Она (Новая японская проза) — страница 19 из 63

И Ёко задумчиво уставилась вдаль, очевидно припоминая, сколько раз мы с ней прикрывали друг другу тыл и обеспечивали алиби. Она права — Жюли мог запросто сговориться с этим Кацу заранее.

— Но ведь он ничего про меня не знает, — слабо возражаю я.

— Может, и не знает. А может, и знает. Ведь его телефон тебе дал не кто иной, как Жюли.

— Ой, наверно, ты права.

Больное сердце? Восемьдесят кило веса? Слишком хорошо для правды.

— Может, права, а может, и не права. Но я хотела, чтобы ты знала о моих сомнениях. Так что извини.

— Чего там, — говорю. — Спасибо.

Поплелась к кассе. Походка — как у восьмидесятилетней старухи.

— Да ладно, — говорит Ёко. — Дай я заплачу.

— Нет, — отвечаю гордо, — если ты за меня еще и платить будешь, я совсем скисну.

У кассы я пожалела об этих словах, но было поздно.

На сердце стало совсем паршиво, особенно по контрасту с теми несколькими минутами счастья. И снова я оказалась в вязком, как деготь, море сомнений. Чем больше барахталась в нем, тем глубже погружалась.

Это мрачное море плещется у меня в душе. На дне его сидит спрут го имени Жюли. Если вцепится в добычу щупальцами — держит намертво.

Я недавно книгу прочитала, которая называется «Спрут». Там так сказано: «Спрут — опасный хищник, поджидающий добычу в засаде. Он сидит без единого движения, невидимый в своей маскировочной окраске, и ждет, пока жертва приблизится. Тогда чудовище открывает глаза и притягивает добычу магнетической силой своего взора».

Если смотреть в глаза Жюли при солнечном свете, они светло-карие. Физиогномистика утверждает, что карие глаза — признак жестокости. Но мои-то глаза, если верить зеркалу, тоже карие?

— Я вчера виделась с Кацу-сан.

— Ну и? — спрашивает. Лениво зажигает сигарету.

— Ты ему правда про меня не рассказывал?

— Правда.

Сложил губы дудочкой, выпустил струйку дыма. Уж больно у него вид безмятежный. Ух, с каким наслаждением я схватила бы его за шиворот и вытрясла из него настоящую правду!

Заглядываю ему в глаза. Светлые, безмятежные и какие-то бездонные. Два полупрозрачных таких болотца. «Глаза спрута по-своему красивы, но есть в их выражении нечто, вселяющее ужас».

— А почему ты мне сразу не сказал, что Харука-тян весит восемьдесят килограммов?

— Разве не сказал?

— И что у нее больное сердце?

— Да, верно.

— И что врачи запретили ей сексом заниматься?

— Неужели? Вот этого я не знал.

— Странно как-то. Трахаться нельзя, а за границу можно.

Мычит что-то невнятное — привычка у него такая. Надо же. когда-то я от этого мычания прямо таяла. Теперь озноб по коже.

— Действительно чудно, — говорит. — Харука-тян любит наплести про себя невесть что.

Я осталась при своих сомнениях, но продолжать разговор не имело смысла. Мы оба были уже на пределе. Да и все равно результат был бы величиной, бесконечно близкой к нулю. Если из этой величины вычесть нервную энергию, потраченную на беседу, получится большой минус. Я все пыталась остановить этот бессмысленный перевод калорий, но заводилась снова и снова. Самой скучно стало от повторения одного и того же. А Жюли, наверно, думал, что это я из-за любви к нему так извожусь.

«Внимание спрута привлекает любой движущийся предмет. Хищник притворяется, что даже не глядит в ту сторону, а сам не сводит глаз с потенциальной жертвы. Взгляд упорный, внимательный, неотрывный. Возможно, в нем есть гипнотическая сила».

Кто из нас упорнее — Жюли или я? Если он решит набрать воды в рот, то не проронит ни звука. И делай с ним что хочешь: поджигай, топи, стучи по башке молотком, осыпай ласками, пои вином — все без толку. Сдохнет — губ не разомкнет. Ей-богу.

И чего он так уперся с этой Харукой? Ну ладно, поначалу, допустим, ему не хотелось меня терять. Но теперь-то сосуд треснул, вода вытекла, остались одни осколки. Я уже не в силах выносить все эти загадки, остается только уйти. Пусть выбирает: или я, или его дурацкие тайны, А он что делает? Изо всех сил изображает, будто я ему дорога, а сам уже сделал выбор, причем не в мою пользу.

Ему наплевать на меня, ему дороже его маленькие секреты. Может, без них он ничто?

Я все это понимаю, но все лезу, лезу к нему со своими идиотскими допросами. Что это со мной? Сначала я тоже не хотела его терять, а для этого надо было во всем разобраться. Теперь я уже дошла: готова докопаться до истины любыми средствами, хоть динамитом.

Жюли такой скользкий, что в сыром виде его не ухватишь. Пробуешь сварить — не варится. Вообще не трогаешь — покрывается плесенью. Такой уж экземпляр. Я его одновременно и люблю, и ненавижу.

А может, я и драматизирую. Может, не так уж сильно я его люблю и не так уж люто ненавижу. Я читала в каком-то комиксе, что если долго притворяться влюбленным, то в самом деле влюбишься. Или, помню, еще читала про одного типа, который прикинулся мертвым, чтоб не убили, ну и в него, ясное дело, тут же попала шальная пуля.

Вопрос в том, сколько осталось притворного, а сколько подлинного. Что уж точно неподдельно, так это наше взаимное упорство.

Мы с Жюли — две параллельные плоскости, отделенные одна от другой всего лишь миллиметром, но нигде не соприкасающиеся. Однако отодвинуться друг от друга нам тоже не дано.

Мы ведь с Жюли тоже очень похожи. С Канно «похожи» означало, что есть сходство, но все-таки мы разные. Это давало шанс на спасение. Зато я и Жюли — близнецы, сидящие в одной утробе, но разделенные непроницаемой перегородкой. Эх, где сейчас Канно со своим спасительным «стоп»?

Зазвонил телефон. Жюли взял трубку, поздоровался и подозвал меня. Папик.

— Ты что, — спрашивает, — в воскресенье делаешь?

— А что такое?

— Как что? Годовщина смерти дедушки. Придешь?

— Дай сообразить. — Смотрю в ежедневник.

— Почему замолчала? Твой рядом стоит, да? Ты боишься при нем с отцом разговаривать?!

И голос ужа дрожит от злости. Так орет, что Жюли запросто может услышать. Я покосилась на Жюли.

Не поймешь; глядит с безучастным видом в окно, дымит сигаретой,

— Да нет, папик, я просто листаю ежедневник.

— Ну какие у тебя могут быть дела? Тебе ведь все равно сейчас не до работы.

— Это еще почему?

— Сама знаешь.

— Не поняла.

— Как ты можешь с ним оставаться после такого? Стыд и срам!

— A-а, ты вот о чем.

И повесила трубку.

Пошла на кухню жарить курятину.

— Опять курятина? — спрашивает Жюли.

— Да, — говорю. — Пока не освою в совершенстве, буду готовить ее каждый день.

Жюли кисло улыбается. Я мысленно показываю ему язык. Жареная курятина — память о Канно, и есть ее вместе с Жюли мне очень нравится. Наверно, если тебе нравится с человеком вместе есть, еще остается надежда?

По телевизору показывали викторину. Угадайте, сколько денег тратит средний мужчина на подарки своей любовнице? Сто тысяч иен. А на подарок жене? Тысячу пятьсот.

— Слышал, — говорю, — сто тысяч. С ума сойти!

Молчит. Только посмеивается.

— Я с самого начала угодила на положение жены,

По-прежнему помалкивает. Правда, головой помотал.

— Ой, с каким удовольствием я от тебя сбегу!

— Не надо, — говорит. — Останься.

Ну и в конце концов вышло, конечно, по-его. Я проиграла. Но и он тоже проиграл. У меня не хватает сил добраться до его сути, но и он ее постепенно утратит.

А может, нет у него никакой сути? Вообще нет. А я все чего-то ищу, все чего-то добиваюсь. Мои мучительные подозрения, моя ревность бессмысленны, я выплескиваю их, и они тут же растворяются в воздухе. Палю в белый свет, как в копеечку.

Все в этой квартире чересчур яркое и светлое. Вспомнилась строчка из какого-то стихотворения: «Свет — аллегория смерти».

На окнах цветастые занавесочки. Скатерть вся в розовых тюльпанчиках. В вазе стоят розовые же цветы вроде лилий. Чувствуется вкус Жюли.

— Что это за цветы? — спрашиваю.

— Аристолицинии.

— Помесь Аристотеля с глицинией?

Между прочим, спортивный костюм, в котором Жюли ходит дома, тоже розовый.

Меня вдруг пронзило беспокойство. А что это, думаю, Жюли со всеми своими приятелями познакомился в забегаловке для педиков? Неужели…

Половина человечества — мужчины, половина — женщины. Ревность делает тебя врагом половины человеческого рода. А вдруг этого мало и мне нужно ревновать Жюли ко всему человечеству? Тут уж будет не водяной мешок за плечами, а целый земной шар. Превратишься в Атланта.

Вечером мы с Жюли снова играли в «переодевашки». Менялись друг с другом одеждой и вертелись перед зеркалом. Раньше меня это нисколько не забавляло, зато теперь я отнеслась к делу серьезно. Надела его джинсы. В поясе немного свободно, но в целом сидят неплохо. Только сразу видно, что у меня ноги короткие. И он, наверно, заметил. Розовый спортивный костюм идет мне меньше, чем ему. А Жюли в моей черной майке похож на злую безгрудую ведьму.

Я целую злую ведьму в губы. Они как две присоски, мягкие и чуть-чуть желеобразные. Когда я прикасаюсь к этому спруту, то и сама превращаюсь в какую-то морскую тварь. Плаваю в глубине океана, в бескрайней, тошнотворно соленой толще воды. Я одновременно — эмбрион в материнском чреве и покойник, разлагающийся в гробу.

Перед зеркалом мечутся две рыбины, белея животами. Рост одинаковый, вес одинаковый, даже длина волос одна и та же.

— Мы с тобой двойняшки, — говорит. — Видишь, как похожи, — Жюли сливается с Канно, но сейчас я почему-то противоестественности не чувствую, Просто сплетаются и сливаются две тени. Он — моя тень, я — его. И ни единого пятнышка света.

Утро воскресенья.

— Пока, — говорю. — Я к папику.

— Ага.

— Годовщина смерти дедушки сегодня.

Положила в сумку смену белья и пошла себе. Перед уходом шумно чмокнула Жюли в щеку, хоть губы были накрашены. Интересно, догадался он или нет?

Около станции зачем-то свернула в закусочную, съела кебаб, хотя совсем не была голодна. Часа два кружила по улицам. Идти к па пику расхотелось. Так и представила себе, как завтра утром, когда я соберусь домой, он будет орать мне вслед сорванным голосом всякие гадости: