— Близко, но мимо. Омлет с рисом. Каждое воскресенье на обед готовил. Мало ему работы было. Говорил, если хоть день пропущу — форму потеряю. Так-то.
Хлоп — стакан опять пустой.
— А теперь страшное наказание. И точка.
Берет и прямо на глазах у бармена ставит мне засос в щеку. А губы между тем мягкие, нерешительные. Я и опомниться не успела. На душе стало куда веселей.
— А я женат. Ничего?
Знаю я таких. Ответь я «омлет с рисом», он сказал бы «рис с карри»,
Рука Канно пошарила по моему локтю, по плечу, по спине. Ладонь горячая. Пальцы нетерпеливо окали мою руку. У меня рука узкая, холодная, как рыбья чешуя.
Впервые в жизни меня лапали вот так вот, при всей честной публике. Настроение было мирное, расслабленное. Наплевать — есть кто рядом, нет.
В обычном состоянии для меня присутствие посторонних значит очень много. Оно меня парализует. Зато уж при закрытых дверях я компенсирую это излишней активностью, устраиваю стриптиз во всех смыслах. Поэтому в тот раз я решила себя наказать: сама обняла Канно, положила голову ему на плечо.
— Главный криминал, когда готовишь омлет с рисом, — объяснял он, — это если яйца подгорают а рис получается раскисшим. Предок делал все в лучшем виде. У него омлет прямо сверкал: яйца — как зеркальная поверхность, и под ней рисинка к рисинке.
Взгляд Канно был устремлен куда-то вдаль, по лицу блуждала задумчивая улыбка, но рука делала свое дело: исследовала ложбинку на моей спине и постепенно подбиралась по ней к заднице.
— Но каждую неделю омлет с рисом, сама понимаешь, кому хочешь надоест. И привкус какой-то у него был казенный, ресторанный. Я до сих пор омлет с рисом видеть не могу.
С омлета Канно плавно перешел на блюда, которые любила готовить его мама. Рука обследовала мой зад и переместилась на бедро.
— В западной кухне предок ей в любом случае дал бы сто очков вперед. Поэтому она решила утереть ему нос по части японской кухни, хотя сама терпеть ее не могла. Такие дела. Кошмарнее всего у нее получалась отварная рыба. Она не клала туда никаких приправ, даже соли, У мамаши с вкусовыми ощущениями было что-то не в порядке. Говорит, соль вредна для здоровья. Предок дипломатично помалкивает. Ну, я поливаю рыбу каким-нибудь соусом или кетчупом и давлюсь, ем. С такими родичами-кулинарами я вырос полным гастрономическим калекой. Так-то.
Канно прищурился. По-моему, он уже смутно различал окружающий мир.
— Завидую я тебе, — говорю.
— Что, любишь вареную рыбу с кетчупом?
— И омлет с рисом тоже. У тебя была нормальная семья. Не то что у нас дома. Каждый жил как хотел. Мамочка сбежала с хахалем. А отец — я его «папиком» зову, какой он мне «отец» — даже ухом не повел.
— Так куда интереснее. И современнее.
— Да чего там интересного. Безобразие одно. Родители и я — совершенно на равных. И изводим друг друга как можем.
— Непорядок.
— Еще бы.
Первому встречному рассказывать такое — хороша же я была.
— Хочу познакомиться с твоим папиком, — объявил Канно. — Приходите с ним ко мне в гости. И точка. — И с невинным видом добавляет: — Я по вечерам почти всегда дома один.
Я уже давно заметила: когда в первый раз встречаешься с мужиком, и ты и он, не сговариваясь, изображаете из себя несчастных сироток. Взаимные откровения о семейных травмах начинаются уже на более позднем этапе.
В этот же раз мы с Канно проявили чудеса скорости. Я ему несла какую-то чушь, сыпала своими дурацкими шутками — хотела понравиться. А он подбирается ко мне по-своему, через трогательные воспоминания детства. Так и удили друг друга.
Канно наклонился и деловито гладил мою коленку. Поэтому я не видела, какое у него было выражение лица, когда он сказал, что хочет познакомиться с папиком. А жаль.
Наверняка он уже тыщу раз проделывал такие штучки с бабами. И мне почему-то делалось спокойно от мысли, что я теряюсь в этой толпе. Спрячусь в ней, и пусть меня никто не видит.
Потом мы сидели в каком-то подвальчике. После разной крепкой гадости пить пиво было приятно. В горле булькали пузырьки. Канно обнимал меня за плечи и кормил с ложечки. С детства никто так за мной не ухаживал. Я сидела и растроганно думала, что за плечами долгая жизнь. И не такая уж плохая.
За нашим столом сидела какая-то юная компания.
— Вы, — спрашивают, — брат и сестра, да? Очень похожи. — А мы оба почему-то в зеленых свитерах.
— Молодость, ребята, она как нож, — стал им объяснять Канно. — Только затупится — не наточишь. И все, конец, Вот ты, парень, ты к чему стремишься?
— Мы в театральном учимся, — охотно ответил паренек с длинными волосами, завязанными в хвост. По обе стороны от него сидели девчонки лет по семнадцати, Вид у обеих вызывающий, волосы выкрашены в рыжий цвет, но на коже еще совсем детский пушок. Маленькие такие головастики.
— Понятно. А меня зовут Канно. Я пишу картины. Вот сходите в галерею… (он сказал, в какую именно) и увидите мои работы. Возраст у меня уже такой, что пора становиться добропорядочным членом общества. Но мой ножик еще не затупился! Жить надо агрессивно, по-боевому. И точка.
— Ясное дело.
— Живопись — это агрессия. Театр тоже агрессия. Осторожничать нельзя, а то раньше времени состаришься. Так-то.
— Ясное дело.
Паренек был целиком и полностью согласен. Я сидела, положив Канно голову на плечо, и умиротворенно улыбалась будущим актрискам.
Я, конечно, понимала, что все это бессмысленный треп. Но Канно так красиво размахивал руками. Правда красиво. Сижу и думаю: впервые рядом со мной такой красавчик. Ужасно хотелось верить, что Канно — писаный красавец. Красота — это вам. думаю, не шуточки. Не предусмотрено моей планидой, чтоб я сидела рядом с красавцами и беззаботно улыбалась. Ошибка какая-то вышла. Сейчас мне хорошо, а потом придется расплачиваться.
— Не надо подлаживаться к обществу, — проповедовал Канно. — Используй его, это да. Но не более.
— Использовать?
— Именно. Причем сознательно и с умом.
— Ясное дело.
Рядом со мной красавец. Он расположен ко мне всем сердцем. Уши у меня пылали огнем, словно Канно нашептывал слова страстной любви. От полноты чувств я решила поделиться чем-нибудь с ближними и стала перекладывать ребятам куски курицы со своей тарелки. Хотела отдать им все, но последний кусочек Канно отобрал, объявив: «Стоп», — и насильно запихнул мне в рот. Сладковатое недожаренное мясо с трудом пролезло в горло.
Это самое «стоп» проникло мне прямо в душу. Если уж я начала делиться с ближними, мне хочется отдать им решительно все, чем обладаю. Тарелка опустела, так я готова стащить тарелку с соседнего стола и еще подкормить этих славных ребят. Моя проблема — никогда не знаю, где остановиться. А между прочим, хоть по кусочку себе и Канно я оставить была обязана. Мы — это мы, а они — это они. Мы на одной плоскости, они на другой, и мир приобретает объемность. Я всегда жила в каком-то двухмерном мире, на одной плоскости со всеми. И это лишенное объема пространство все время сжимается, когда-нибудь оно скукожится до размеров точки, а потом и вовсе исчезнет.
Канно же одним-единственным словом сделал картину стереоскопической. Я думала, что земля ровная и гладкая, а она, оказывается, круглая. Идейный переворот почище Коперника.
Любовь — это, наверно, соблюдение дистанции. Нельзя любить того, кто ничем от тебя не отделен.
Когда мы шли пешком до метро, ночное небо уже светлело. Кто-то бросил на тротуар букет свежих маргариток. Канно подобрал одну и преподнес мне. Я молча обняла его и крепко поцеловала в щеку. Он погладил меня по голове, я — его. Постояли.
— Видишь, — говорит, — как мы с тобой похожи.
Я стою реву. Растрогалась от того, что он так думает. И в то же время — мурашки по спине. Говорю себе: не надо мне с ним больше встречаться. А то выяснится, что не так уж мы и похожи, и я этого не вынесу.
Будет врать — ничего. А вдруг будет говорить правду и мне эта правда не понравится? Вдруг он нарушит дистанцию, которая отделяет меня от его жены, от других его баб, от него самого? Пусть уж я лучше живу в своем средневековье, в докоперникову эпоху.
Сижу в метро, чуть не сползая с сиденья, и туго шепчу: «Видишь, как мы с тобой похожи. Видишь, как мы с тобой похожи».
Маргаритка у меня до сих пор стоит в вазочке. Совершенно мумифицировалась. Жюли иногда удивляется: надо же. говорит, какая стойкая.
А с Канно с тех пор мы не виделись.
И вот встречаемся в кафе, сразу заказываем пива. Когда я рядом с Канно, пространство удивительным образом сгущается, и, пока не напьешься, дышать трудно. Потом посидели в баре. Вышли, взявшись за руки, на улицу и без лишних слов отправились в отель.
— У тебя рука, — говорит, — больше моей. Рука Курбе. — И прижимается к руке Курбе губами.
— Какой смешной, — говорит, — пупок. Пикассо такие писал.
А губы уже там. Слушаю чушь, которую несет Канно, и так мне хорошо, радостно. Не знаю, откуда она взялась, эта радость, то ли от Канно. то ли внутри меня сидела. Но отныне рука Курбе и пупок Пикассо станут моими бесценными сокровищами.
Приступили к телесному общению.
Я наблюдала за этой сценой откуда-то с высоты, в подзорную трубу. Вот трудится Канно, он величиной с фасолину, Под ним лежу крошечная я. Я похожа на куклу, которая была у меня в детстве, — при каждом нажатии на живот издаю писк. Я и есть кукла.
Приоткрываю веки, смотрю Канно в глаза. В них замешательство. Мы совершили ошибку, поторопились. Надо было сначала как следует напиться. Нельзя заниматься таким по-звериному естественным делом рефлексуя. Повозились еще немножко и, не закончив, расцепились.
Итак, обменялись словами, обменялись телами. Больше обмениваться было нечем. Ни слова, ни тела ничего нам не дали. Очевидно, когда смотришь на человеческое существо в окуляр под названием «любовь», изображение здорово искажается.
Пришла домой — в прихожей топчется хмурый Жюли.
— Где была? — спрашивает.