Но ему никак не удалось переслать письмо на волю.
Кате жилось не легко. Мать лишь изредка находила поденную работу. А бабушке приходилось часто выезжать на дачном поезде в Дибуны и в лесных болотах собирать бруснику, клюкву, грибы, чтобы подкормить внучат.
А тут, как назло, домовладелец подал жалобу в суд. Катя была на работе, когда пришел судейский чиновник. Он так напугал мать и бабушку, что те при нем же перенесли все вещи в подвал.
Придя поздно вечером, Катя увидела на дверях приставской квартиры наклейку и сургучную печать. «Обыск, что ли, был? — подумала она. — Не меня ли искали? Где же наши?»
Девушка осторожно спустилась вниз и по затемненной части двора прошла в подвал. Мать и бабушка занимались там уборкой, расставляли убогую мебель на старые места. Узнав о приходе чиновника, Катя возмутилась:
— Что же вы меня не дождались? Он не имел права выселять без суда.
— А ну его! Все равно житья не будет, — ответила мать. — В очереди говорят, что все к старому идет. И противиться не надо. А то нас голодом заморят и немцев напустят. Лучше не связываться. Прозимуем и тут, не господа.
Тошно было устраиваться опять в сыром и затхлом подвале.
Узнав от Кати о новом переселении, тетя Феня рассердилась:
— Не буду больше в ваши дела вмешиваться. Старух не переделаешь, — на всю жизнь рабыни.
А Гурьянов отнесся сочувственно.
— Не горюй, — сказал он. — Есть у меня на примете приличное служебное жилье, только надо кой с кем поговорить.
Через день он отозвал Катю в дальний угол мастерской и спросил:
— Слыхала? Нашего Михаила Ивановича в председатели Лесновской управы выбрали.
— Да, мне девчата говорили. И вы ведь в под-районную Думу попали?
— Собрал ваши голоса. Но там, кроме нас, еще кадеты и эсеры с меньшевиками. Хотелось бы в думском особнячке своих людей поселить. Как ты смотришь на то, чтобы перебраться туда с матерью и бабушкой? Мы тебе платную должность подберем, а они уборщицами будут.
— Я хоть завтра. Но вот как мои? Вы бы сами поговорили с ними.
Вечером Гурьянов зашел в подвал и, как бы невзначай, поинтересовался: не желают ли женщины получить службу с казенной квартирой.
Катина мать подробно расспросила о работе и довольно быстро согласилась, а бабушка, вздохнув, отказалась:
— Перебирайтесь одни. Куда я от малых ребятишек уйду? Пропадут они без меня.
Алешиным пришлось переселиться в Лесное без бабушки. Им дали комнату с кухней в двухэтажном думском особняке, стоявшем среди высоких елок, тополей и кленов.
Катя числилась комендантом здания и кассиршей. Она занималась думским хозяйством и ездила в банк за жалованьем служащим, а ее мать убирала помещение.
Воздух в этой части города был чистым. По утрам девушка чувствовала себя отдохнувшей и бодрой.
Заморозки серебрили траву. Пожелтевшие листья, медленно кружась, падали на землю, Приятно было пройтись по Шуршащим дорожкам и вдыхать бодрящую осеннюю прохладу.
«Только бы Аверкин не узнал, куда я переехала!»- думала девушка. Своих родных она предупредила, чтобы они никому не давали адреса, а говорили неопределенно: «Уехала куда-то на Васильевский остров». Пусть поищет в другом конце города.
Правда, появились и неудобства: в свободную минуту она уже не могла забежать к Наташе, так как надо было одеваться и ехать в трамвае. Но Катя не порывала с Выборгским райкомом партии; она ходила на кружок, в котором фельдшерица обучала оказывать первую медицинскую помощь раненым, с тетей Феней собирала пожертвования политическим заключенным и отправляла в «Кресты» передачи.
Встретиться с Васей ей больше не удавалось, а переписываться стало рискованным: если бы тюремщики обнаружили хоть одну записку в передачах, Катя подвела бы Красный Крест и лишила бы других заключенных помощи.
В начале октября, когда над Петроградом нависло серое небо и холодные пронизывающие ветры нагнали с моря туманы и промозглую сырость, тетя Феня вдруг передала Кате газету, в которой было напечатано воззвание узников, сидящих в «Крестах».
«Мы ждали долго! Нас, как и вас, товарищи, успокаивали сказками, говоря, что дела скоро будут рассмотрены и невиновные выпущены. Но это была ложь. Прошли месяцы, а мы по-прежнему в «Крестах».
Арестовали нас в июле, арестовали при издевательствах юнкеров и офицеров. Штаб производил над некоторыми арестованными пытки, о которых мы расскажем, когда выйдем на волю.
Потом начались пытки моральные. При поддержке эсеров и меньшевиков, буржуазия, возглавляемая Керенским, начала обливать нас бесконечно гнусным потоком грязной клеветы, обвиняя в предательстве, в государственной измене, сообщничестве с германским штабом, в контрреволюционных действиях.
Но налетел шквал корниловщины, и сразу все разоблачено. Когда большевистские полки остановили под Ригой неприятеля и восстановили фронт, открытый генералами, стало ясно всем, что не большевики содействуют германскому штабу, а буржуазия и Наши штабы предают народ для того, чтобы, свалив свое предательство на большевиков, раздавить их и утвердить свое господство над трудящимися.
Довольно! Пора положить предел бесстыдству.
Мы долго ждали.
Довольно! К голодовке!
Если к вечеру понедельника 9 октября мы не будем освобождены, то начнем голодать и не прекратим, пока не выйдем из тюрьмы все».
— Зачем же они это делают? Ведь истощат и погубят себя. Вася упрямый, он скорей умрет, чем сдастся, — встревожилась Катя.
***
Тюремщики берегли дрова для себя, поэтому камеры в «Крестах» не отапливались. От каменных стен веяло сыростью и холодом.
Узники тридцать восьмой камеры, арестованные в жаркую летнюю пору, теплой одежды не имели. Чтобы как-нибудь согреться, они лежали на двух матрацах, тесно прижавшись друг к другу, а двумя укрывались, стараясь поменьше шевелиться.
Шли третьи сутки голодовки. Сосущая, ноющая боль в желудке не давала покоя ни днем, ни ночью. А тут еще стала мучить жажда. От острого холода, просачивавшегося из-под нар, от мелкой дрожи иззябшего тела внутри все пересыхало'.
Воду голодавшие берегли: разделив по кружкам, они пили по два глотка в часы завтрака, обеда, ужина. Но разве можно было утолить ею жажду?
Василий Кокорев лежал в полузабытьи между Иустином Тарутиным и Ваней Лютиковым. Ему почему-то казалось, что он плывет по мутной речке Екатерингофке на слегка покачивающейся лодке, а серое нёбо сеет мелкий осенний дождик, от которого вся одежда напиталась тяжелой сыростью.
«Не попить ли воды? — думал он. — Нет, здесь она грязная, — заболеешь. Надо выбраться на Неву, на взморье».
Вася ждал, что сквозь низко нависшие тучи вот-вот пробьется солнце, станет теплей. Он соберет силы, выбежит на берег залива, упадет на горячий песок и начнет сгребать его под себя… Как соскучился он по солнцу, по теплу! Неужели холод, вот так постепенно просачиваясь в каждую жилку, заполнит его тело? Он окоченеет, станет твердым, недвижимым… и мысли оборвутся. Что же будет с Катей, с бабушкой? Нет, он не хочет быть мертвяком! Надо сопротивляться. Но как? «Июльцы» дали слово: «Свобода или смерть». У них хватит характера. Голодовка не прекратится, пока всех не выпустят.
Василий шевельнул плечом и открыл глаза. Невольным движением он, видимо, прервал мысли Тарутина, потому что тот вдруг заговорил:
— Я вот лежу и думаю: для чего мы под пулями шли, власти Советам требовали, а те, кто заседает в Советах, нас чуть из пушек не расстреляли?
— Это делали не Советы, а подлецы, захватившие власть, — возразил Василий. — Из президиума Петросовета меньшевиков уже выгнали...
— А какая мне радость от этого? Для чего я страдаю, — спрашивается? Стоит ли овчинка выделки?
— Стоит. Сколько людей боролись за народ и не боялись смерти! Они верили в лучшее... хотели, чтобы не было ни богатых, ни бедных.
— Как это ни богатых, ни бедных? — переспросил Тарутин. — Поровну, что ли, все поделить? Но ведь один пропьет, другой по слабости характера отдаст, а третий все прикарманит, богачом сделается. И опять все начинай сначала.
— Зачем же? Земля и фабрики станут общими.
Ты не сможешь ни продать, Ни купить, ни подарить. Понимаешь, настанет такое время, когда человека будут уважать не за деньги и знатность рода, а лишь за работу и все, что в нем хорошее. Вот тебя, например, полюбили бы за прямоту, за отчаянность... За то, что не оставишь товарищей в беде. И, может, будут помнить и чтить, как Овода или Спартака…
— Я не нуждаюсь в этом. Сижу в тюрьме не для того, чтобы в святцах поминали. Презираю святых! Я живой матрос, Иустин Тарутин, желаю насладиться свободой при жизни, а ты мне памятники будущие сулишь. Может, тот будущий человек подлецом окажется, скорчит унылую рожу и скажет: «Я не просил тебя драться за этакую жизнь. Она мне не по нраву, я не вижу в ней радости. Ты для своего удовольствия в тюрьмах околачивался».
— Честный человек не скажет. Ну, а подлец… так мы же боремся против них! Не будешь же ты прислушиваться к нытью паршивца?
— Возможно. Но лучше бы нам самим вкусить человеческой жизни.
И Тарутин умолк. Василий опять закрыл глаза. Сосущая боль внутри не унималась. Казалось, что какая-то жесткая рука сдавливала желудок. Чтобы отвлечься, Василий начал думать о Кате. Камера, словно лодка, раскачивалась и плыла. Вскоре юноша потерял всякое представление о месте и времени.
Василий очнулся от грубого выкрика:
— Эй, Кокорев, Лютиков и Шурыгин! Собирайте свое барахло и — в канцелярию!
— Зачем? — спросил Василий.
— Выпускают вас троих; следствие прекращено, — сообщил надзиратель.
— А остальных?
— Больше ни о ком не говорено.
— Мы одни не выйдем… будем голодать, пока всех не выпустят.
— Значит, отказываетесь?
С какой бы радостью Василий остановил его И сказал: «Нет, подождите, мы сейчас соберемся». И сердце выстукивало: «За этими стенами свобода, солнце… ты увидишь Катю». Но разве можно изменить клятве? Видя, как у Лютикова что-то дрогнуло в заостренном лице, Василий поспешил отрезать пути отступления.