовать своей прекрасной жизнью! И для чего!» — отрывок из письма С. Н. Карамзиной брату (от 22 июля 1837 г.).

Случайно ли встретились Борхи с Геккеренами в Баден-Бадене или обо всём было заранее договорено — можно только гадать. Щёголеву удалось обнаружить формулярный список И. Борха. В нём была пометка о предоставлении ему в июне 1837 г. отпуска для поездки на минеральные воды. Но ещё более странно другое обстоятельство — в июне 1837 г. в Баден-Бадене собралось большинство друзей и приятелей Пушкина. Будто клином сошёлся свет на этом курорте! Мне кажется, что появление здесь и Геккеренов оказалось не просто совпадением. От кого-то (возможно, от Иосифа Борха) они узнали о составе здешнего русского общества. И специально приехали сюда, чтоб реабилитировать себя перед своими петербургскими знакомыми. Письмо А. Н. Карамзина от 8 июля (26 июня) 1837 г. подтверждает моё предположение:

Вечером на гулянии видел я Дантеса с женою: они оба пристально на меня глядели, но не кланялись, я подошёл к ним первый, и тогда Дантес à la lettre (буквально. — С. Б.) бросился ко мне и протянул мне руку. <…>Обменявшись несколькими обыкновенными фразами, я отошёл и пристал к другим: русское чувство боролось у меня с жалостью и каким-то внутренним голосом, говорящим в пользу Дантеса. Я заметил, что Дантес ждёт меня, и в самом деле он скоро опять пристал ко мне и, схватив меня за руку, потащил в пустые аллеи. Не прошло двух минут, что он уже рассказывал мне со всеми подробностями свою несчастную историю и с жаром оправдывался в моих обвинениях, которые я дерзко ему высказывал. Он мне показывал копию с страшного пушкинского письма, протокол ответов в военном суде и клялся в совершенной невинности. Всего более и всего сильнее отвергал он малейшее отношение к Наталье Николаевне после обручения с сестрою её и настаивал на том, что второй вызов a été comme une tuile qui lui est tombée sur la tête (Подч. мною. — С. Б.)[282]

Она очень хороша, — сказал Андрей Карамзин об этой миниатюрной женщине — Любови Борх. Дантес называл её красавицей. А он знал толк в женской красоте. О её красоте писала и Долли Фикельмон.

Позавчера мы в свою очередь дали в честь Их величеств бал. Он получился довольно удачным. Убранство было красивым и элегантным. Фикельмон умеет придавать таким торжествам изысканную простоту; она в сто раз предпочтительней тех грандиозных, типичных для подобных случаев убранств, которые придают дому непривычный вид. Император и императрицаоба были очень веселы и красивы. Император и великий князь Михаил танцевали до половины четвёртого утра, что случилось с ними впервые на балах нынешнего сезона.<…>На балу у нас присутствовала и одна миниатюрная особа, которая весьма в моде в нынешнем сезоне. Мадам де Борх только что вышла замуж. У неё красивые, очень синие глаза; небольшого роста, мила, с очень маленькими красивыми ножками, ничего особенного в фигуре, имеет самодовольный вид, не слишком умна, но весьма приятная. Движется и танцует довольно неуклюже. (Запись 14 февраля 1832 г.)

Ах, эта досадная Долли — ничто не ускользало от её проницательного взгляда! Кроме очень точного портрета небезынтересной нам дамы эта запись Фикельмон содержит три любопытных факта: 1. Любовь Борх вышла замуж в начале 1832 г., а не 13 июля 1830 г., как указал Щёголев; 2. Бал давался в честь императорских величеств, присутствовали сливки общества и среди них вдруг оказалась «не очень знатная» Любовь Борх — ведь её муж даже не имел графского достоинства Российской империи[283]; 3. В зимний сезон 1832 года двадцатилетняя прелестница была в большой моде. В переводе со светского языка это прежде всего означало, что на неё обратили внимание при дворе. В этом скорее всего и была причина приглашения Л. Борх на фешенебельный бал к Фикельмонам. Возможно, её присутствием объяснялось весёлое настроение императора. И даже совсем необычайное обстоятельство — император танцевал до утра. Очень скоро (в апреле 1832 г.) скромный актуариус коллегии иностранных дел был пожалован в камер-юнкеры и одновременно повышен в служебной должности — произведён в протоколисты.

Обе красавицы — малютка Любовь Голынская-Борх и её троюродная племянница[284], которую она называла кузиной — высокая, стройная Наталия Гончарова-Пушкина — одновременно появились на небосклоне петербургского света. И обе были замечены двором. Двор пожелал, чтобы они обе украшали балы в Аничковом дворце. Для этого их мужьям было присвоено низшее придворное звание — Борху раньше — весной 1832 г., Пушкину — в конце 1833 г. Только Борху больше повезло — во-первых, он был моложе Пушкина — в момент получения камер-юнкерства ему было 25 лет; во-вторых, он хотя и не дослужился до камергера, но зато шагал вверх по служебной лестнице — в апреле 1835 г. был произведён в титулярные советники и назначен вторым переводчиком 2-го департамента внутренних сношений.

Долли часто встречается с графиней Борх в обществе и записывает в дневнике свои впечатления о ней. Так, на балу у Лавалей Любовь Викентьевна участвовала в представлении театральных картинок — она была весьма красива в белом одеянии, с распущенными волосами, изображая спящую в грациозной позе фигуру. Её тонкие чертыкрасивы. (Запись 22 марта 1832 г.)

Павел Елисеевич Щёголев в своё время очень сокрушался, что с Борхом по царственной линии ничего не выходит. Оказывается — выходит, ещё как выходит! Император по части любовных похождений был человеком раскрепощённым — он открыто выказывал предпочтение своей очередной пассии. Имена фавориток Николая ни для кого не были тайной. Смирнова пишет о Вареньке Нелидовой — фрейлине императрицы, о графине Елизавете Бутурлиной. Фикельмон — о Софии Урусовой, о пятнадцатилетней Ольге Булгаковой, впервые появившейся на балу и сразу же замеченной императором, о Зинаиде Юсуповой — жене гофмейстера князя Б. Н. Юсупова. Я с большой симпатией отношусь к своей героине Долли Фикельмон и не хочу приписывать ей роль сводни. Но, тем не менее, все модные красавицы — фаворитки Николая — обычно приглашались на балы к австрийскому посланнику. Графиня Борх вновь присутствует на большом приёме Фикельмонов — успешном и блестящем в начале осеннего сезона 1832 г. Натали Пушкина тоже была среди приглашённых. Пальму первенства Долли отдаёт всё-таки Пушкиной: Вчера самой красивой всё же была Пушкина, которую мы зовём «Поэтичной», как из-за её супруга, так и за её небесную и несравненную красоту. У неё лицо, перед которым можно часами стоять, как перед самым совершенным творением Создателя! Затем следует новый портрет графини Борх: Г-жа Борхкрасивая маленькая картина фламандской школы. Но под этой белой и свежей оболочкой нет ничего примечательного. (Запись 22 ноября 1832 г.)

Увлечение императора красивой, но пустой графиней, по-видимому, было не очень серьёзным.

Я искала сведения о близости Л. Борх с Дантесом, а напала на царский след. Теперь можно раскрыть аллегорию пушкинского каламбура. Но для этого придётся сделать ещё одно отступление.

1835 год. Гоголь по совету Пушкина начинает работу над «Мёртвыми душами». Делится с Поэтом планами будущего произведения: Мне хочется в этом романе показать хотя с одного боку всю Русь. Не повесть, не сатиру, а именно роман о России задумал Гоголь и с воодушевлением принялся за работу. Ещё не выстроена композиция, не осмыслена до конца фабула, не придуманы персонажи, коллизии. Ясна была только идея произведения — Россия. Вдохновенно рождается её философско-поэтический образ — устремлённые в будущее, летящие по воздуху как натянутая струна медногрудые кони. Пушкин часто забегает проведать Гоголя, послушать новые главы. Они так любили барина. Бывало, снег, дождь, слякоть, а они в своей шинельке бегут сюда. По целым ночам у барина просиживали, слушая, как наш-то читал им свои сочинения, либо читая ему свои стихи, — вспоминал слуга Гоголя Яким. В один из таких вечеров Гоголь прочитал Пушкину только что написанную песнь о России. Ею он завершит первый том «Мёртвых душ».

Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка несёшься? Дымом дымится под тобой дорога, гремят мосты, всё отстаёт и остаётся позади. Остановился поражённый Божьим чудом созерцатель: не молния ли это, сброшенная с неба? что значит это наводящее ужас движение? и что за неведомая сила заключена в сих неведомых светом конях? Эх, кони, кони, что за кони!<…>Русь, куда ж несёшься ты, дай ответ? Не даёт ответа. Чудным звоном заливается колокольчик.

Этот аллегорический образ России взволновал Пушкина. Он восхищённо повторял: «Эх, тройка! Птица-тройка, кто тебя выдумал? знать у бойкого народа ты могла родиться…»

Вернёмся вновь к эпизоду с Борхами. Не гоголевская ли «птица-тройка» вдохновила Пушкина на каламбур? Он увидел летящую навстречу упряжку — и молнией сверкнуло озарение: «Да ведь это сама Русь спешит мне навстречу! Вот кучер — её главный возничий, император. А вот и форейтор — верхом на передней лошади, он направляет движение всего цуга — ближайший к императору сановник». Кто он? Его имя следует искать среди интимных дружков Иосифа Борха. Среди людей подобной же репутации. Первое имя, которое приходит на ум, — Сергей Семёнович Уваров, министр народного просвещения, президент Академии наук, председатель Главного управления цензуры. Ну чем не форейтор? Не направляющий движение России к просвещению, прогрессу? Сей аллегорией Пушкин сказал Данзасу то, что было известно всему петербургскому обществу: Любовь Борх была любовницей императора, а Иосиф Борх — сожителем Уварова.

А следовательно, полученный Пушкиным пасквиль оскорблял не только Поэта. Он содержал грязный намёк на отношения царя с женою Иосифа Борха. Теперь понятнее, за что разгневанный император обозвал Геккерена гнусной канальей! Почему от голландского посланника отвернулся граф Нессельроде и назвал его человеком без чести и совести, нетерпимым в российском обществе. И почему так пеклась о бумагах Пушкина графиня Юлия Строганова — ведь там был пасквиль, к которому причастны её дети — Полетика и пасынок Александр. Всё вроде бы становится на свои места и получает логическое объяснение.

Трудно представить, чтобы эта приятная во всех отношениях дама, Любовь Борх — милая, застенчивая, заботливая и при этом прелестная с кучей поклонников — так низко пала и сожительствовала со своим кучером. Пушкин имел в виду другого кучера — самого императора. Скорее всего не она была тайной «Супругой» Дантеса. Но могла быть мимолётной возлюбленной или просто женщиной, за которой он походя волочился. Как, впрочем, и каждая из названных мной кандидаток — княгиня Елена Белосельская, графиня София Бобринская, Полетика. Но у этих трёх последних больше шансов быть той самой таинственной дамой, с которой Дантес находился в продолжительной связи.

Российская Мата Хари