«А они, отцы наши! кого они любят, кого чествуют!.. Комиссарова[11]. — Почему никто из них не стоял там, никто не стерег своего царя-благодетеля, почему среди них не нашлось никого, чтобы действительно, а не невзначай отвести руку стрелявшего?.. Случайно ее толкнул стесненный толпой молодой шапочник из Костромы, вместе с другими прохожими глазевшими на выходившего из Летнего Сада Александра III. Кто-то из толпы случайно толкнул его локоть, так же случайно его рука толкнула руку Каракозова, державшего револьвер, и выстрел, назначенный царю, раздался вверх».
Слепой толчок ничего не подозревавшего человека вызвал восторг всего верноподданного мира. Сконфуженное общество обрадовалось возможности перенести разговор от щекотливо-грустной темы к умилительно-веселенькому происшествию. Заказали сотни тысяч Комиссаровых на бумаге и все, состоявшие на государевой службе, и все темные, и все робкие — увесили ими стены своих самых видных углов.
Надо было доказать, что «народ предан… народ любить царя… вот ясное доказательство… — Простой, совсем простой, неграмотный… и вдруг спас!.. Да спас… он… всю Россию!..» Ползающие перед монархом и хихикающие себе в бороды, все требовали чествования Комиссарова, век жаждали видеть его своими глазами. Царь даль ему чин, мундир, денег; приставили к нему офицера и возили по институтам, корпусам, салонам. Его встречали, дарили, кланялись ему. — Царица выписала его жену из деревни и своими руками вдела ей брильянтовые серьги; нарядили ее в кринолин и бархат и пустили гулять по столице. Анекдоты самые дурацкие, самые пошлые, на тему о «спасителе и его жене», сыпались со всех сторон, ходили по всей России. Бедные супруги Комиссаровы стали посмешищем всего Петербурга, и «спаситель» не выдержал и запил горькую, Тогда двор и общество озаботилось дальнейшим устройством судьбы своего героя. Об этом трактовали в газетах и порушили так: царь дает ему дворянское достоинство, а дворяне вносят в складчину 50 тысяч на покупку гимназия новому собрату своему — Комиссарову — Костромскому. — Героя отправили в новое его поместье и оставили одного… Сбитый с толку, очумевший от всех царских милостей и тех комедийных положений, в который его ставили с утра и до вечера — Комиссарову оставшись один, стал пить не переставая и, как было объявлено в газетах, в белой горячке повысился в своем дворянском поместье.
Как кошмар, как смрадный осадок, ложилась эта гнусная трагикомедия на душу честной молодежи. — Две виселицы, Каракозова и Комиссарова, явились символами двух направлений, разделивших с тех пор Россию на два определенных лагеря. — Один лагерь, с «Московскими Ведомостями» во главе, пошел направо кормиться от крох, падающих с престола царей; другой, храня в душе заветы Чернышевского и не спуская глаз с лучезарного облика Каракозова, — все круче и круче поворачивал влево, пока не научился служить своей родине так же умело и упорно, как каракозовцы, и так же самоотверженно геройски, как сам Каракозов.
Глава 3Отец Митрофан
Это было в августе или сентябре 1877 г. — Мы сидели в крепости и нам только что роздали на руки обвинительный акт по делу 193-х[12]. Вслед за этим нас «водили» в приемную для чтения «дела», т. е. показаний участников и свидетелей нашего процесса. — На длинном столе приемной раскладывали толстые синие папки, занумерованный и набитые бумагами, исписанными всевозможными почерками. Таких папок было несколько сотен, их привозили и увозили целыми возами. Тут были и показания в 2–3 страницы и в 20 и 40 страниц, и были отказы от всяких показаны. Были прекрасные биографические очерки, были записанный речи наболевших обид и мучены, своих и чужих; были крики негодования на варварство сильных по отношению к слабым, были гордые вызовы и, рядом с ними, плач и жалобы слабой души, испугавшейся необычного, неизвестного.
Заключенных вводили по одному, и каждый брал себе те фолианты, которые почему-либо его интересовали, но никто не мог углубиться в чтение, всех тянуло посмотреть друг на друга, улыбнуться товарищу, перекинуться словом после трехлетнего одиночества. — Так тянулось несколько дней, пока начальство, видя, что заключенные гораздо больше интересуются возможностью повидаться, чем возиться с мертвой бумагой, — закрыло «читальню» и занялось тайной перевозкой крепостных заключенных в Дом Предварительного Заключения[13], стягивая туда к суду со всех концов России подсудимых из провинциальных тюрем и с порук.
Со дня получения обвинительного акта перестукивания и сношения в крепости значительно участились; почти целый день мы висели на окнах (тогда это еще возможно было) и переговаривались, стуча в решетку, то негодуя на искажения и пошлые выходки, которыми было переполнено правительственное сочинение, то удивляясь тупому нежелании властей понять причины нашего движения, признать гибельность положения народных масс. Многие из арестованных давали подробный, серьезно изложенные показания только для того, чтобы показать критическое состояние страны, едва освобожденной от крепостничества; а между тем, товарищ прокурор Желиховский[14], составивший обвинительный акт, ничего другого не усмотрел в хождении в народ 74 года более тысячи человек образованной молодежи, — как только желание этой молодежи щегольнуть радикализмом и, кстати, провести весело время, отлынивая от науки, труда и всех обязанностей. Своими плоскими выходками и гадкими инсинуациями автор надеялся уронить нас не только во мнении других, но и в нашем собственном, на самом же деле, он достиг совсем обратного; он показал нам, да и всему обществу, что у правительства нет ни всяких возражений, ни веских оправданий; что кроме личных нападок и чисто бабских сплетен, оно ничего не может противопоставить тому открытому обвинению, которым послужило движение в народ лучшей части русской молодежи, — движете, имевшее целью открыть глаза народу на опасность его положения.
Мы, сильвине в крепости (семьдесят человек), уже тогда решили, что откажемся от царского суда и не будем присутствовать при разбирательстве дела, зная, что суд сословных представителей не только должен судить пристрастно, но что он наперед получил инструкцию от шефа жандармов, кого к чему приговорить; что вся процедура суда есть гнусная комедия, которая требовалась для успокоения нашего недальновидного общества. Между тем, надо было ответить на клеветы Желиховского и показать публике, что он не прокурор, а пасквилянт, да еще из бездарных.
Ипполит Мышкин заявил, что просить, чтобы товарищи разрешили ему сказать речь на суде, так как, все равно, он ни в каком случае не сможет сдержать себя и не сказать суду все то, что накипало у него на душе.
«Не защищаться буду, а буду нападать… Я сын народа: мой отец солдат, моя мать крестьянка, — я имею право, я должен сказать им, что народ им не верить, что он ненавидит их, что они его злодеи…»
Решено было, что Мышкин скажет речь, хотя все знали, что ему не дадут договорить всего и что лишь отрывками можно будет обрисовать причины движения и его содержание.
Начался воровской увоз из крепости и каждый день на окнах не досчитывались трех-четырех товарищей и все труднее становилось дозваться соседей, потому что расстояния росли и росли.
Мы не знали, радоваться ли тому, что скоро все соберемся под одну крышу, или печалиться, смотря на «разорение родного гнезда», как кто-то печально простучал по решетке.
В один из пасмурных осенних вечеров перевезли и меня в предварилку, ввели в тесный ящик и захлопнули дверь. Я стояла посреди камеры, не успев еще собраться с мыслями, как форточка в двери открылась и молодая надзирательница громко сказала: „Идите в клуб, вас ждут». — Я переспросила, — „В клуб идите, уже все собрались… чего же вы…“—Я ничего не понимала, но чувствовала, что есть чему-то радоваться, куда-то спешить. — „В клуб?.. я хочу в клуб… но где же он?..“ — „Так идите же скорее… зовут ведь… ждут…“ —„Куда же я пойду… скажите… поведите…“— „Да вон, вон… в клуб…» Надзирательница тыкала рукою в угол, где стояла раковина ватерклозета. — Я стояла, раскрыв глаза и рот, и ничего не понимала. — „Да есть у вас палка», вдруг спросила надзирательница. „Нету палки», ответила я виноватым голосом. Форточка захлопнулась, а через минуту надзирательница просовывала мне палку в аршин[15] длиною, с тряпкой на конце… „Вот вам и палка, идите в клуб“. Я чувствовала себя несчастной: жажда идти в клуб и невозможность попасть туда терзали мое сердце; беспомощная, я стояла и молчала. — «Господи… все-то ничего не понимает!..“ Дверь шумно отворилась, влетела надзирательница, выхватила у меня палку, открыла крышку клозета, и с повелительным жестом сказала: „Смотрите… тряпкой вниз и выкачивайте воду влево, в трубу… еще напустите воды, всполосните и опять выкачивайте… Ну, теперь становитесь… говорите…» — Она поставила палку в уголь, захлопнула дверь и была такова. Все еще плохо соображая в чем дело, я нагнулась над раковиной и закричала: „Господа… меня привезли…»—„Катю привезли… Катю привезли…» раздались возгласы разных голосов, ясно и громко долетавших до моего уха. „Вы где?»—„Мы в камерах, мы тоже в раковины говорим… это клуб называется… десять человек могут говорить вместе… ты не кричи очень, и так хорошо слышно…»
Моей радости и моему удивлению конца не было. Виданное ли дело — из одиночки в голос разговаривать, да еще с десятью человеками за раз… да еще после трех лет молчания! — Оказалось, что мужчины первые открыли способ говорить через трубы клозетов и передали свое открытие на женское отделение. Тюрьма вдруг заговорила, и не было возможности заставить ее замолчать. — Так беседовали мы почти целый год, меняя составы клубов для лучшего ознакомления со всеми заключенными, пока нас не развезли во все стороны света. И старшее и младшее начальство было вынуждено терпеть «клубы» одиночников, которых поневоле пришлось держать в одной тюрьме, и мы громко обсуждали и отношение наше к предстоящему суду и организацию массового против него протеста. Правда, что за это время жандармы еще ближе ознакомились с характеристикой каждого из нас.