— записала 13 мая 1831 г. Фикельмон. Польские волнения рикошетировали бунтами в Литве, Белоруссии и Подолье. А военные действия в Польше ещё продолжались. Люблин несколько раз переходил из рук в руки — то к русским, то снова к полякам. В городе свирепствовали голод и холера. Власти Люблина взмолились о помощи, и император в ответ назидательно изрёк: Блудный сын, видя, что гибнет, возвращается к своему истинному отцу! Двадцатилетняя графиня Елена Платер, облачившись в мужскую одежду, встала во главе отряда бунтовщиков. Сражавшийся в Галиции с шеститысячной польской армией генерал Дверники вынужден был сложить оружие. Но его жена разъезжала по Подолью и призывала землевладельцев поддержать восставших. Наконец непокорная подстрекательница была схвачена русскими властями. Уныние царило в столице, балы проходили скучно и безрадостно.
В начале июня петербургское общество стало переселяться на дачи. Перебралась в летнюю резиденцию на Чёрной речке и семья австрийского посла. Стояла великолепная погода, белые ночи придавали особое очарование утопавшим в сирени островам. А вести из Польши по-прежнему были тревожными. Неожиданно в Плоцке, где находился Главный штаб русской армии, умирает от холеры маршал Дибич. Недавно он был устранён императором от должности главнокомандующего польским фронтом. Этот удар сломил честолюбивого полководца. Позднее Долли скажет, что болезнь эта нападает на людей с сокрушённой волей. Дибич стал мишенью для холеры.
На его место назначили Ивана Фёдоровича Паскевича. Он был сыном полтавского мещанина, нажившего состояние на поставках соли в казну. Его военная служба началась в 1806 году. В 1808 г. в небольшом офицерском чине служил в квартирмейстерской части. Участвовал в Русско-турецкой войне 1809 г., затем в наполеоновских войнах. Шаг за шагом, двадцать пять лет с амбициозным упорством простолюдина делал свою карьеру. В начале двадцатых годов он уже командовал 1-й гвардейской пехотной дивизией, входившей в бригаду великого князя Николая Павловича. Сумел втереться к нему в доверие. И после восшествия Николая на престол началось его стремительное восхождение к вершинам военной и политической власти. В 1828 г. Паскевич получил звание генерал-фельдмаршала, титул графа Эриванского — за овладение Эриванью и присоединение к России двух персидских ханств. Отцом-командиром называл его Николай, гением величали окружавшие его льстецы. А хитрый хохол отец, лукаво посмеиваясь в усы, парировал с мужицкой прямотой: Що гений, то не гений! А що везе — то везе! Уж кто-кто, а он-то знал своего сына! Не везенье легкомысленного баловня судьбы, а унаследованные от батюшки умение держать нос по ветру, расчётливо использовать ситуацию и приписывать себе чужие заслуги. Своё честолюбие ловко прикрывал благодушием и угодничеством перед начальством. А перед подчинёнными расслаблялся — был груб и вспыльчив. Пушкин познакомился с фельдмаршалом на Кавказе. Догнав армию Паскевича в Карсе, он вместе с ней двинулся в Арзрум. Ночью на привале он был представлен генералу.
Я нашёл графа дома перед бивачным огнём, окружённого своим штабом. Он был весел и принял меня ласково. Чуждый воинскому искусству, я не подозревал, что участь похода решалась в эту минуту. Здесь увидел я нашего Вольховского, запылённого с ног до головы, обросшего бородой, изнурённого заботами. Он нашёл, однако, время побеседовать со мною как старый товарищ. Здесь увидел я и Михаила Пущина, раненного в прошлом году. Он любим и уважаем как славный товарищ и храбрый солдат. Многие из старых моих приятелей окружили меня. Как они переменились! как быстро уходит время![57]
Паскевич, по свидетельству М. Пущина — брата декабриста, отечески заботился о Поэте, не отпускал его от себя ни на шаг не только во время сражения, но и на привалах, в лагере и вообще всегда, на всех repos[58]. Приказывал ставить на бивуаках палатку Пушкина рядом со своей, приглашал к себе обедать. В действительности же генерал, по предписанию из Петербурга, бдительно следил за Поэтом, пытался всячески препятствовать его встречам со старыми приятелями — сосланными в действующую армию декабристами. Корпус Паскевича победоносно приближался к Арзруму. Последняя цитадель была взята без боя — турецкие депутаты вручили генералу ключи от города. А император пожаловал ему за столь доблестную победу звание генерал-фельдмаршала.
Война казалась кончена. Я собирался в обратный путь… в Арзруме открылась чума. Мне тотчас представились ужасы карантина, и я в тот же день решился оставить армию.
Паскевич изобразил огорчение отъездом Поэта и даже предложил ему остаться, чтобы быть свидетелем дальнейших предприятий. На прощание фельдмаршал подарил ему турецкую саблю, на клинке которой приказал высечь надпись: Арзрум, 18 июля 1829.
Она хранится у меня памятником моего странствования вослед блестящего героя по завоёванным пустыням Армении.
При всей своей проницательности не разглядел Поэт неискренности и двуличия Паскевича. Ему он посвятил несколько лестных строф в стихотворении «Бородинская годовщина»:
Могучий мститель их обид,
Кто покорил вершины Тавра,
Пред кем смирилась Эривань,
Кому суворовского лавра
Венок сплела тройная брань.
Эти строки растрогали Паскевича, в письме к Жуковскому он просил передать Пушкину свою благодарность. Позднее они не раз виделись в Петербурге. Пушкин даже собирался ходатайствовать перед варшавским наместником за отстранённого от должности брата Льва. Фельдмаршал так приветливо держался с ним при встрече, что Поэт оробел и не решился высказать ему просьбу. Но истинное отношение Паскевича к Пушкину открылось много лет спустя, когда было опубликовано его письмо к Николаю I (от 19 февраля 1837 г.): Жаль Пушкина как литератора, в то время когда его талант созревал, но человек он был дурной.[59] Действительно ли он так думал или сфальшивил, желая угодить царю? Решить сейчас трудно.
Доброжелательная маска Паскевича вводила в заблуждение многих. Долли Фикельмон, ослеплённая сиянием славы непобедимого полководца, не сумела, как и Пушкин, разглядеть его истинного лица.
Запись 16 июля 1830 г.: Позавчера видела фельдмаршала Паскевича Эриванского, с которым познакомилась 12 лет назад в Италии, когда никто ещё не подозревал, какое блестящее будущее ожидает его. Он всё ещё молод, с красивым меланхоличным лицом, выразительными глазами, живописной шевелюрой, очень хорошо умеет держаться, одним словом — с интересной внешностью. Он возвращается в Персию, где примет командование над своими войсками, столь прославленными и такими грозными для врага.
О смерти Дибича мало кто сожалел. Его судьба, по мнению Долли, заставляет серьёзно задуматься о многом. И прежде всего о путях Провидения, одним взмахом лишившего его всех почестей. Если бы он ушёл из жизни год назад, в зените славы полководца Русско-турецкой войны, вся Россия оплакивала бы его. Но три месяца неудачных действий в Польше свели на нет все его предыдущие заслуги.
Через две недели в Витебске ещё одна смерть от холеры — великого князя Константина. Болезнь сразила его за несколько часов. Ещё одна судьба, прерванная поразительным способом. Казалось, сам Бог занялся расчисткой авгиевых конюшен Российской империи. Последним добрым делом ангела-хранителя Константина назвала Долли Фикельмон эту неожиданную смерть. Его жизнь, ставшая фатальным инструментом для стольких людей, для всей империи и обременённая такой неприязнью к нему и вместе с тем столькими бедами, угасла в тот момент, когда император желал и вместе с тем боялся встречи с этим братом, которому был обязан троном и всеми большими несчастьями этой войны с Польшей.[60]
На следующий день на обеде у графа Нессельроде разговор только и вертелся вокруг этой смерти да ещё о подобравшейся наконец и к Петербургу холеры. Из страха перед эпидемией и из-за траура по великому князю прекратились встречи в светских салонах. В Петербурге вспыхнули холерные бунты. Невежественный народ возмутили строгие меры, предпринятые администрацией для пресечения заразы. Разъярённая толпа нападала на больницы, разбивала двери, врывалась в палаты, вытаскивала оттуда заражённых. Обвиняли врачей, что они нарочно упрятали людей под замки, чтобы запугать народ. Подстрекатели распространяли по городу слухи, что никакой эпидемии нет и причиной смерти множества людей была не холера, а отравленная польскими агентами вода и напитки. В уличных давках погибло немало народу, повсюду спонтанно возникали драки. Положение усугублялось отсутствием в столице императора — двор на лето перебрался в Петергоф. Волнения в Петербурге продолжались несколько дней, полиция не сразу справилась с разбушевавшейся толпой. Потом бунты перекинулись в провинцию. Отзвук на один из них находим в дневнике Пушкина (запись 26 июля 1831 г.):
Вчера государь император отправился в военные поселения (в Новгородской губернии) для усмирения возникших там беспокойств. Несколько офицеров и лекарей убито бунтовщиками. Их депутаты пришли в Ижору с повинной головой и с распиской одного из офицеров, которого перед смертию принудили бунтовщики письменно показать, будто он и лекаря отравляли людей… Кажется, всё усмирено, а если нет ещё, то всё усмирится присутствием государя.
Эта информация сопровождается далее отнюдь не либеральным комментарием. Он развенчивает миф и о демократизме Поэта, и о его ненависти к самодержавию. И вместе с тем показывает, сколь мудр и сколь прозорлив был Пушкин, почти за сто лет вперёд увидевший гибельность ослабления царской власти без необходимых для этого условий — демократической зрелости и просвещённости народа. И сколь необъятна его личность, не вмещающаяся ни в какие заранее заготовленные для него шаблоны: